355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Римма Коваленко » Конвейер » Текст книги (страница 23)
Конвейер
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 20:06

Текст книги "Конвейер"


Автор книги: Римма Коваленко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 25 страниц)

Набрала номер, позвонила Наталье.

– Не спишь? А я одна, Лаврик уехал в санаторий. Плохо мне, Наталья… А тебе бывает плохо?

– Приходи, – сказала Наталья, – я тоже одна. Мой в командировке. Что-то мы с тобой в последнее время раздружились, подруга.

– У меня сейчас Верстовская была, всю душу вывернула.

– Знаешь что: сиди лучше дома, а то придешь и опять про свою Верстовскую, про Климову да еще электролиты вспомнишь.

В висках у Татьяны Сергеевны зазвенело: вот уж подругу бог послал – ни на праздник, ни про черный день. Не хочет, значит, про работу слушать. Зато про что хочет – не услышит.

– Бревно ты, Наталья. У меня жизнь под откос полетела, а ты ничего не знаешь. Меня Лаврик бросил.

– Врешь, – тихо откликнулась Наталья. – И что же теперь? Что теперь делать будешь?

– Спать лягу. – Татьяна Сергеевна усмехнулась. – Спокойной ночи, Наташа.

Соня Климова шла по осенней улице и думала о том, как странно сложилась ее жизнь – в ней не было молодости. Конечно, она еще и сейчас молодая, но настоящей молодости не было. Была девчонкой, школьницей, родила Прошку и стала матерью. Через несколько лет, когда Прошке придет время идти в школу, она уедет куда-нибудь далеко-далеко, в Сибирь или на Дальний Восток, и там не будет думать о том, что молодости у нее не было. Она забудет всех: и Юрину мать и Багдасаряна. Татьяне Сергеевне будет писать письма. Обо всем ей напишет, все объяснит. Пусть не думает, что если она мать-одиночка, то ей в жизни уже нет права на выбор: кому приглянулась, кто первый руку протянул, тому и досталась. Конечно, Багдасарян – завидный жених. Но это с точки зрения Верстовской. А ей, Соне, все равно никто не поверит, что у нее нет сил на Багдасаряна. Да, у такой вот молодой и нет сил. Только тот поймет, кто сам, как она, и на конвейере, и в институте, и с ребенком. А тут еще мать Юры. И Багдасарян все, конечно, уже знает. Она переждет. Еще два-три года, и все будет по-другому. Она уедет, и все забудется. А пока надо делать то, что не хочешь, потому что обстоятельства бывают сильней человека.

Три дня назад ее вызвали в редакцию газеты, к заведующей отделом писем Румянцевой. Соня открыла дверь в большую, светлую комнату и увидела, что за письменными столами сидят одни женщины.

– Климова? – спросила одна из них, пожилая, сидевшая за самым большим столом у окна. – Проходите ко мне. – И показала на стул.

Соня не двинулась с места, сказала:

– Товарищ Румянцева, я бы хотела говорить с вами наедине.

И тут же все женщины за письменными столами подняли головы. Румянцева поднялась, и они вышли в коридор, сели на диван.

– Вы догадываетесь, почему я вас пригласила?

– Да, – ответила Соня, – я знаю. Это, наверное, касается моего сына.

– Это касается вас. – Румянцева глядела на нее строго. – Я знаю вашу историю с одной стороны, из письма вашей родственницы. Теперь хотела бы послушать другую сторону – вас.

– Дело в том, – ответила Соня, – что мне рассказывать нечего. Есть только одна сторона: я и мой сын. Других сторон в этой, как вы сказали, истории нет.

Румянцева не ожидала, что эта молоденькая, с пепельными кудряшками Климова будет так говорить, растерялась и, помолчав, спросила:

– Вы не отрицаете, что Юрий Авдеев фактически отец вашего сына?

– Не отрицаю. Но он не решился стать отцом, и мать его все сделала, чтобы он им не был. А теперь она вдруг захотела стать бабушкой.

– Не вдруг. Она не знала, что ребенок родился. Сын ее трагически погиб в горах, при обвале. После этого, через год, она узнала, что у нее есть внук.

– Я не буду вам рассказывать подробности. – Соня глядела на свои руки, застывшие на коленях, – так было легче скрывать волнение. – Мой сын родился против ее желания. Она сделала все, чтобы его не было.

– Знаю. Она писала и об этом. Я вам, пожалуй, дам прочитать ее письмо.

– Не надо, – замотала головой Соня, – она наверняка написала правду. Но я эту правду и без письма знаю.

И тогда Румянцева, удивленная ее неуступчивостью, спросила:

– Сколько вам лет?

– Двадцать три, – ответила Соня.

– Только молодостью можно объяснить ваше упорство. Но вы должны понять, что у вас никто не отбирает сына. А мальчик вырастет и не простит вам сегодняшнего упрямства. У него не будет опыта ваших страданий и обид, он просто скажет: у меня был на свете еще один родной человек, который меня любил, а ты решила, что он мне не нужен.

– Он не будет об этом жалеть, – ответила Соня, – он будет со мной заодно.

– А себя вы не боитесь? – Румянцева привыкла убеждать других и сейчас была расстроена, что ее слова на Соню не действуют. – Вы не вечно будете молоды. Придет час, и самое горькое чувство посетит вас – раскаяние.

– Я все отдам сыну, и мне не в чем будет раскаиваться. Он не совсем обыкновенный ребенок. Я водила его в музыкальную школу, у него редкий слух. Через год его примут в подготовительную группу. – Соня подняла лицо, волнение прошло, она уже ничего не боялась.

И тогда Румянцева нанесла удар, которого Соня не ждала.

– Ну что ж, – вздохнула она, – пусть вас и мать Юры Авдеева рассудят люди. Мы подготовим письмо к печати и попросим читателей высказать свое мнение. Фамилии будут изменены, так что останется только сам вопрос, который требует ответа.

– Какого ответа? – Соня перепугалась, что ее жизнь будут судить незнакомые люди. – Я родила ребенка, которого никто не ждал, который никому не был нужен. Если бы он не родился, никто бы и знать не знал, что он мог быть. Почему же сейчас он стал не ребенком, а вопросом, который надо решать людям, да еще через газету?

– Ваш сын, – ответила Румянцева, – сейчас ребенок, но он вырастет, пойдет в школу, его будут учить грамоте, разным наукам. Но еще раньше, с первых дней жизни, сердце человека обучается доброте, жалости, состраданию. Нельзя, чтобы человек рос сердечным невеждой. Вы, Соня, как мне кажется, этому обучить своего мальчика не сможете.

Соня сдалась:

– Вы так со мной сурово говорите, а может, я сама в детстве этому не научилась?

– Все может быть. – Румянцева поднялась с дивана. – Но нельзя свое душевное невежество возводить в принцип. Я дам вам адрес, сходите к своей свекрови, постарайтесь вдвоем найти ответ на свой вопрос. Зовут ее Галина Андреевна.

– Я помню, – ответила Соня, – я не забыла.

И вот она шла по осенним улицам, засунув руки в карманы плаща. Со школьной скамьи попала она во взрослую жизнь, хотела быть в этой жизни сильной и независимой, но не дают. Не видят в ней ровню, такого же взрослого человека, как сами. У Соловьихи в глазах забота и материнская обида на нее; Багдасарян разлетелся – одинокая, покинутая, осчастливлю; мать Юры приехала замаливать свои грехи. И никто из них не знает, что у нее своя, только ей принадлежащая жизнь. Если она наперекор всему смогла родить Прошку, то уж теперь одолеет все. Эта женщина из отдела писем все правильно говорила, у нее такая работа. Человек должен быть добрым, испытывать жалость и сострадание. Кто же возражает? Юрина мать тоже была доброй. Хотела добра своему сыну. И ей хотела добра. Деньги дала, слова сочувственные говорила. Теперь тоже хочет быть доброй, внука любить, помогать ему. В газету пожаловалась, что не дают ей творить добро. Сын погиб. Но у Сони муж не погибал, мужа у нее не было. Юра совсем не Прошкин отец, он просто Юра. «Наш Юра, наш Юра… Девочки, вы помните два года назад в десятом классе был вот этот Юра Авдеев?» Он тогда пришел на новогодний вечер и танцевал с ней. А еще потом они ходили по зимним улицам, скрипел под ногами снег, мерзли щеки и руки. Юра говорил: «Поедем в какой-нибудь областной центр, поступим в институт, станем самостоятельными, поженимся, здесь нам не дадут». Не дали. Она сказала Юре по телефону, что у них будет ребенок, а он спросил: «Какой?» А его мать плакала и спрашивала: «Как ты, большая девочка, не подумала о том, что у Юры нет ни образования, ни профессии?» Тот Юра не мог умереть. Погиб кто-то другой. А Юра, с которым она танцевала на школьном вечере, уехал. Она позвонила по телефону, и ей ответили, что он уехал. Он просто уехал навсегда.

