Текст книги "Конвейер"
Автор книги: Римма Коваленко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 25 страниц)
Этот час выпал его матери.
Соня впервые после долгой разлуки увидела ее во дворе утром. Юрина мать сидела на скамейке; она поднялась, увидев Соню с Прохором на крыльце, сделала шаг навстречу.
Соня сразу ее узнала.
– Проша, жди меня у ворот, – сказала она сыну, подошла к Юриной матери, не глядя ей в лицо, быстро проговорила: – Никогда больше не приходите. Слышите, никогда. Я ничего знать не хочу. Ни вас, ни вашего сына не было в моей жизни.
– Сонечка, – Юрина мать схватила ее за руку, – я тебя буду ждать здесь, во дворе. Мы вечером поговорим.
Соня весь день то и дело думала о ней. Царапнуло воспоминание: они идут рядом с Юрой по белой холодной улице. Каким стал за эти годы Юра? Но вспомнилось и другое: «Надо, Соня, от этого избавляться». От чего «от этого»? От Прошки?
Вечером она отвела Прохора к своим родителям, появилась во дворе поздно, когда уже светились электрическим светом окна. Мать Юры сидела на той же скамейке, ждала. Соня присела рядом.
– Прежде всего хочу вам сказать, что это не Юрин сын. У него другое отчество и фамилия, да и вообще ни Юра, ни вы не имеете никакого на него права.
– Зачем ты так со мной, Сонечка? Мальчик – вылитый Юра, когда ему было четыре года. – Она заплакала.
Кто-то выглянул из окна восьмиэтажного дома и крикнул:
– Гражданочки, что происходит?
Юрина мать очень изменилась, осунулась, постарела, но сочувствия к ней не было.
– Не надо так плакать, – сказала Соня, – я уже давно ничего не помню. И Юра ваш все забыл. А вы и тогда решали за него и сейчас зачем-то приехали.
– Юра – мальчик. Он не взрослый, он мальчик.
– Я уже сказала, что все забыла. Чего вы от меня еще хотите?
– Я хочу помогать, Сонечка. Я буду посылать вам деньги. А просьба такая: когда мальчику будет шестнадцать лет, вы скажете ему правду, назовете имя его настоящего отца.
– Я и так ему все расскажу, когда он вырастет, – сказала Соня. – А денег не надо, я их верну. Я и так ваша должница.
Галина Андреевна опять затряслась в рыданиях.
– Когда человек прощает, он не вспоминает обиду. Вы, Сонечка, простить не можете.
Соня была уверена, что они все выяснили и Юрина мать больше не появится. Но она пришла опять. Пришла в самое неподходящее время: возле подъезда стоял Багдасарян.
Виген Возгенович позвонил, дверь открылась, и он увидел Соню. Глаза ее глядели решительно и отчужденно.
– Виген Возгенович, неужели мои слова ничего не значат? Почему вы себя так ведете?
Она уже собралась закрыть перед его носом дверь, но Багдасарян сделал шаг вперед и оказался в коридоре. Прошка вышел из комнаты, притихший, молча глядел на них из угла, женщины в синем плаще не было видно.
– Мне кажется, Соня, вам нужна моя помощь?
– Нет, – ответила Соня, – мне ни от кого ничего не надо. Уходите, Виген Возгенович, еще раз прошу вас.
Из кухни вышла женщина. Была она по-прежнему в плаще.
– Это мне надо уйти, – сказала она. – Но я еще приду. Мне много еще надо тебе сказать, Соня.
Женщина поглядела на Багдасаряна растерянным взглядом, словно попросила защиты. Соня сложила руки на груди, прислонилась к стене, ждала, когда они покинут ее дом.
– А что все-таки происходит, если не секрет? – Виген Возгенович попытался жизнерадостным тоном рассеять напряженность.
– Секрет, – ответила Соня, не меняя выжидательной позы, – секрет, Виген Возгенович.
Два счастливых дня за городом, их позднее чаепитие в этой квартире – все было перечеркнуто, больше не существовало.
– Какой же секрет? – Женщина перевела свой взгляд на Соню: – Юры больше нет, Сонечка. Уже два года, как Юры нет на свете. Теперь у меня только ты и твой мальчик.
Виген Возгенович что-то понял, нахмурился, с опаской бросил взгляд на Соню.
– Я не хочу ничего знать, – раздался ее голос, – оставьте меня и моего сына в покое. Не приходите больше. – Она помолчала и, не меняя тона, добавила: – Вы тоже, Виген Возгенович.
Уже более четверти века жили они вместе дружно и покойно. Ни ссоры, ни беспричинный смех, ни съедающие душу заботы и страхи не заглядывали в их квартиру. Раз в месяц приходило письмо из Сибири от дочери, похожее на прошлое и на прошлогоднее: зять Вася здоров, на работе все в порядке, отпуск будет тогда-то, по дороге на юг, как и в прошлом году, сделаем крюк и повидаемся.
Лавр Прокофьевич готовил ужин, Татьяна Сергеевна мыла посуду. Она готовила утром еду, он, уходивший на работу позже, мыл после завтрака посуду. Иногда она жаловалась ему на неприятности на работе. Он слушал и соглашался с каждым ее словом. Она могла после работы привести нежданных гостей, своих девчонок с конвейера. Он оживал, накрывал им стол, из самых случайных продуктов сооружал подобие ресторанных блюд, гордился собой, когда они ели и нахваливали. Ни разу не возникло у него сомнение, что можно жить дома по-другому, что другие мужчины в его возрасте устроили свою жизнь в семье как-то иначе. Во дворе своего большого дома он вел себя точно так же: без жадности и лени отливал бензин из бака своего «Москвича» какому-нибудь разгильдяю, приехавшему к своему подъезду «на нуле», осматривал машины, чинил, давал советы.
Если бы кто-нибудь спросил Лавра Прокофьевича, любит ли он свою Татьяну Сергеевну, он бы смутился. Любовь, любовь… Наговорено о ней сорок коробов, песен с миллион сложено, а что любовь – это просто доброта, никто не сказал. Самый отъявленный эгоист стал вдруг щедрым, забыл о себе ради другого – вот тебе и любовь. По такой формуле сам Лавр Прокофьевич любил каждого, но больше всех, конечно, свою Татьяну Сергеевну.
В тот вечер она пришла домой непохожая на себя. Лавр Прокофьевич нажарил румяных котлет, лук через мясорубку пропустил, черным перчиком приправил. Попробует Татьяна и скажет: «Ты превзошел самого себя, таких котлет я еще не ела». Она всегда так говорит, когда радуется. И во время отпуска, куда бы они ни поехали, Татьяна уверяет, что лучшего места еще не видела. И Прибалтика и Крым меркнут перед какими-нибудь Бибиками в сорока километрах от дома только потому, что нынче они отдыхают в Бибиках. Такой уж у нее благодарный характер. И если даже в Бибиках льет дождь, а в Крыму солнце и купальный сезон, он не укоряет ее, что там сейчас лучше. Лучше всегда там, где она рядом.
Он положил ей на тарелку три котлеты – так они лучше смотрелись. Чтобы не отказывалась, сразу предупредил:
– Сколько съешь, столько и съешь. Ты только посмотри, какие получились.
Татьяна Сергеевна ковырнула котлету вилкой, поглядела в окно и вздохнула.
– Каждый день одно и то же. Там – конвейер, здесь – ты. И так до самой смерти.
Лавр Прокофьевич замер. Не сразу понял, о чем это она. А когда до него дошел смысл сказанных слов, обида подкосила ноги. Опустился на табуретку.
– Не нравится – не ешь. И живи по-другому, если не нравится.
Татьяна Сергеевна глядела в тарелку голодными глазами, котлеты остывали, рядом страдал Лаврик, но ее будто что подхватило и понесло, не могла остановиться.
– А ты разве доволен такой жизнью?
– Доволен, – ответил Лавр Прокофьевич, – до этой минуты был доволен.
– В этом-то все и дело. Ничего тебе не надо. И я рядом с тобой никуда не стремлюсь, старею.
Она не глядела на мужа и не видела, как у него потемнело лицо, опустились над глазами брови.
– Стремись, – сказал он. – Молодей, если охота.
Не поднимая на нее глаз, он встал и вышел из кухни. Татьяна Сергеевна поняла, что переборщила, пошла за ним.
– Электролитов опять нет. Завтра опять будем гнать блоки без них и складывать у стенки. А ответственность никто на себя не берет. Как же, Соловьиха выручит, ребятки не подведут, придут в субботу, заштопают дырки. Я решила писать в партком или самому директору. Как ты на это смотришь?
– Я на тебя смотрю, – Лавр Прокофьевич поднял глаза, – смотрю и вижу, что тоска тебя взяла. Только зря ты в этом меня одного винишь, сама тоже виновата. Надо было в молодости кого повеселей выбирать.
Обидела она его, факт. Всю свою досаду за сегодняшний день на него опрокинула. Котлет нажарил, ждал, а она кнут свой занесла: не по коню, так по оглоблям.
– Ты за котлеты обиделся? Так я их сейчас съем.
– Ешь, если хочешь. Помнишь, ты говорила: я Лешку не брошу, если я его брошу, то кого угодно подвести и бросить смогу. Поверил я тогда тебе. Зря поверил.
– Все уж к одному: при чем здесь Лешка?
– А при том, что, может быть, я его место в жизни занял. Жила бы с ним и тоски бы не знала.
Вот как он перевернул ее слова. Жизни сколько прожито, что уж тут старое ворошить…
– Тяжело мне, Лаврик. На работе тяжело, потому и дома места себе не найду. Нету давно уже Лешки, и не рви мне сердце.
– Как же это нету? – Лавр Прокофьевич попытался улыбнуться. – Не помер, – значит, где-нибудь да есть.
Говорит и сам себе верит, себе и ей сердце надрывает. Уж как ударит беда, жди, что потолок рухнет.
– Нельзя так, – Татьяна Сергеевна устала от несправедливых слов мужа, не его это были слова. Просто прорвалась обида. Пора мириться, есть и нахваливать его котлеты. – Нельзя нам с тобой, Лаврик, так обижать друг друга.
– Нельзя, – согласился он, – а быть тебе со мной, не видя меня, разве можно?
Глава шестая
Село Покровское, в котором жили Лиля и Степан Степанович Караваевы, лежало в низине. Дома тянулись единственной улицей, в ниточку, до самого центра, где рассыпались без всякого порядка в зелени палисадников и огородов. Здесь, в центре, стояла двухэтажная школа, в которой десять лет училась Лиля. Напротив школы играли на закате пурпурными стеклами новый универмаг и новый Дом быта. Вернее, новыми они были, когда Лиля уезжала отсюда, сейчас говорили просто: «универмаг», «мастерская». Вывески на Доме быта висели те же: «Мелкий ремонт и пошив одежды», «Химчистка», «Парикмахерская», но ничего та кош в этом доме по-прежнему не было, а была обыкновенная мастерская, в которой шили большими партиями спецодежду для животноводов всего района да иногда какой-нибудь настырной бабе из соседнего села удавалось заказать здесь платье или пальто с зимним воротником.
Дом Караваевых стоял в самом начале улицы, вдали от центра. Калитка с огорода вела на лужайку, за которой сразу начинался густой еловый лес. А если пойти лужком направо, то выйдешь к речке. Купаются дальше, где речка поворачивает, там бережок песчаный, отлогий. А у Лили своя тропиночка, свой спуск к воде с высокого берега, поросшего травой. Никогда не думала, что заросшая тропка, след которой скорей угадывался, чем сохранился, больней всего ударит по сердцу. Пришла к реке, сняла платье, легла на старое одеяло, сложенное вдвое: лето проходит, а она белая, как картофельный росток. Все заросло: и тропинка, и детство ее, и верность подружек. Даже у Аньки Пудиковой в глазах одно любопытство, ждет не дождется, как Лиля будет расправляться с Варварой. Сына в первый же вечер притащила, Алика. Мордатый, раскормленный, полтора года, а знает всего два слова: «мама» и «дай». Такой же тупарь вырастет, как и сама Анька. И Семен ее не похож на инженера. Да и какой он инженер! Техникум окончил. Тут, в колхозе, и академиком могут назначить, но что от этого меняется.
В тот первый вечер набилось в дом много гостей. Анька всех оповестила, что Лиля вернулась. Большая разница: приехал или вернулся. К приехавшему не ломятся без приглашения, приехавший – гость. А уж кто вернулся – с этим считаться нечего: лезут в дом толпой, без приглашения. Варвара и отец это предусмотрели. Пирогами и пирожками стол уставили, салат Варвара приготовила особенный, с рыбой, картошкой и зеленым луком, заправила конопляным маслом. Все с ума посходили от этого салата. «Варвара Артамоновна, да это же пища богов!» Не перед Варварой, перед ней, Лилей, выставлялись. «Пища богов», мы тут тоже. Лилечка, не лыком шиты. В конце застолья появился Колька Завьялов, рот до ушей в улыбочке, – видать, стаканчик хватил перед появлением для храбрости. Один пришел, жену свою, Вальку, дома оставил.
– Где же пиджак твой венгерский? – спросила его Лиля. Спросила просто так, чтобы всем показать: никаких у нее обид на Кольку, одни только веселые воспоминания.
– Продал, – с порога ответил Колька, – вернулся из армии, а он мне мал. С руками выхватили, восемьдесят рублей взял.
Вот она, деревня. Спроси у него: что ж ты, изменщик, меня не дождался, на Вальку променял, он тут же с порога при всех ответит: ты же мне писать перестала, отвергла.
Но не все были такими простодушными, как Колька. Словом поддевали, взгляды на своих руках ловила Лиля: не выдержали рученьки заводского труда, маникюрчик навела, но ведь не щеки этими ручками в городе подпирала.
– Лиля, ну расскажи про конвейер. Как на нем? Что делала?
– Блоки делала для цветных телевизоров.
Что им расскажешь? Конвейер – это Соловьиха за спиной: «Лилечка, перестань о Варваре думать». – «Я не думаю». – «По спине вижу, что думаешь, не бросишь – к концу смены не разогнешься». А это Надька Верстовская: «Лилечка, Лилечка, я на тебя посмотрю и потом весь день думаю: ну почему одни красивые, а другие нет?» Не любила Верстовскую. А за что? Что ей Надька плохого сделала? Перед Шуриком вертелась? Ну вертелась, так он же на нее не обращал внимания. Как им расскажешь про Зою, про Колпачка, которого мать в обед в столовую со всеми не пускает, из своих рук кормит? И про Наталью. Царицей по цеху ходит, хозяйкой себя представляет, а самой ни до кого дела нет. А уж про Шурика Бородина даже самая близкая подруга ничего не поймет: «Да какая же у него могла быть любовь, если звал кривобокой?»
Поднялись из-за стола все вместе. Анькин Семен взял спящего Алика на руки, пошел впереди, Лиля с Аней сзади.
– И куда ты теперь? – спрашивала по дороге Аня. – До экзаменов в институт год впереди. Что будешь делать?
– Не знаю. Поглядела на всех, послушала, каждый сам собой доволен, никому ни до кого дела нет.
– А чего ты ждала? – В Анькином голосе послышалась неприязнь. – Тебе в городе разве было до нас дело? Ты на всех глядела, как с другого берега. Вот и на тебя теперь так же. Если бы ты знаменитостью в городе стала, тогда бы могла обижаться, что почета не оказали.
– Значит, знаменитость вам дорога. А просто человек не нужен?
Аня вымещала на ней свою давнюю обиду.
– Ты, Лиля, очень хорошо к себе относишься. Это твое личное дело. А людям за что тебя любить? Ну, сама подумай, за что? Ты же, кроме себя, никого не видела. Колька Завьялов, я тебе писала, как после армии по тебе убивался, а пришел сегодня, ты пиджак вспомнила, ничего другого в твоем сердце не шевельнулось.
– Ну, спасибо, подруженька, – Лиле надоели Анькины упреки, – все мне понятно. Пироги ели, вино пили, а за порог вышли, через плечо плюнули.
– Не твои пироги ели. – Аня остановилась: дескать, отшагали, дальше не провожай. – Варварины пироги ели мы. И ты тоже…
Варвара не спрашивала: что думаешь делать, куда теперь? Вела себя спокойно и независимо. Утром поднималась вместе с отцом, ела с ним яичницу со сковородки, а если Лиля выходила к завтраку, отделяла ей, кидала на тарелку, говорила: «Извини, что мы так, наспех. Экономим время, да и посуду мыть не надо». Наливала в три кружки молока, одну ставила перед Лилей. Отец во всем подчинился ей, даже виноватых взглядов не бросал на дочь. Однажды сказал:
– Ты бы хоть что по дому делала. Нехорошо так жить. И Варваре трудно.
Был человек – и не стало. Загородила ему весь свет Варвара. Память вытравила. Забыл, как любил свою единственную дочь, как плакал над ней маленькой, когда без матери она осталась.
– Не мой это дом, – ответила она. – Когда моим будет, тогда и мыть и скрести его буду. Скажи Варваре, что поговорить нам про это надо.
– Сама говори, – ответил отец. – Я в этом деле тебе не помощник.
Теперь Лилю возмущало в Варваре не то, что она заняла место матери, а спокойствие ее. Ходила, ела, разговаривала, будто Лили и не было рядом. Ставила перед ней тарелку, мыла посуду, подметала комнату, в которой спала Лиля, а сама обращалась только к отцу. Лиля вслушивалась в их разговоры.
– …Приходит и заявляет: давление подскочило, кончаюсь. И руку протягивает с засученным рукавом. Значит, я ему сейчас померяю давление и дам бюллетень. Я, говорю, и так вижу, что давление высокое. Не может быть у тебя нормального давления после вчерашней гулянки. Иди, говорю, полежи, потом напишешь бригадиру объяснение, почему пьешь в уборочную…
Иногда Лиля не выдерживала и вставляла слово. Варвара замолкала, поднимала брови, на лице появлялось выражение: ах, это ты? А я и забыла, что ты здесь, третья.
Прошел месяц. Письма от Шурика не было. Они не договорились, кто кому первый будет писать, но адрес свой Лиля ему оставила. Значит, и письмо первое должно было прийти от него. Просыпалась каждый день с мыслью: письмо пришло, лежит, ждет ее, дожидается. На почте работала нездешняя, приезжая женщина. Лилю она не знала. Можно было бы ходить к ней каждый день, но гордость не позволяла: не пишешь – не надо, не очень-то грустим без твоих писем, раз в неделю и справляемся о них.
Уже третью неделю Лиля работала в кормовой бригаде, закладывала силос в траншеи. На работу пошла не по своей воле: вызвали в комитет комсомола, сообщили, что включена в список кормовой бригады, работа временная, потом, мол, подыщем, согласуем с интересом. Анька Пудикова прибегала мириться: «Ты, Лиля, сама себе враг, нет в тебе мягкости. Мы же с тобой сколько себя помним, столько и дружим. Помнишь, как ты меня еще до школы в багажник «Волги» посадила и захлопнула? А я там уснула. Хорошо, что багажник не плотно закрывался, а то задохнулась бы».
С Аней она помирилась, и с Варварой разговор состоялся.
– Какой дом? Ты о чем это говоришь? Не понимаю.
Варвара не могла так натурально прикидываться, – видно, отец ей ничего не говорил.
– Не могу я с вами жить, – сказала Лиля, – давайте решать, кому в этом доме оставаться.
– А здесь и решать нечего. – Варвара пожала плечами. – Нас двое, ты одна. Мы с тобой вместе жить можем, ты – не можешь. Что же тут решать?
– Этот дом мать моя с отцом строили.
– Так мать же с отцом, а не ты. И наследство тебе еще рано получать: отец жив. И обменивать с кем-нибудь комнату на комнату, сама понимаешь, не в городе живем, невозможно.
– Вы медицинский работник, – сказала Лиля, – вам обязаны квартиру предоставить.
– Я еще и жена твоего отца, – ответила Варвара, – а у него дом… Если хочешь, можешь сходить в правление, поговорить, но лучше не ходи, не позорь отца.
Вот так во всем: думала, гости к ней, Лиле, в день приезда пришли, а оказывается, к Варваре – чьи пироги ели, у того и были. И дом не она строила: жить в нем может, а распоряжаться – нет. Только на работе не было никакой зависимости: сыпалась с транспортера зеленая сечка кукурузы, она стояла в кузове машины с широкой фанерной лопатой в руках, выравнивала эту зеленую труху, утрамбовывала.
– Лилька, – кричали ей снизу, – как там на палубе, не дует?
Машина отчаливала, она сидела в кабине. Шофер Боря, боявшийся взглянуть на нее, до того она ему нравилась, говорил:
– Я тебя помню. Ты в десятом классе училась, а я в восьмой ходил.
Шла домой уставшая, проходила мимо почты, стиснув губы, как мимо своего врага, входила в сени и слышала голос Варвары:
– И тогда эта молодая женщина, представляешь, идет со своей любовью к нему домой. А он мужичок плохонький, несерьезный, одно достоинство, что холостой. И квартирка под стать ему: магнитофончик, кушеточка, столик журнальный…
Разговоры у них, разговоры. Или фильм какой-либо пересказывает Варвара, или книжку. Хорошо им без нее, живут, как молодые, не наговорятся.
– Лиля, тебе письмо. – Варвара показала глазами на стол.
Ноги отяжелели, и словно что-то острое воткнулось в грудь. У Варвары глаза стали тревожными, видимо, заметила, как побледнела Лиля. Подошла к столу, взяла письмо, а оно не от Бородина, а от Надьки Верстовской. Вот так. Что ж, она и это вытерпит. Спасибо, Верстовская, посмотрим, чем порадуешь.
«Лилька, ты крокодил! Кто же так делает? Уехала и ни гугу. А я, между прочим, не каменная, не могу так долго пребывать в неизвестности о твоей жизни. Новости кое-какие есть, но ты их не заслужила, поэтому не рассчитывай на мою болтливость. Сообщу самую ужасную. Володю Солому арестовали. Приходил следователь. Зоя и Соловьиха в панике. Мне тоже жалко Солому, кто бы мог подумать, что этот засоня способен на преступление. На Соловьиху это так подействовало, что она стала черная как туча, похудела минимум на восемь килограммов. Вторая новость смешная: Колпак в пионерском лагере нашел себе девицу и привел ее на конвейер. Зовут Света. Ее, конечно, взяли, потому что перед пуском нового берут всех кого попало. Пэтэушники на этом фоне будут экстра-классом. Эта Света – ничего особенного, замухрышка, но, как говорится, от нашего сапога самая пара. Не хотела тебе писать следующую новость, но уж такое трепло, не могу удержаться: Сонька Климова, наверное, выйдет замуж. Сидела, сидела, поджав губки, и высидела. Вот так бывает в жизни, Лилечка: и мать-одиночка и одежда скромненькая, но если уж судьба, то судьба. Не буду я тебя долго мучить – это Багдасарян. Похудел, шея появилась – до того влюбился.
Соловьиха говорит, что ты вернешься. Но я не верю. Если бы собиралась, то не молчала бы. Наверное, встретила дома старую любовь, которая не ржавеет, и теперь мы для тебя растаяли, как снег, как утренний туман.
Привет колхозному крестьянству. Жду ответа. Твоя неоцененная, но верная подруга Н. Верстовская».
Лиля сложила письмо, сунула его обратно в конверт. Ни слова о Шурике, и это было страшней, чем если бы Надька написала, что Бородин женился или попал под трамвай. Хорошо бы это письмо заклеить и отправить с пометкой на конверте: «Адресат взять отказался». Торчит из Надькиного письма подлость. Думает Верстовская, что перехитрила Лилю. Ждет, что со злости и разочарования накатает она ответ, в котором пошлет подальше Бородина, наговорит на себя, что счастлива в отчем доме, а конвейер вспоминает, как дурной сон. Держи, Надежда, карман шире. Не дождешься ты вообще никакого ответа.
Что же случилось с Шуриком? Ведь знает Надька, что не пишет он Лиле, знает наверняка. А что еще знает?
Лаврик не ушел из дома. Некуда ему было уходить. Возвращался с работы, ставил чайник на плиту, ничего не варил и не жарил, как прежде. Ел колбасу с хлебом, прихлебывая чаем. Татьяна Сергеевна пыталась вызвать его на разговор, но он не откликался, отвечал односложно, в глаза не смотрел.
И на работе было не легче. С электролитами по-прежнему перебои. Два дня назад Колпачок разразился речью:
– Татьяна Сергеевна, ведь этому конца не видно. Придем в субботу, вставим электролиты, а в понедельник опять начнем на стенку работать. Может, пусть эти у стены стоят, как стояли, а электролиты пустить на конвейер?
Она стала ему объяснять, что суббота будет тридцатого числа, а понедельник – первого. Если в субботу не сдать блоки, стоящие у стены, то они пойдут в план следующего месяца.
Колпачок глядел на нее понимающими глазами, но сочувствия она в них не заметила.
– Живем ведь на одном вашем добром слове, Татьяна Сергеевна. Дружба дружбой, но надо что-то делать.
Заговорил любимчик, как чужой заговорил. Невесту себе нашел. Уже в отделе кадров оформляется невеста. Будет сидеть поблизости, на одном конвейере.
Вечером, глядя на молчавшего Лаврика, Татьяна Сергеевна не выдержала, расплакалась.
– Ну, говори, что мне делать? Не могу я так больше. Давай новую жизнь начнем. Подскажи только какую. На все я согласна, лишь бы тебя такого не видеть. Ну скажи мне по-доброму, что с тобой происходит?
Лаврик сидел на кухне нахохлившись, ни слезы жены, ни ее отчаяние, казалось, не достигали его, в глазах тоска и просьба: не трогай меня, оставь в покое. Только через несколько дней, когда она снова взялась за свое: «Мы же не чужие, жизнь такую прожили, болезней не знали, горя не видели. Неужели теперь, под старость, жизнь свою будем топтать? Скажи, что тебя гнет?» – Лаврик ответил:
– Жить мне нечем.
– Как это «нечем»? Работаешь, работу свою знаешь, любишь. Дом у тебя хороший, жена любит, уважает, дочка письма пишет, приезжай. Чем же тебе жизнь опостылела?
Лаврик молчал, и она отступилась: пусть уляжется в нем обида, оттает сердце.
Секретарь партийного бюро, бывший технолог второго сборочного Сергей Макарович Андриенко был уже пенсионером со стажем. Заседания проводил умело, они катились у него, как сани с хорошо накатанной горки. Всех он хорошо знал, и его знали, и ни у кого не возникало желания обратить на себя особое внимание, чем-то выделиться. Вопросы решали по-деловому, не затягивая, без многословия и эмоций: каждого члена бюро ждали в цехе дела, время было дорого.
Татьяна Сергеевна присела в конце длинного стола, во главе которого покойно, по-домашнему расположился Андриенко. Был он на этот раз в широком, вытянувшемся, крупной вязки свитере. Седые колечки вокруг лысины вились легким серебряным веночком. Слушали доклад Никитина о переводе сборочных цехов на полный хозрасчет. У членов бюро на лицах – сплошное согласие. И Андриенко задал свой вопрос просто так, чтобы разрядить монотонность доклада:
– А как обстоят дела с расчетными ценами?
Никитин нисколько не оживился, тем же своим плывущим голосом ответил:
– У нас такая номенклатура, при которой оптовую стоимость между деталями и узлами не поделишь. Невозможно каждой детальке рассчитывать цену. Поэтому разработаны планово-расчетные цены сразу не все изделие.
Только когда речь зашла о новом конвейере, голос Никитина переменился. Словно на паперти подаяние запросил. Через каждое слово: «Багдасарян это может подтвердить», «Наталья Ивановна не даст соврать». Как затурканная соседка в коммунальной кухне. Татьяна Сергеевна не выдержала, громко, в голос, вздохнула, и на нее тут же оглянулись. Оглянулись и наверняка вспомнили, почему она здесь сидит. Вспомнив о письме Соловьевой к директору завода, которое им предстояло обсудить.
Письмо читала вслух Наталья. Подошла к тому месту, где сидел Андриенко, повернулась ко всем лицом, надела очки и без всякого выражения, деревянным голосом начала:
– «Дорогой и многоуважаемый Артур Михайлович!
Обращаюсь к Вам как к директору завода и как к человеку, с которым, было время, не один пуд соли съели в сборочном, на многих собраниях и президиуме рядом посидели…»
Татьяна Сергеевна покраснела: нехорошо, фальшиво звучат эти личные слова в устах Натальи.
– Кто хочет высказаться, – голос Андриенко звучал глухо, и весь он сам как-то заглох, утонул в своем широком свитере, – у кого есть какое мнение по этому письму?
Все молчали. Молчание казалось зловещим. Никитин уткнул подбородок в грудь, спрятал глаза, весь вид его говорил, что высказываться он не желает.
– А почему тот, кому я писала, не пришел? – спросила Татьяна Сергеевна.
– Артур Михайлович, – ответил Андриенко, – сейчас в Москве, в министерстве. Когда вернется, познакомится с мнением партбюро и тоже ответит вам.
Вот так он с ней разговаривал. Сережа ты, Сережа Андриенко. Помнишь, как твой первый орден обмывали, как при всех сказал: «Это и твоя награда, Соловушка. Может, даже в большей степени, чем моя. На твоем характере, твоем сердце без сбоя и запиночки наш первый конвейер побежал».
– Товарищи, мы обсуждаем не просто личное письмо, а серьезное заявление, даже, если хотите, обвинение мастера Соловьевой. Нельзя отмалчиваться.
Это Наталья. Сама, как всегда, ни при чем.
– Вот и скажите, что вы думаете по этому поводу. – Багдасарян тоже желал, чтобы говорили другие.
– Я скажу, – Наталья выразительно посмотрела на Багдасаряна, – но сначала вы скажите, Виген Возгенович.
Татьяна Сергеевна поглядывала на них с обидой: молчите? В этом-то все и дело. Нормативы, прибыль, рентабельность – об этом сколько угодно, это – пожалуйста, а когда в эту терминологию голос живой врывается – электролиты дайте! – так тут и слов нет.
– Если отбросить эмоциональную часть письма, – это Багдасарян решил выступить, не стал осложнять своих отношений с Натальей, – а обратиться к его сути, то в тревоге Татьяны Сергеевны есть рациональное зерно. Перебои с электролитическими конденсаторами уже даже не старая наша болячка, а, можно сказать, рана…
Татьяна Сергеевна еле дождалась, когда он доберется до конца своей кругленькой речи. Подняла руку. Специально чтобы взбодрить слегка членов бюро, обратилась к Андриенко на «ты»:
– Дай мне слово, Сережа.
Тот сморщился, кивнул: с тобой никто не сладит, выступай.
Она не стала подниматься со своего места, все говорили сидя, кроме Натальи, которая выходила зачитывать письмо. Теперь только бы не столкнуться с чьим-нибудь высокомерным взглядом. Это конец, это единственное, что собьет ее, заставит в растерянности умолкнуть на полуслове.
– Если бы мне кто из рабочих на конвейере сказал, что смысл его жизни в первосортном блоке, в тысячах этих блоков, приносящих прибыль, я бы ему сказала: не ври, не прикидывайся, а если это правда, то спасай себя…
Наталья перебила ее.
– Что-то новенькое, – сказала она и зевнула. – Для чего же тогда новое планирование?
– Не сбивай меня, Наталья. Планирование для людей. И продукция для людей, а не человек для нее. Не скульптуру на площади будут складывать из наших блоков. В телевизоры будут вставлять и продавать людям. И вот купит, допустим, Надя Верстовская цветной телевизор с нашим блоком. Сядет в кресло, посмотрит программу, а потом скажет себе: не в телевизоре счастье. Сижу, гляжу, а жизнь где-то сейчас без меня проходит. Так что, товарищи, не в блоке и не в телевизоре счастье.
– Вот это философия! – крякнул Багдасарян. – А в чем же, если не секрет, счастье?
– Ближе к делу, товарищи. Поближе к сути вопроса. – Андриенко отодвинул широкий рукав свитера, поглядел на часы.
– А если интересует одно только дело, – Татьяна Сергеевна зло глянула на Андриенко, – хочу довести до вашего сведения: может быть, где в других местах люди работают плохо, халтурят, но на конвейере такого не бывает. На конвейере все работают хорошо. И вот эта хорошая работа хорошей жизни человеку не дает. Почему?
– Перебои с электролитами. Внеурочная работа. Непроизводительный труд, – подсказала Наталья.
– Даже Наталья Ивановна понимает, – Татьяна Сергеевна ни капельки ее сейчас не щадила. – Все понимают, и никто ничего не делает.
– Что вы предлагаете, Татьяна Сергеевна? – поспешил погасить ее вывод Никитин.
– Предлагаю вам тоже написать письма директору завода. Напишите честно, что не умеете работать. Напишите, что не под силу вам ваша работа, не по уму, не по чину…
Наконец-то они встрепенулись. Возмущение разогрело лица, согнало с них спокойствие и правоту. Наталья вспыхнула, забыла, где находится: