Текст книги "Конвейер"
Автор книги: Римма Коваленко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 25 страниц)
6
Старшина Рудич говорил, говорил и говорил, а Женька стоял и слушал. Полки за спиной старшины опустели, ребята складывали пожитки прямо на койках, которые в один момент потеряли свою неприкосновенность. В углу каптерки остался последний, один-единственный чемодан рядового Яковлева.
На койки нельзя было садиться. Без команды на койках запрещалось лежать. Заправлялись они по единому образцу, который Рудич менял раза три-четыре в год. То одеяла должны были свисать по обе стороны, ни в коем случае не касаясь при этом пола, то их соединяли с простынями в замысловатый конверт. По той же прихоти старшины подушки укладывали плашмя или ставили на попа – прямо, боком, наискосок, прятали под одеяла и снова водружали поверх его. Сколько нарядов вне очереди получено из-за коек – и вот на них стоят чемоданы, рюкзаки и даже несколько пижонских сумок с эмблемами олимпийской Москвы. С сегодняшнего утра все можно. Можно даже ходить по казарме с расстегнутым воротничком.
В последний раз они построились по всей форме час назад, после завтрака. Командир роты на прощанье пожал каждому руку, со взводными, молодыми лейтенантами, почти ровесниками, ребята обменялись адресами. Когда офицеры ушли, старшина открыл каптерку, и все разом ринулись в эту святая святых Рудича.
– Подождите, Яковлев, – старшина придержал Женьку, – возьмете свой чемодан после. Надо поговорить…
– Я, Анечка, хотела всегда, чтобы он вырос добрым и чутким человеком, – услышал Женька голос матери. – Если бы мне предложили выбор: твой сын будет великим талантом, но жестоким или бездарностью, но с добрым, любящим сердцем, – я бы выбрала второе.
Ничего этого она не хотела. Она хотела всегда его мучить. И так как это у нее получалось, он тоже научился этому. Самые трудные дни у них бывали после разлуки. Соскучившись, они не знали, как подойти друг к другу. Он приезжал из пионерского лагеря, и они ссорились. Она возвращалась из отпуска, и день-другой их разделяло отчуждение. Сегодня был такой день. Чтобы показать им, что за столом с ними сидит не прежний мальчик Женя, что этот новый Женя мало знаком им, он собрал в себе отвагу и спокойным, незаинтересованным голосом влез в разговор:
– А как поживает Никанор? Даже странно, что никто о нем ни слова.
Анечка поперхнулась, мать бросила в его сторону испуганный взгляд, но быстро взяла себя в руки. Ответила не спеша, обдумывая каждое слово:
– Никанор Васильевич живет теперь с нами в одном доме. Удалось обменять квартиры. Что тебя еще интересует?
– Меня он, как известно, никогда не интересовал. Но просто странно, что вы не говорите о нем.
– Мы поженились с Никанором Васильевичем. – Голос матери звучал ровно. – Зная, что это тебе неинтересно, я не писала.
После этих слов должен был рухнуть потолок или взорваться на кухне газовая плита. Он должен был выскочить из дома, хлопнуть дверью, но ничего такого не случилось. Он откинулся на спинку стула и обиженно произнес:
– Видишь, как славно вы тут без меня устроились.
Анечка очнулась, подняла вверх бровки, теперь они придавали лицу отрешенное, смиренное выражение.
– Послушай, Евгений, ты, как все молодые люди, относишься к старшим с предубеждением. Матери твоей всего сорок один год. Это по нынешним временам даже не третья, а всего вторая молодость…
Не надо его утешать, не надо обманывать. Вот почему мать так расстроилась, что он заявился без телеграммы. «Люблю тебя. Ты самое драгоценное, что есть у меня в жизни». А этот Никанор, он не драгоценнее?
Был бы Женька дома, он бы расстроил им свадьбу. Ведь отвадил же когда-то Никанора на целых полтора года. Женька учился тогда в шестом классе, у них ввели новый предмет – черчение. Никанор, приносивший автомобили, а потом, когда Женька подрос, марки, заявился с замечательной готовальней. Женька схватил готовальню и, пока мать с Никанором распивала чаи, разглядел ее до самой маленькой блестящей трубочки, назначения которой он не знал. Рейсфедеры – это рейсфедеры, циркули и все другое ему было понятно, а вот зачем трубочка? Проще всего было спросить у Никанора, но он не хотел. Никанор вообразит, что Женька с ним примирился.
Мать пошла провожать Никанора в прихожую и задержалась там. Женька не выдержал, подскочил к двери, открыл ее ногой. Никанор держал за руки мать, а она стояла с закрытыми глазами. Если бы она смотрела на Никанора, тогда другое дело. Но она закрыла глаза, и это могло значить только одно: Никанор ей не нравится, она смотреть на него не хочет.
– Уходи! – закричал Женька. – Разве не видишь – она тебя не любит. Она и мне говорила, что не любит!
Мать после этого не разговаривала с Женькой два дня. На третий день спросила:
– Зачем ты это сделал? Зачем придумал, что я не люблю Никанора?
Мать собиралась на работу, и он молча следил, как она хватает со столика то расческу, то губную помаду и не знает, что с ними делать.
– Ты уже большой, Женя, – сказала мать. Губы у нее задрожали. – Ты должен понять, что Никанор Васильевич мне дорог.
– А папа? – спросил Женька. – Про папу ты разве забыла?
Отца он не помнил, он исчез, когда Женьке было два года. Но мать никогда про него ничего плохого не говорила.
– Твой папа… – лицо матери стало белым, – нет у тебя отца. Понятно?
– Нет, – ответил Женька, – непонятно. Можешь встречаться со своим Никанором, но вместо отца его мне не надо. Пусть он к нам домой больше не ходит.
Он никогда не видел мать такой растерянной. Она стояла перед ним такая чужая, что ему ни капельки не было ее жалко.
– Ты будешь женщиной плохого поведения, – сказал он, – если не прогонишь Никанора.
После этих слов мать схватила готовальню и с размаху бросила ее на пол.
Когда она ушла, Женька поднял футляр, собрал разлетевшиеся по комнате чертежные принадлежности. Все было в порядке, только футляр чуть треснул и куда-то закатилась трубочка неизвестного назначения…
Наверное, мать и Анечка обиделись на него и ушли в театр, иначе они бы не выпустили его из дома. Назавтра он не мог вспомнить, как очутился в тот вечер на другом конце города в квартире Аркадия Головина. Аркадий спал. За длинным столом сидело несколько мужчин. Бабушка и мать Аркадия мыли на кухне посуду. Мать Аркадия ворчала:
– Полсотни кинули как коту под хвост. Нет чтобы благородно поговорить, расспросить человека, как служилось, совет дать для настоящей жизни. Глаза налили, и каждый про свое, кто в лес, кто по дрова. – Она скосила глаз в комнату, достала из мешка с картошкой поллитру, налила в стакан и поставила перед Женькой. – С возвращеньицем. Что-то ты грустный, недогулял, видать.
Женьку развезло от водки, он смеялся, слушая, как Аркашкина мать ругает засидевшихся гостей, потом разговорился.
– Мы с Аркашкой в Чебоксары на стройку тракторного завода поедем. Наших шесть человек уже туда поехало.
– Как же это они поехали? Матери все глаза проплакали, дожидаясь, а они что же, на эту стройку мимо дома сиганули?
– Вы про всех матерей одинаково не судите, – сказал Женька, – моя, например, пока я служил, замуж вышла.
Аркашкина мать покачала головой, но это был жест не осуждения, это означало: бывает же!
– И хороший человек?
– Хороший… Она из-за него всю жизнь страдала.
Я еще маленький был, когда он появился. Автомобили дарил, потом марки, книги. Я его с детства возненавидел.
– Что же он, семейный был?
– В том-то и дело. Жена три года назад умерла. Я в армию ушел, а они, значит, в загс, не теряя момента.
Аркашкина мать, забыв про посуду, опустилась на табуретку и задумалась. Потом очнулась, выскочила к гостям и закричала там так, что Женька вмиг отрезвел. Она кричала, что надо бы им пить не в порядочном доме, а прямо в вытрезвителе, чтобы не доставлять милиции хлопот. Что жизнь ее пропала через эту проклятую водку, что они ей всю душу выели и ни одного светлого дня у нее не было. И если Аркашка не будет дураком и уедет на стройку, то она в тот же день соберет вещи, слава богу, груз будет – в одной руке унести, и уедет с сыном, и не вспомнит их поганые рожи.
За столом осталась, видимо, близкая родня, потому что никто не обиделся. В ответ нестройные голоса запели: «На побывку едет молодой моряк…» Аркашкина мать вернулась на кухню обессиленная, но с чувством выполненного важного дела, села напротив Женьки и сказала:
– Ну, досказывай.
Он не знал, что досказывать, он все сказал.
– Так он женился на матери и занял, выходит, твое место?
Случайно она попала в яблочко, хоть имела в виду совсем другое.
– У него своя квартира. Поменялся, теперь живет в нашем доме.
Аркашкина мать удивилась:
– Так ты радуйся. Мать-то свою жилплощадь тебе оставит.
И тут Аркашкина бабка, которая все это время, не проронив ни слова, тихонько, как мышь, скребла сковородки, вдруг подала голос:
– Выродится такой ублюдок и потом ходит по квартирам, судит мать.
Женька дернулся, как от удара. Бабка была сгорбленная, вокруг головы у нее лежала искусственная коса, сплетенная из желтых ниток. Она была свекровью, и поэтому Аркашкина мать называла ее на «вы».
– Не лезьте не в свое дело, мамаша.
Но старуха сделала вид, что не слышит.
– Вот народи своих детей, – она подошла к Женьке, и он испугался, что она схватит его своими старыми, скрюченными руками, – народи их, купи им штаны, ботиночки. Себе не купи, а им купи. Кусок из своего рта вырви и им сунь. А потом скажи им: идите, дети, по чужим дворам, славьте родителя, расскажите, какой он дурак. – Она вдруг заплакала, провела ладонью по щеке и оставила на ней темный след, повернула голову к невестке, и тут Женька услышал такое, о чем никогда не задумывался: – Они из армии явились! А мы что, разве не явились? Мы тоже на этот свет, как они, явились, тоже люди!
Бабкин крик разбудил Аркадия. Он вышел из другой комнаты в нижней, еще армейской рубашке. Схватил Женьку за руку, усадил рядом с собой. Еще не проснувшимися глазами Аркашка пошарил по столу. Бутылки были пустыми, даже минеральную воду и ту выпили до последней капли. Он выбросил из глиняной миски с салатом попавшую туда из другого блюда селедочную голову и, накладывая в тарелки салат, подмигнул Женьке:
– Закусим?
И они в один голос захохотали.
Федя Мамонтов никогда не говорил: «Я поел». Он говорил: «Я закусил». И дело было не в какой-то его особой деликатности. Просто обильная для других солдатская порция была ему как слону дробинка. Первое время службы Федя после обеда тоскливо взирал на соседние столы, за которые еще никто не садился. На них возвышались огромные алюминиевые бачки с супом на десятерых и чуть поменьше – с гуляшом. Просить добавки Федя не решался. Старшина Рудич командовал: «Встать! Шапки надеть. Выходи строиться». И Мамонтов отворачивался от бачков на соседних столах, не глядел на пузатые чайники, наполненные под крышку компотом.
Когда рота заступала на дежурство, Федя просился на кухню. Здесь можно было «закусить». Женька таращил на Мамонтова глаза, поражаясь, как это один человек может справиться с бачком гуляша или каши и еще выпить чайник компота. По субботам их кормили пончиками, и тогда по рабочей гимнастерке Мамонтова можно было судить, сколько ему досталось на кухне пропитанных подсолнечным маслом пончиков.
Женька не мог понять, почему Рудич воспылал сочувствием к аппетиту Мамонтова. Но воспылал, повел Федю к врачу, потом в хозяйственную часть штаба полка, и результатом этого хождения явился приказ о двойной порции для рядового пятой роты Федора Мамонтова.
7
Они повидали почти всех своих одноклассников. Ходили вместе, устало улыбались, слушая, кто, где и как устроился. Про себя считали: одни устроились, другие пристроились. Аркашка долбил: «Я, Женька, не буду отпуск догуливать. Поеду в Чебоксары. Как только ребята письмо пришлют, что место в общежитии есть, сразу еду». Женьке тоже хотелось в Чебоксары. Но в нем жила еще армия, помнилась тоска по дому, и он боялся, что в Чебоксарах вновь вспыхнет эта тоска. И еще была Зина. Семь дней еще не прошло. Он не звонил ей. Узнал, что она год назад ушла с фабрики, поступила в технологический институт.
За два года он не так уж часто вспоминал Зину. «Ты меня уже не любишь?» – этот вопрос дался ему тогда нелегко. Знал бы точно, что любит, спросил бы с улыбочкой. А то пришлось побороть в себе гордость, стараться, чтобы она не увидела на его лице унижения и страха. Он тогда испугался. Испугаешься, если исчезает вдруг то, к чему привык с седьмого класса, – ее обожание.
Зина жила в другом районе, но почти каждый вечер он видел ее на своей улице. Она шла с высоко поднятой головой и глядела прямо перед собой. Ни разу Зина не повернула голову к его дому, не посмотрела на его окна. Светлая легкая коса покачивалась в такт шагам.
Так было в седьмом классе. А с восьмого она стала возникать перед Женькой везде, где он появлялся. На стадионе, в парке, возле кинотеатра, зимой, весной и летом. Зина уже не заплетала косу, и девчонки из класса говорили о ней: «Вылитая Марина Влади».
– Это ты, Яковлев? – спрашивала Зинка, возникая перед ним. – А я к тете иду. Тетя тут недалеко живет.
Сначала он ей верил: и в теть, и в учительниц музыки верил, и в магазины, в которых продается какой-то грузинский сыр, который любит Зинина мама. Он даже поверил в Зинкину любовь к «Спартаку». Увидев ее на стадионе, он крикнул:
– Как тебе сегодня Гаврилов?
Гаврилов тогда забил три гола, и все – головой, в непостижимых прыжках. Болельщики стонали от счастья. Зина сидела на несколько рядов выше Женьки, стадион ревел, и он решил, что она не расслышала его вопроса.
– Гаврилов! – повторил Женька и поднял вверх кулак с оттопыренным большим пальцем.
Но Зинка так и не поняла, о чем он ей кричал.
Открыл глаза Аркадий Головин.
– Дурак ты, Женька, – сказал он. – Самая красивая девочка в школе бегает за тобой, а ты как бессердечный пень.
И после всего этого: «Ты меня уже не любишь?» – «Не знаю…»
Это «не знаю» чуть не поссорило его с Аркадием и Мамонтовым. В воскресенье они направились в город. Шли, поглядывая по сторонам, разговора не было, Женька подбрасывал увольнительный жетон и ловил его на ходу.
– Уронишь, – сказал Федя.
– Никогда! – ответил Женька и снова подбросил жетон. И уронил.
Был июль, самый замечательный месяц в тех местах, где они служили. Океан прогрелся у берега до тринадцати градусов, и некоторые смельчаки купались.
Деревья и трава в июле торопились наверстать упущенное. Сосны становились пушистыми, кедрач, стелившийся в низинах, упруго распрямлялся, деревья поднимали лапы с земли, становились выше. А трава в этом месяце вытягивалась в человеческий рост. В такой траве найти жетон было пропащим делом. Они ползали на коленях, стукались лбами – жетон не мог сигануть далеко, он просто исчез, испарился.
– Все, ребята! – поднялся с колен Женька. – Хватит. Влетит мне от старшины, но в первый раз, что ли? Идите без меня.
Мамонтов ничего не ответил. Сморщив лоб, как заведенный шарил по траве. И Головин постоял, подумал и тоже стал ворошить траву. А Женьке это надоело.
– Он на танцы опаздывает, – сказал про Мамонтова Аркадий Головин. – У него там свидание.
– Так пусть идет. Я-то при чем? – ответил Женька. – А я в полк вернусь, в шахматы поиграю.
– Он хотел, чтобы все вместе. Для поддержки. Он эту девчонку боится.
Жетон нашел Мамонтов. Лучше бы он его не находил.
8
Катю Савину Женька и Аркадий встретили на бульваре. Она толкала перед собой коляску, а из коляски торчали маленькие ботинки с испачканными землей подметками.
«Уже ходит», – подумал Женька.
– Год и два месяца, – сказала Катя, – зовут Пашкой. Павел. Редкое имя, правда?
– Бывает, – ответил Головин, а Женька хотел спросить, как зовут ее мужа-очкарика, но спросил другое:
– Ну и что дальше?
– Ты про жизнь? А кто это когда знал или знает?
– Я пойду, – сказал Аркадий, – мать ждет. Ругаться будет. Скажет, вернулся и засвистел. – Он продрался через подстриженную ограду из кустов акации и побежал к трамвайной остановке.
– Я позвоню! – прокричал ему вслед Женька и спросил Катю: – Учишься?
– И учусь, и работаю, и вот этого деспота выращиваю. На тебя, Яковлев, хорошо армия повлияла. Ты каким-то другим стал.
– Каким же?
– Не знаю. Менее гордым, что ли.
Ему не понравились ее слова.
– А ты не изменилась. Очкарика, наверное, своего затерзала разговорами.
– Очкарика своего я люблю. Слыхал про такое? Про любовь.
– Слыхал. Ты мне вот что скажи: еще детей рожать будешь?
– Нет.
– Почему?
– Мать жалко. Ведь на ней еду.
Все-таки после разговора с Катей осталось хорошее чувство. Хорошо, когда человек откровенен, не выпендривается, и еще хорошо, что ты имеешь право говорить с ним как с другом, потому что знаешь его с первого класса. И еще он подумал о том, что молодость самое страшное время. Вот Катька родила Пашку. Полюбила, вышла замуж и родила. А могла бы и не выйти замуж. Герка Родин работает на заводе, говорит: надо было после восьмого идти, протирал штаны на этой парте самых прекрасных два года. Сашка Югов где-то с экспедицией на Севере. Всех по своим местам растыкала жизнь. А может, не по своим? Странно и страшно то, что жизнь твоя зависит иногда от тебя. Поеду с Аркашкой в Чебоксары – и будет у меня одна жизнь, засяду за книги, поступлю в институт – другая жизнь. Женюсь на Зинке – третья. Так что же из трех? А может, из ста? А есть одно-единственное?..
– Ты не обижайся на меня, Яковлев, – сказал ему тогда в опустевшей каптерке старшина. – Я ведь хотел, чтобы тебе лучше было.
– А что значит – лучше? И откуда вам знать, что именно для меня лучшее?
– Для всех самое лучшее одно. – Старшина положил ладонь с растопыренными короткими пальцами на выпуклую грудь. – Чтоб здесь было спокойно.
– А у вас там спокойно? – спросил Женька.
– Было. Раньше было. Целых двадцать лет.
– А что случилось? Атомная бомба там у вас взорвалась?
– Ты, Яковлев, даже такое слово, как атомная бомба, попусту не произноси. Умным должен быть: службу прошел. А у меня беда случилась. Отец-то мой помер. Молодой еще был, шестьдесят два года…
Ничего себе молодой. Женька еле сдержал улыбку. Конечно, смерть страшная штука, но называть шестидесятилетнего молодым – это кто не хочет улыбнется.
– Я двадцать лет в армии, – сказал старшина, – вы приходите, уходите, а я остаюсь. Так раньше было, А теперь и мне уходить пора.
– А вы оставайтесь, – Женька пожал плечами, – кто вам мешает?
– Никто. Сам себе такой приказ дал. Придет пополнение, проведу с ним курс молодого бойца, примут они присягу, а я уеду. Рапорт уже написал.
Он полез в стол и вытащил сложенный пополам листок. Не поднимая на Женьку глаз, попросил:
– Прочитай насчет ошибок. Я, кроме ведомостей на обмундирование и ваше питание, давно ничего не писал.
Впору было разрыдаться. Въедливый и грозный старшина, терзавший Женьку, просил проверить ошибки.
Женька два раза прочитал рапорт. Ошибок не было, старшина писал короткими предложениями.
– Все в порядке, – сказал он Рудичу, – ставлю вам пятерку. Только, может быть, насчет пасеки не стоит? Несолидно как-то. «А также имеется пасека, которую больная мать содержать не в силах». Несерьезная причина, товарищ старшина. Какое дело командованию до вашей личной пасеки?
– А я для себя одного, что ли, мед качать буду? – удивился Рудич. – Может быть, и ты, Яковлев, мой мед поешь. И командир полка…
– И министр обороны, – не смог удержаться Женька.
Рудич скосил глаза на дверь и кивнул, что означало: министр обороны тоже. И тут же поднялся, с трудом загнал большие пальцы под ремень, расправил складки на гимнастерке.
– Значит, не собираешься в институт?
«Помнит, – удивился Женька, – почти два года прошло, а помнит».
– И куда ж ты?
– С ребятами, на стройку. В Чебоксары. Есть такой город в Чувашии, – ответил Женька.
– Есть, – сказал старшина. – А зачем они тебе, Чебоксары?
– Как зачем? Если идти все время прямо – школа, армия, институт, – так и жизни не увидишь. Пройдет она мимо.
– Значит, собрался вслед за жизнью бежать? А ведь не догонишь. – Старшина усмехнулся. – Ну, приедешь. И сразу вопрос: а зачем я в Чебоксарах, а не на БАМе, например? Еду-еду, следу нету. Про такое слыхал?
– Слыхал. – Женька разозлился. – Не каркайте, товарищ старшина. Не пропаду. Как все.
– У всех по-разному. Я вашего брата перевидал. Одни, как сороки, только и стрекочут: ошибусь – помогут, оступлюсь – поправят. А другие помогают и поправляют. Почему это: одни ошибаются, а другие и сами не ошибаются, да еще других поправляют?
– Примитивный вопрос, товарищ старшина.
– Примитивный, – согласился Рудич, – а не у всех ответ на него есть.
Старшина встал, пошел в угол каптерки, показал Женьке на его чемодан:
– Забирай свое имущество. Иди собирайся. И пусть у тебя в жизни все будет, как ты того хочешь…
«А чего я хочу? – спрашивал себя Женька, проводив взглядом Катю с коляской. – И какая она, моя единственная жизнь? Где она?»