Соня остановилась: заплакать бы, все встанет тогда на свои места. Поверить, что Юра, который бросил ее с нерожденным ребенком, – это он, Юра, во всем виноват; заплакать по себе, по нему, и тогда можно будет сказать его матери: «Что вспоминать! Давайте жить по-человечески, пока живы». Но слез не было. Неожиданно вспомнилась маленькая, похожая на колобок врачиха: «Сядь, дурочка, хочу с тобой поговорить. Ты сколько собираешься жить на свете?» Она хотела жить долго и хорошо. И она живет хорошо. У нее сын. Она учится в институте. Она работает на конвейере, собирает высокой точности блоки. Она живет хорошо, а маленькая, с золотыми волосами под белым колпачим врачиха этого не знает. Она не ищет Соню, не спорит с матерью Юры: это не вы, а я бабушка Прохора. Не жалуется в редакцию: это моя, моя заслуга, что мальчик родился, его бы не было, если бы не я. А мать, вот эта Соня, даже не показала его мне, не привела, когда он научился ходить. Схватила моего мальчика, как только он родился, и присвоила!

Квартира, в которой остановилась Юрина мать, была в новом доме, на пятом этаже. В подъезде был лифт, но Соня пошла по лестнице пешком, оттягивая минуту встречи. Дверь открыл небритый старик в пижаме, с женским теплым платком на плечах.

– Галину Андреевну? Ее нет. А вы Соня?

Он пригласил ее войти. Покашливая, закрыл за нею дверь, извинился:

– Я болен. На бюллетене. Так что, с вашего позволения, лягу, а вы сядьте возле меня.

Соня огляделась: вся стена в комнате в книгах, мебель невыразительная, но удобная. Возле широкой тахты, на которой лежал старик, на полу и стульях – раскрытые книги, исписанные листы.

– Я для окружающих безопасен, – сказал хозяин, – астма. С детства. А на фронте ни одного приступа. Такие вот загадки медицины и жизни. Значит, вы Соня. Работаете на заводе, на конвейере. Молодая, независимая женщина.

Мужчина закашлялся, лицо посинело, глаза налились слезами. Соня в растерянности поднялась, не зная, чем ему помочь.

Когда приступ прошел, старик попросил:

– Если не трудно, поднимите мне подушку повыше и садитесь.

Он глядел на нее внимательно, рассматривал. Соне было не по себе под его взглядом.

– Галина Андреевна скоро придет? – спросила она.

– Она не придет, – ответил мужчина, – она уехала. Оставила письмо и уехала.

– Мне письмо?

– Вам, Соня. Только я вам его не отдам. Полежал, поболел, подумал и решил, что письмо останется у меня. Галине Андреевне я родной брат, она меня за сокрытие данного документа к ответственности привлекать не будет, а с вами я справлюсь.

– Странно. – Соня пожала плечами. Старика она не боялась. – Очень странно вы говорите. Я была в редакции. Там тоже письмо от Галины Андреевны.

– Когда человек в отчаянии, Соня, он плачет, пишет письма, места себе не находит. Вы молоды, вы этого еще не знаете. – Он подтянул к себе стул, снял со спинки салфетку, застелил сиденье. – На кухне в синем байковом одеяле – кастрюля с голубцами, в термосе – бульон. Несите тарелки, вилки, мне накрывайте вот здесь, на стуле, себе на столе. Будем обедать. Потом сварите кофе.

– Вы один живете?

– Один. А готовит соседка с третьего этажа. Я ее зову «тимуровкой». Деньги она за работу берет не по трудам и характер отвратительный, но я терплю и боготворю ее, потому что без нее бы пропал.

«Тимуровка» вела хозяйство образцово, на кухне царил порядок. На столе лежала записка: «Игорь Андреевич, подливку не успела, ешьте голубцы так».

Каждый, кто работал с личным клеймом, два раза в неделю обучал своей операции практиканта из технического училища. На конвейере их насмешливо звали «практикванты». Лет пять назад какой-то недотепа высказался: «Ты не цыкай на меня, я тебе тут не лишь бы кто, а практиквант», – и не забылось словечко, прижилось, загуляло по цеху. Нынешние «практикванты» отличались от прежних и ростом и эрудицией, крепенькие, ясноглазые, а все равно даже рядом с Володей Соломиным проигрывали. Поставь их хоть на улице рядом – видно, что Солома с конвейера, а эти еще возле него. Хорошо было тем «практиквантам», которые попадали к Колпачку, к Марине или Соне, и худо – чьи учителя забыли собственные первые дни на конвейере. Эти горе-наставники красовались перед своими подопечными, не упускали случая унизить новичка. Неожиданно таким учителем оказался Шурик Бородин.

– Тундра зеленая, – говорил Шурик Бородин, – куда же ты, вечная мерзлота, тянешь кронштейн? Ты сам к нему тянись, ферштейн?

Большеголовый, с загорелым лицом пэтэушник сидел как пенек, боясь пошевелиться: так Шурик задурил его своими словечками.

– Бородин, – Татьяна Сергеевна послушала, как он обращается с учеником, – ты на каком языке разговариваешь? Я вот стою, слушаю и ни одного слова не понимаю.

– Мы на своем, – ответил Шурик. – Он так лучше усваивает. Его надо взбадривать, а то он спит и сны цветные видит.

Паренек припаивал один проводок из пяти, входящих в операцию Бородина. В каждом блоке один проводок, больше не успевал. Кронштейн еще не был прикреплен наглухо к стенкам блока, болтался на жгуте, и розетка сетевой лампы еще не была припаяна, и паренек боялся задеть ее. Татьяна Сергеевна достала из кармана блокнот, нашла фамилию практиканта, положила ему на плечо ладонь:

– Передохни, Сенченко, пойдем с тобой прогуляемся.

Шурик удивленно вскинул глаза. Тяжеловатый, маленький Сенченко неловко освободился от своего стула, встал рядом.

– Пошли. Посмотрим твою операцию вон с того места. Видишь, кронштейн был до этого только наживлен. А после того, как все пайки сделали, начинается сборка. Винты закручивают. Ты видишь то, о чем я говорю?

– Вижу.

– В училище почему пошел?

– С ребятами. Они пошли, ну и я.

– Не жалеешь?

– Нет.

Они обошли весь конвейер. Сенченко послушно отвечал на вопросы. В конце пути у него родился и свой вопрос:

– А один человек может самостоятельно блок собрать?

– Может. Освоит все операции, а потом говорит: «Татьяна Сергеевна, заскучал на одной операции. Хочу все с начала до конца». Ему выдают все детали, он и работает в свое удовольствие. Конвейеру, правда, невыгодно, и норму он недодает. Но если человеку очень хочется, как откажешь? Соберет он блок единолично и больше не просит. Сам убеждается, что конвейер – это сила. Теперь о себе скажи: тяжело тебе с Бородиным?

– Ничего. Он свое получит, дождется.

– В каком это смысле «дождется»?

– Выведет из себя, я ему такое скажу – примолкнет. И ребята ему скажут. А пока пусть болтает.

– Видишь ты какой, – Татьяна Сергеевна с сожалением покачала головой, – по-хитрому, значит, терпишь?

В перерыве она подозвала к себе Бородина.

– Достукаешься, Шурик. Устроит тебе молодое поколение темную. Перестань травить малого, разговаривай с ним по-человечески.

Шурик усмехнулся:

– Я же вам говорил, что взбадриваю его. Вы в него внимательней вглядитесь, это же экспонат. Я ему говорю: «Блок не подушка, что ты на него щекой наваливаешься?» А он в ответ: «Ничего я на блок не ложу». Ложу! Как вам это нравится?

Татьяна Сергеевна расстроилась.

– Да он же просто ушиб тебя своей неграмотностью. Вот что, Бородин, рано тебе еще иметь ученика. Отстраняю тебя от этой заботы.

Бородин попытался обратить ее слова в шутку:

– Что же это вы так со мной? А я вам тальму подарил. Шелковую тальму, со стеклярусом.

Вот и получила. Сам собой пришел ответ на вопрос: плохо или хорошо принимать подарки. Правы оказались Наталья и Никитин. Не взятка платье, и подарок опасен не ценой своей. Что-то другое сказал бы сейчас Шурик, подумал бы, напрягся, что ответить мастеру. А тут шутка уже готовая, вместе они ее придумали.

– Подарил, так и не хвастай, – ответила она. – В этом цехе, Бородин, все Горького читали, а кое-кто и «в людях» побыл. И если кто-то говорит «ложить» вместо «класть» – это не значит, что он глупей тебя или слабее.

Она пересадила Сенченко к Свете Павловой. Невеста работала еще без личного клейма и Сенченко приняла как награду. Татьяна Сергеевна увидела, как, волнуясь и радуясь, посадила Света рядом с собой своего первого ученика, как внимательно, тоже волнуясь за нее, поглядел на них издали Колпачок.

У Верстовской тоже был ученик. Длинный, с буйной шевелюрой парень. Они дружно, голова к голове, приникали к блоку. Надька в качестве учителя не вызывала у мастера тревоги. Просто для того, чтобы запомнить фамилию новенького, Татьяна Сергеевна доставала блокнот. Могилкин. У Верстовской – Могилкин. Каких только фамилий не бывает у людей! Сидит человек как человек, поди догадайся, что Могилкин.

Глядя, как истово и в то же время терпеливо обучает Верстовская своего ученика, Татьяна Сергеевна, как ей показалось, уловила пружину Надькиных выходок. Принижена она своим безалаберным характером в глазах других, а сердце, как всякое сердце, просит уважения. Не просто – что у всех, то и мне подай, а почтительно подайте, с восхищением. Практикант Верстовской как раз и посылал в ее сторону лучи этого почтительного восхищения.

Электролиты уже третью неделю шли со склада без перебоев. В прошлую субботу позвонила Зоя: «Давай до завода пройдемся и обратно. Привычка уже в ногах». Они встретились, но пошли не к заводу, а в кино. Посмотрели заграничный фильм, встретили на обратном пути Зоину невестку. Невестка тащила из магазина сумки с продуктами, поглядела на свекровь с нескрываемой злобой:

– Гуляете? А у меня белье со вчерашнего дня замочено. Не дождусь понедельника, хоть на работе передохну.

– Мы с Зоей на работе работаем, – ответила Татьяна Сергеевна, – а в выходные отдыхаем. Детей вырастили, белья за свою жизнь настирались, чего же не отдохнуть?

– Скорей бы уж и мне состариться, – сказала невестка.

– Да уж не уйдет это. – Зоя, чувствуя поддержку, осмелела. – Пройдут годы, и состаришься. А может, еще и раньше, если добрей не станешь.

Невестка не привыкла к таким словам, оторопела от возмущения.

– Домой когда вернетесь? Маша с Сергеем на день рождения идут. Я с их детьми сидеть не буду.

– Им и скажи, что не будешь. А я приду, когда приду.

На слова смелости хватило, но подневольность взяла верх. Только отошла невестка, Зоя заторопилась домой.

– Пойду я, Татьяна, и не горюй ты обо мне. Это же больше на словах: заели жизнь, сели на голову. А я ведь другой жизни и не хочу. Внуков люблю, сыновей, да и кобыл этих, невесток, тоже. И про квартиру – одни слова. Попросторней бы хорошо, а порознь – не надо…

Только с электролитами уладилось, и тут, как в насмешку, обошло решение партийного бюро все заводские инстанции. Утвердили состав делегации: Багдасарян, Соловьева, от молодежи цеха Марина Гараева и Николай Колпаков. Срок обозначили, командировки выписали. Наталья провела совещание.

– Государственный план – закон, обязательный для всех. И у нас и у завода-поставщика одна обязанность: выполнять его ритмично, с лучшими результатами. Что же бывает в действительности? Цех или завод не выполняет плановых заданий. Не выполняет систематически. А министерство вместо того, чтобы разобраться, подтянуть отстающих, снижает плановые задания в первые месяцы года. Во второй половине года, естественно, начинается гонка, сбой ритмичности. Они там крутятся, сводят концы с концами, а нас лихорадит. Вот вы и должны, приехав на место, разобраться, каким образом они так корректируют планы, что нам приходится часто нарушать трудовое законодательство, работать по субботам, а порой и в праздничные дни.

Наталья говорила, как газету зачитывала. Месяца два назад, если бы Наталья так высказалась, Татьяна Сергеевна удивилась бы: не сходятся у тебя концы с концами, Наталья; то смотрела сквозь пальцы на субботние смены, только бы профсоюз не трогали, то вдруг вслух заявляешь про нарушение трудового законодательства. Сегодня это не удивляло.

«Не вовремя все-таки делегация в путь снаряжается, – подумала Татьяна Сергеевна. – Электролиты поступают, стены расчищены, кончились наши субботние посиделки. Но ведь и гарантии нет, что так будет всегда. Говорила бы ты чуть похуже, Наталья, можно было бы с тобой этот вопрос обсудить».

Лавр Прокофьевич оттянул встречу с Полундрой до последнего дня. Лешкин адрес уже больше недели лежал в кармане, а ноги не шли. Лавр Прокофьевич увидел пароходик «Витязь» и побежал от него по набережной, страх обуял: будто Полундра гнался за ним с вытянутой рукой, готовой схватить за ворот. Стыдно, конечно, и неблагородно в его-то годы выискивать первую любовь жены. А жить с этим было не стыдно? Поговорить бы, рассказать свои печали человеку надежному, умному. Да нет такого человека… И лекарства такого нет, которое глотнул и полегчало бы. Он не писал жене. Отправил по приезде телеграмму, что прибыл в санаторий благополучно, и решил, что больше писать не будет. Да и никогда не писал он писем Татьяне. Жили вместе, не разлучались.

Бабушка, с которой он ехал в поезде, в один день заскучала по дому, объявила внуку, что ночью к ней приходила смерть, и сказала, если он хочет везти ее отсюда живую, пусть везет до четверга, а не то повезет мертвую. До четверга оставалось два дня, внук успел купить билет, собраться, и в среду они уехали. Лавр Прокофьевич проводил их до автобуса. Глядел на бабушку: придумала, чтоб уехать побыстрей, или в самом деле голос слышала?

– Придумала, – ответил внук, и Лаврик вздрогнул: свой вопрос он не произносил вслух. – Соскучилась и придумала. Она у нас такая.

– Пора, пора, – подтвердила бабушка. – Погостевали, и будет. Людей много, всех не переглядишь. А дома ждут.

Седовласый Вячеслав ходил в одиночестве. Дама его, с которой он был на пляже, то ли уехала, то ли дала ему отставку. Вячеслав явно избегал Лавра Прокофьевича, сворачивал на другую дорожку и вообще был похож на человека, которому весь мир задолжал и не спешит расплачиваться. Особенно провинились перед ним женщины. Лавр Прокофьевич однажды, сидя на скамейке, подсмотрел, как он их «наказывал»: шел прямой и надменный, и ни взгляда, ни поворота головы в ту сторону, из которой доносился призывный смех. Скучно все это было. На курортах всем скучно, кроме тех, кто влюблен или с детьми.

Улица вела вверх, за зеленью абрикосовых деревьев просвечивалось море. Лавр Прокофьевич не шел, а взбирался по этой улице к какой-то неясной вершине. Что он увидит с этой вершины, Лавр Прокофьевич не знал. Навстречу ему спешили к центру города нарядные люди, все те, кто жил на окраине в частных маленьких домиках, в тесноте, но в радости, что нашлось местечко недалеко от моря. Когда-то и они с Татьяной отдыхали в таком домике. Хозяйка попалась жадная, за все брала дополнительную плату: за умывальник, висевший во дворе, за телевизор, возле которого они посидели на хозяйской половине дома пару дождливых вечеров. Вспоминали потом эту хозяйку со смехом, перечисляли, за что она еще могла взять с них деньги, да не догадалась.

Дом Полундры, если это все-таки его дом, был высок, сложен из красного кирпича, плотный зеленый забор не закрывал его и до половины. Калитка настежь. Асфальтированная дорожка, раздваиваясь, вела к широкому крыльцу и к беседке с круглым столом, за которым, по всему видно, недавно обедала большая семья. Тарелки, чашки, кастрюля с половником и еще мальчик лет шести за отдельным столиком, изнывающий над тарелкой с киселем. Лавр Прокофьевич не сразу заметил мальчика, а когда увидел, то направился к нему в беседку. И тут же из зарослей виноградных кустов показалась женщина. Она была в фартуке, в домашних тапочках, с полотенцем на плече. Но этот фартук и тапочки вовсе не были затрапезным домашним одеянием, наоборот, что-то было в них даже щеголеватое: фартук отглажен, с большими карманами, тапочки новенькие. Лавр Прокофьевич заметил еще одну женщину, молодую, сидевшую поодаль на скамейке. Увидев женщину в фартуке, молодая поднялась ей навстречу:

– Выпустите его, Анна Егоровна. Старая песня: он будет сидеть до вечера.

После этих слов мальчик сорвался со своего места и бросился к калитке, молодая женщина побежала за ним, а та, что в фартуке, не двигаясь с места, уставилась на Лавра Прокофьевича.

– Извините, пожалуйста. – Лавр Прокофьевич почувствовал, что силы покидают его. – Алексей Григорьевич проживает по этому адресу?

– Проживает, – ответила женщина, – а вы кто?

– Да так, почти никто. Мне бы хотелось с ним повидаться.

– Если насчет жилья, то мы не сдаем. Мы берем только детей, у которых родители отдыхают по путевкам.

Она не знала, что выручила его, почти спасла. На крыльце появился Полундра. Маленький, сухой, заспанный. Мятые полотняные брюки колыхались на ногах, трикотажная полосатая рубашка заправлена под ремень. Лавр Прокофьевич с трудом его узнал. Бывает так: не видел человека, но очень хорошо его знаешь. Лавр Прокофьевич хорошо представлял себе Полундру, но совсем не таким.

– Я насчет ребенка, – сказал Лавр Прокофьевич. – Не мой ребенок. Просили узнать, нельзя ли его к вам пристроить.

– Пацан, девочка? – спросил Полундра.

– Пацан.

– Сколько лет?

– Десять. – Лавру Прокофьевичу не часто приходилось врать, и сейчас он ощущал в себе какую-то невесомость, будто не он, а кто-то все это сочиняет за него.

А Полундра, колыхая штанинами, уже спускался с крыльца, поглядывая на гостя с разоблачающей ухмылкой. У Лавра Прокофьевича похолодело внутри: выходит, догадался Полундра, кто он такой и зачем пожаловал.

– Большой, – сказал про ребенка Полундра, – но если поведения хорошего, то можно взять. Как у него в школе с дисциплиной?

– У кого? – спросил Лавр Прокофьевич, и тут ему вдруг стало так противно от собственного вранья, что он повернулся и пошел к калитке.

– Айн момент, – ринулся за ним Полундра, – а задаток?

Лавр Прокофьевич остановился. Женщина в фартуке тоже подошла.

– Содержание ребенка, – сказала она, – обходится в четыре рубля в день. Рубль постель и три рубля питание. На какой срок вы определяете мальчика?

– Дней на двадцать, – так же, как и раньше, до конца не понимая, что это говорит именно он, ответил удрученный Лавр Прокофьевич.

– Четвертак, – сказал Полундра. – Четвертачок в задаток. И за мой счет по стаканчику «изабеллы». В честь знакомства. – Он выразительно поглядел на жену.

Прошло всего несколько минут, а они уже сидели в беседке за бутылкой вина. Анна Егоровна убрала посуду, смахнула со стола крошки.

– А где дети? – спросил Лавр Прокофьевич, отпив глоток кислого домашнего вина.

– Дети с родителями, – ответил Полундра. – Они у нас только едят и спят. Я, кстати, забыл сказать, что с детьми мы не занимаемся. Только еда и ночлег.

Не мог этот человек быть в жизни рядом с Татьяной. И все-таки хорошо, что Лавр Прокофьевич посмотрел на него, убрал со своей дороги этот тяжелый камень.

– У нас своих детей нет, – говорил Полундра, – стараемся на благо общества. Пансионаты! Где они, эти пансионаты? С ребенком деваться на юге некуда. Теперь с детьми и в частные дома не особенно берут.

Благодетель. Возвращает, как умеет, долги. От вина или оттого, что ни одно слово Полундры не было интересно Лавру Прокофьевичу, он осмелел, поднялся, вытащил из кармана деньги.

– Вот задаток. А этот рубль за вино. Не умею ничего за чужой счет.

– Обижаешь, – сказал Полундра, глядя на рубль. – В моем доме меня и обижаешь.

– Имею право, – ответил Лавр Прокофьевич. – Я ведь не отец и не дед тому мальчику, который будет у вас жить. Попросили, вот и зашел, посмотрел. Условия, кажется, хорошие.

– Хорошие, – подтвердил Полундра, – и у детей и у хозяев. Так жить, как мы, мало кто живет. Видишь, какой дом! А сад, а двор? Хочешь знать, сколько за это сейчас можно взять?

– Не хочу, – ответил Лавр Прокофьевич.

Ноги с горы бежали легко. Так и добежали вприпрыжку до конца улицы. Бежал и улыбался, в голове весело стучала слышанная где-то фраза: «А был ли мальчик? Был ли мальчик?» Не жалко было денег, которые он оставил Полундре. Страшно стало только на секунду, когда положил на стол последний рубль.

В поезде проводница сжалилась, принесла матрац и одеяло. Он пристроил чемодан в изголовье, прикрыл его краем матраца, получилось что-то вроде подушки. Уснул на этой жесткой подушке, как на пуховой не спал. Утром сошел с поезда и сел в такси. Будь у него пять копеек, он бы поехал домой автобусом, а так вот пришлось на такси.

Шурик Бородин опять жил у бабушки. Ссора с родителями на этот раз произошла из-за его морального облика. Отец не толкал его в спину по направлению к двери, как прежде, а своим дикторским баритоном властно заявил: «Уходи. Пока не станешь человеком, не показывайся на глаза». Мать тоже видеть его не хотела: «Если у человека нет никаких нравственных устоев, то и в рабочем коллективе он будет белой вороной». Хорошо им было разыгрывать эти маленькие семейные трагедии, зная, что он никуда не денется, что бабушка приютит, накормит, проинформирует о сыночке вечером по телефону.

А скандал вспыхнул на пустом месте. Шурик его не ждал. Проводил Катю после кино, вернулся довольно рано, а они уже сидели наизготове. Не родители – сама скорбь, гнев и возмездие.

– Только без этого, – предупредил он, почуяв знакомые признаки очередного изгнания из дома. – Я здесь прописан, совершеннолетний, кроме того, передовик производства. Учитывая все это, попрошу без рукоприкладства и прочих оскорблений.

Они ринулись с места в карьер.

– Если в тебе нет постоянства, – закричал отец, – не обязательно было приводить девушку в дом!

– Какую девушку? – притворился Шурик.

– Лилю! – «трагически воскликнул отец. – Или тебе уже это имя ничего не говорит?

– Он хочет сказать, что она из-за него уже не девушка. – Мать глядела на сына с отвращением.

– При чем здесь девушка и не девушка? Она уехала, я проводил ее. Она забыла меня, отвергла. Что же я должен после этого делать? Умереть?

– Именно умереть. – Отец плюхнулся в кресло и поглядел в потолок.

– А он вместо этого как ни в чем не бывало тут же приискал себе другую и, наверное, говорит ей те же самые слова.

Они просто жаждали его смерти. Лиля им была дороже родного сына.

– А если я разлюбил ее?

– Подлец! – крикнула мать.

– Ничтожество! – подхватил отец.

– Такое впечатление, – сказал Шурик, – что вы жить не можете без скандалов. И без Лили жить не можете. Потому что при ней вы подрались. И теперь с ее именем у вас связаны самые приятные воспоминания.

– Он еще и оскорбляет нас, этот донжуан. – Мать поднялась и пошла на кухню пить ландышевые капли.

– Я не обманывал Лилю. – Шурик пошел за ней следом. – Мама, вы же взрослые люди. Она уехала, я страдал целый месяц, а потом перестал. Ну почему меня надо уничтожать за это?

– Ты говорил ей, что любишь ее?

– Кажется, говорил.

– Кажется! – Мать схватилась за сердце. – Неужели ты не знаешь, что такое любовь? Любовь – самое святое в жизни, и если она оказывается ложью, значит, вся жизнь – ложь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю