Текст книги "Навстречу ветрам"
Автор книги: Петр Лебеденко
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 27 страниц)
Да, ночью, конечно, летать трудно, – сочувственно проговорил Гайдин. – Партизаны это знают, потому и любят летчиков… О своей ошибке в штабе расскажешь?
Непременно! – твердо ответил Никита. – Иначе совесть замучает.
Подошел второй пилот, доложил:
Выгрузка закончена, можно вылетать.
Гайдин сказал:
Отвезете двух пассажиров. Одного – нашего, а другого – «гостя». – И приказал проходившему мимо партизану: – Иванчук, передайте Лукину, чтоб привели пленного.
Через три-четыре минуты к Гайдину подвели пленного. Это был пожилой полковник-штабист, в золотом пенсне, с чисто выбритыми щеками, будто он только сейчас вышел из своего штаба. На лице полковника не было заметно ни растерянности, ни страха. В подтянутости его фигуры, в подчеркнутой выправке как бы сквозило пренебрежение ко всем этим людям в стареньких, с подпаленными полами шинелях и фуфайках.
Вас повезут в штаб армии, – через переводчика сказал Гайдин.
Немец безразличным голосом бросил:
Гут.
…И вот снова под самолетом темные массивы лесов, притаившиеся слепые города и деревни, реки и речушки, дороги, которые топчет враг. Звезды все так же висят над самой головой. Если хочешь, протяни руку и бери их в ладонь, только осторожнее, не обожгись. Луна скрылась за далеким невидимым горизонтом, и в небе – ночь, темная, хорошая ночь, укрывающая своих друзей от врагов. Только где-то далеко на юге подымается столб огня, освещая небо. Штурман показывает на него Никите и говорит:
Горит земля под фрицами. – И добавляет – Курс точный, командир. Сейчас пересечем Ипуть-реку, а там уже, можно сказать, дома.
4
Некоторое время Андрей вел самолет по прямой, все дальше и дальше отклоняясь от курса. Он все еще надеялся, что штурману и механику удастся найти обрыв троса и соединить его. Тогда все стало бы на свое место: разворот, исправление курса, сто восемь километров полета – и цель. Но время шло, а штурман не появлялся.
Андрей наконец решил разворачиваться при помощи элеронов. Он знал, насколько это опасно: лишнее движение, машина зароется, заскользит и тогда все. Холодок пробежал по спине. Андрей зябко передернул плечами и украдкой взглянул на второго пилота: не заметил ли? Второй пилот смотрел на землю, крепко стиснув зубы. Может быть, в эту минуту он видел страшную картину катастрофы: свист ветра в ушах, черная земля, удар, огонь…
Андрей спросил:
Саша, ты, кажется, получил сегодня письмецо?
Несколько секунд Саша молчал. Видимо, до него не сразу дошел смысл слов Андрея. Потом он ответил, словно встряхнувшись:
Да, она пишет, что Витька разбил нос своему приятелю. Паршивый мальчишка, ему бы только подраться…
Андрей по голосу Саши чувствовал, что он тепло улыбается, вспоминая жену и сына.
Будешь отвечать, напиши Витьке: дядя Андрей говорит, что драться нельзя. Не совсем нельзя, а без дела. А если по делу…
Машину качнуло, она резко накренилась на левое крыло, стала разворачиваться. Андрей сперва медленно, потом рывком повернул штурвал вправо. Ему казалось, что в это движение он вкладывает не только всю силу своих мышц, но и всю силу своей воли. Он как бы приказывал, требовал: «Нельзя! Ну, выпрямляйся. Быстро! Через минуту будет уже поздно…»
Машина продолжала зарываться. Далекий, усыпанный мелкими бледными звездами горизонт поплыл вверх, правое крыло чертило дугу по Млечному Пути. Второй пилот подался к Андрею, обдал его горячим дыханием. Андрей не отрывал взгляда от горизонта, но почему-то видел там не темную линию, а бледное Сашино лицо с глазами, полными тоски. «Она пишет, что Витька разбил нос своему приятелю. Паршивый мальчишка…» Дуга на Млечном Пути, прочерчиваемая крылом, становилась круче. Мелькнул ковш Большой Медведицы. Полярная звезда прыгнула вниз. Андрей чувствовал, как второй пилот судорожно вцепился рукой в его плечо и. сказал не своим голосом:
– Все..
Андрей резким движением головы стряхнул со лба капли пота. Он понимал, что это уже катастрофа, но не хотел сдаваться. Не желал и думать о смерти. Он еще жив, руки еще держат штурвал, мозг работает ясно и четко, значит, надо бороться и думать не о смерти, а о жизни. О жизни второго пилота Саши, о его сыне Витьке, Ване Сирицыне, враче, медсестре. Они ведь все верят Андрею. И второй пилот Саша, который сам видит нависшую опасность, хотя и сказал непохожим голосом: «Все», – тоже верит. И не может не надеяться на спасение. Каждый человек всегда надеется до последней минуты…
Продолжая отдавать штурвал вправо, Андрей постепенно убирал газ правого мотора. Он хотел испробовать все. Может быть, разница в силах тяги уравновесит другие силы. В этом тоже могло быть спасение. «Только спокойнее, Андреи, еще ведь не конец, в запасе есть несколько секунд, может быть, даже минут…
На миг самолет перестал вращаться, он словно замер в нерешительности. Потом вдруг Андрей снова увидел Полярную звезду. Теперь она медленно поднималась вверх. Все выше и выше. Крыло на Млечном Пути вычерчивало дугу в обратном направлении. И постепенно разжимались Сашины пальцы на плече Андрея. Второй пилот что-то говорил, но Андрей ничего не слышал. Он напряженно продолжал следить за горизонтом, прислушиваясь к работе моторов. Лицо у него было строгим, но спокойным. Между бровями вздрагивала морщинка, новая морщинка – след пережитой тревоги. Она останется как память еще одной победы. Когда-нибудь, взглянув на нее, Андрей вспомнит этот полет и эту ночь. Может быть, вспомнит об этом и второй пилот Саша, рассказывая своему сынишке Витьке о летчике Андрее Степном…
Машина снова шла по прямой, звезды висели совсем рядом, мигали не так мрачно, как минуту назад. Под крыльями корабля лежала Белоруссия, темнели ее леса, бежали быстрые реки.
Командир! – В пилотскую кабину заглянул штурман, приблизил лицо к Андрею. Голос у него был взволнованный и радостный. – Командир, продержись две минуты. Обрыв нашли, скоро будет в порядке, Продержись, командир!
Андрей кивнул головой:
Продержусь.
Штурман ушел, Андрей посмотрел на Сашу и сказал:
– Так и напиши Витьке: «Без дела драться нельзя. А если по делу – пожалуйста». Ты меня слышишь?..
Саша сидел молча, глядя через иллюминатор на землю:
Ладно, командир, я так ему и напишу.
Первым, кого увидел Андрей на своем аэродроме, был техник Василий Васильевич Терешин. Пожилой уже, в очках с квадратными стеклами, этот человек чем-то напоминал большого муравья. Никто никогда не видел Терешина сидевшим без дела. Когда самолет был на стоянке, Василий Васильевич часами копался в моторе, бесконечно проверял рули, смазывая тросы, что-то подкручивал, подтягивал. Если самолет находился в полете, Терешин или благоустраивал свою стоянку, или спешил на помощь другим техникам. Но в такие часы и минуты голова Василия Васильевича была как-то странно вытянута вперед и склонена набок. Все знали: техник прислушивается к небу, в хаосе звуков он хочет уловить ни с чем не сравнимый для него гул моторов своего самолета. Он не смотрел на приземлявшиеся машины, он просто слушал и, когда далеко в темноте, еще невидимая, появлялась машина Никиты, облегченно вздыхал, поправлял квадратные очки и бежал встречать своего командира…
Еще не дорулив до стоянки, Андрей заметил пробегавшего мимо капонира Терешина с тряпкой в руке. Голову Василий Васильевич держал прямо, он ни к чему не прислушивался, и Андрей понял: Никита уже прилетел.
Поставив самолет в капонир, Андрей вылез из кабины и сразу же увидел Никиту. Без шлема, со слипшейся прядью волос, Никита подошел к Андрею и, взяв его под руку, потащил в сторону. Он был чем-то радостно возбужден, и Андрей подумал: «Наверно, письмо от Анки». Но Никита вдруг сказал:
Андрей, я привез одного фрица и только сейчас присутствовал на предварительном допросе. Интереснейший тип. Полковник-штабист, настоящий прусский служака. Посмотрел бы ты, как он держался на допросе! Наглая такая рожа, трын-трава, курит сигарету и говорит: «Никто не сомневается, что Россия уже проиграла войну». Но не в этом главное. Знаешь, кто этот фриц?
Андрей пожал плечами:
Ты же сам сказал: полковник-штабист.
Да, но какой полковник! Я вот часто думаю: разбросала нас война в разные концы страны, и, кажется, так далеко мы друг от друга, что и связи между нами никакой нет. Где-то там на юге Вася, Яша, где-то Игнат с Лизой, не услышишь о них, не протянешь к ним руку. А все это не так. У полковника нашли письмо от его сынка, летчика. Знаешь, что он пишет? Я примерно запомнил. Слушай. «До последнего времени мы чувствовали себя, как боги. Мы знали: воздух – за нами, мы его хозяева. И вот что-то изменилось. Целую неделю горы и море были закрыты туманом, мы сидели в землянках, не смея оторваться от аэродрома. А русские в это время прилетали из-за гор и штурмовали аэродром, порт. Черт возьми, мы скрипели зубами от злости, а наш командир капитан Вирт настолько раскис, что стал похож на бабу (кстати, ты не мог бы подсказать кому-нибудь, что Вирта следует заменить и передать командование более энергичному и смелому летчику?). Мы все время думали, что у русских, за горами, ясная погода, поэтому они и рискуют. Но потом узнали: там такая же муть, как у нас. И еще узнали: первый вылет, совершенно вслепую, сделали не прославленные русские асы, а какие-то мальчишки. В приказе нашего командования даже указаны их фамилии – Нечмирев, Райтман… Да, а мы сидели и проклинали все на свете…»
Никита закурил, несколько раз затянулся и сел на чехол.
Это здорово! – сказал Андрей. – Вася не писал, что они – первые. Молодцы.
И знаешь, в чем еще признался этот летчик своему папаше? Он говорит: «Заметно, что боевой дух наших парней становится не таким, как раньше. Надо что-то делать, иначе мы можем потерять господство в воздухе».
Если уже не потеряли, – сказал Андрей.
В конце своего послания летчик пишет, – продолжал Никита, – что лично его боевой дух не иссяк. Он клянется папаше: «Я буду драться, как прежде. За смерть своего кузена Вилли я буду уничтожать всех, кого встречу на земле, на воде и в воздухе…» Слышишь, Андрей! Всех, кого встретит. Смог бы ты убить немецкого ребенка, если бы даже знал, что его отец бродит по нашей земле с автоматом в руках?
Прежде чем ответить, Андрей долго молчал. И наконец тихо, но твердо проговорил:
Не с такой душой родились мы, Никита, как это… зверье… Кто он, этот летчик? Старый ас?
Шут его знает. – Никита вдруг засмеялся: – Фамилия у него не из веселых: Гюнтер Трауриг… Трауриг– значит печальный…
Глава третья
1
Гюнтер Трауриг вылез из самолета, закурил, хлопнул по плечу механика:
Все хорошо, старина! Сегодня я им отплатил за Вилли!
Хороший был бой, господин обер-лейтенант? – спросил механик.
Боя не было, но они свое получили. Верно, Крауз?
Лейтенант Крауз стоял около своей новой машины, раскуривая сигарету. Он кивнул головой:
Работка была подходящая, Гюнт!
Гюнтер и Крауз барражировали над портом, где немецкие суда грузились хлебом. Время барража подходило к концу, когда Крауз передал по радио:
Вижу две машины. Идут с востока на нас.
Гюнтер обрадовался: два на два, черт возьми, это хорошо. Он имел на своем счету пять сбитых самолетов, будет совсем недурно, если это число увеличится. Крауз – неплохой ведомый, на него можно положиться. Правда, горяч, но для летчика-истребителя это не порок…
Подберем высоту, малыш! – весело крикнул Гюнтер, делая боевой разворот. – И атакуем.
Но атаковать не пришлось. Два самолета, о которых говорил Крауз, были «мессершмиттами». Ганс Вирт со своим братом летел на смену,
Черт! – выругался Трауриг. – Идем домой, малыш.
Они снизились почти до бреющего полета и пошли над морем. Оно было спокойным, чистым. Ни одного дымка, ни одного паруса. Только далеко от берега виднелась едва заметная точка.
Подвернем, малыш, – сказал Трауриг.
Это была рыбачья лодка. Какой-нибудь мальчишка, наверно, вышел половить кефали. Гюнтер пронесся над лодкой, успел увидеть испуганное, бледное лицо рыбака. Да, это был мальчишка. Когда самолеты пролетели, он бросился к веслам, чтобы грести к берегу…
Медленно разворачивая самолет, Гюнтер сказал по радио:
Крауз, пари на бутылку шнапса – топлю с одного захода.
Метров за двести-триста Гюнтер открыл огонь; пули вспенили воду правее лодки. Теперь надо было подвернуть машину. Мальчишка сжался, продолжая грести. Гюнтер видел, как правое весло разлетелось в щепки. Еще подвернуть. Черт, поздно! Самолет промчался над лодкой, мальчишка прикрыл рыжие вихры руками, словно защищаясь. В наушниках послышался смешок Крауза:
Проиграл, Гюнт. Теперь я.
Пулеметная очередь Крауза настигла мальчишку в тот момент, когда он наклонился над бортом лодки, чтобы прыгнуть в море. Он не успел этого сделать. Рыжие вихры погрузились в воду, вода вокруг них потемнела от крови.
Бензина оставалось еще на пятнадцать минут. Пятнадцать минут – это целая вечность. Гюнтер за это время еще успеет отыграться на ком-нибудь. Вон там, на песчаном берегу, что-то темнеет. Гюнтер готов поставить сто марок против одной, что это рыбаки возятся около своих дырявых сетей. Идиоты, они своей рыбой кормят русских солдат, и если будет меньше рыбаков, значит, меньше будет жратвы у солдат. Хайль Гитлер!
Он развернул машину, набрал высоту:
Крауз, ты видишь?
Да, Гюнт.
Ты меня понял?
Да.
Это были женщины-рыбачки. Они тоже поняли Гюнтера Траурига. Огромная каменная глыба, бог весть каким чудом попавшая на песчаный берег, не раз служила им укрытием от стервятников,
Бабоньки, летят! – закричала одна из женщин.
Они побросали деревянные иглы и бросились за глыбу. Прижавшись к камню, они не слышали рева моторов. Старая седая рыбачка молилась:
Господи, пронеси!.. Господи, пронеси!..
После первого захода Гюнтер подумал: «Так ни черта не выйдет. Камень не пробьешь». И он изменил тактику: Крауз должен заходить с одной стороны, Гюнтер – с другой на встречно-параллельных курсах.
Краузу не надо было долго объяснять: он понимал своего ведущего с полуслова, понимал даже без слов. Стоило Гюнтеру качнуть крыльями, сделать горку, клюнуть носом машины, и он сразу же отвечал: «Я понял, Гюнт».
Женщины увидели, что самолеты заходят с двух сторон, и заметались. Две бросились в сторону, но не успели пробежать и десятка шагов, как были убиты. Старая рыбачка продолжала молиться. «Господи, пронеси… Пронеси, гос…» И застыла. Из затылка на камень брызнула кровь…
…Да, Гюнт, работка была подходящая. – повторил Крауз. – Но бутылку шнапса ты все-таки проиграл.
Вечером, допивая с Краузом проигранный шнапс, Гюнтер хвастался:
Они сначала лежали у камня, потом начали бегать вокруг него, как куропатки. Я чуть не лопнул от смеха, когда Крауз крикнул: «Веселый хоровод!» Да, черт возьми, это была картинка! Бабы спотыкались, одна дура стала на колени и протягивала вверх руки: пощади, мол. Ты видел, малыш?
Ганс Вирт встал с ящика, нервно прошелся по землянке и остановился напротив Гюнтера. Высокий, широкоплечий, со взлохмаченной густой шевелюрой, он был похож на медведя.
Гюнтер, – проговорил капитан, глядя на Траурига сверху вниз, – я слышал, что в школе тебя считали способным учеником.
О, да! – ответил Гюнтер. – По крайней мере, старик, я был не из последних.
Говорят, – продолжал Ганс, – ты целый час подряд на память читал Гейне. Не можешь ли ты и сейчас что-нибудь вспомнить?
Фью! – присвистнул Трауриг. – Гейне – это прошлое. Не знаю, кто из нас был больший болван: Гейне или я, который увлекался им. Да, так вот эта баба, что протягивала вверх руки…
Ганс Вирт не выдержал:
Ты мясник, Гюнтер, а не летчик! Меня тошнит от всего этого. Охотиться за старухами и мальчишками – это… это, знаешь… Я даже не могу сказать, что это такое…
К черту твои сантименты, капитан! – Гюнтер стукнул кулаком по столу. – Война есть война! Если у тебя не хватает пороху, почитай еще раз «Майн кампф».
Гиммлер не стал хуже от того, что пачками отправляет на тот свет врагов фюрера, – вставил Крауз. – Послушать тебя, Ганс, так выйдет, что в России мы должны устраивать богадельни для стариков и приюты для мальчишек. Вилли…
Вилли был сбит в честном бою, – оборвал его капитан.
В честном или не в честном, ему от этого не лучше там, где он сейчас. – Крауз выпил из кружки остатки шнапса. – И мы его честно помянули. Выпьем, Ганс, выпьем, Эгон.
Капитан отвернулся и отошел от стола. Эгон продолжал сидеть на ящике, и, когда брат сел рядом, он сказал:
Ты прав, Ганс, они мясники, а не солдаты.
2
Ганс Вирт не мог понять, что с ним происходит.
Кадровый офицер, искусный летчик, сделавший за войну более пятисот боевых вылетов и стяжавший себе славу аса, он смотрел раньше на мир простыми глазами солдата, долг которого – драться. Он не строил себе иллюзий о своей непобедимости и был почти уверен, что рано или поздно его самолет превратится в груду обломков или в костер. Каждый солдат, думал Ганс, должен быть готов к этому. Когда ему случалось видеть гибель своих товарищей, он не считал это чем-то особенным, неестественным. Это было жестоким законом войны. Дилемма жизни и смерти решалась только так: или – или… Если не собью тебя я, собьешь меня ты. Кому не хочется жить? Кому хочется горящим факелом врезаться в землю? Если с Гансом Виртом этого еще не случилось, то не потому, что он счастливчик, баловень судьбы. Просто он еще не встретился с тем противником, который окажется искуснее его в бою. Когда он с ним встретится, это будет последний бой Ганса Вирта. Что ж, дай бог, не встретиться с ним вовсе или встретиться попозже. Жизнь, даже такая, какая она есть – со всеми лишениями, тревогами, – чертовски неплохая штука, и лишаться ее очень жаль.
Эгон правильно говорит: «Жизнь – не монета, потеряешь– не найдешь». Это, конечно, не значит, что надо трястись за нее и праздновать труса. Нет, на это он, Ганс Вирт, не пойдет, не может пойти. Он солдат, а честный солдат, не трус. Покрыть свое имя позором, перестать относиться с уважением к самому себе – как же тогда называться Гансом Виртом?! Да и такая вещь, как слава тоже не последнее дело. Когда он в своем маленьком городке в Баварии шел под руку с Эмми и все глазели на его боевые ордена, разве не зажигалась его кровь?
Правда, это было давно, кое-какой мусор отброшен, но кое-что и осталось. Еще осталось… Он не рвался, как прежде, в бой, но, когда встречался с противником, все в нем загоралось, его подхватывало. Он дрался спокойно, он умел все свои нервы собрать в один центр, и сам словно со стороны руководил этим центром. Его машина в бою была похожа на стрелу молнии. Как молния, она проносилась в небе, подобно молнии наносила удар… После боя Ганс возвращался возбужденный, помолодевший, в нем пела радость победы, ему хотелось, чтобы гремела музыка. Музыка Вагнера. Огонь, факелы, треск костров…
И вдруг что-то надломилось в нем, словно чья-то рука вытащила из него его горячую душу, опустошила. Может быть, слишком много огня, костров, факелов? Может быть, дирижер не понял Вагнера и переиграл? Нервный центр Ганса Вирта, которым руководил он сам, вдруг стал не таким послушным. В бою еще куда ни шло, а на земле… Ганс Вирт вдруг почувствовал, что он уже не тот…
Вдруг? Не обманывал ли он себя последние годы? Разве там, во Франции, когда французский летчик жадно докуривал сигарету перед расстрелом, не почувствовал Ганс первой трещины в морали солдата, с которой он шагал по жизни? И потом, когда на его глазах расстреляли пятерых русских стариков за то, что в деревне кто-то прятал русского летчика, разве тогда он не с трудом подавил в себе дух зарождающегося протеста? И вот теперь… Он не видел этого рыжего мальчишку, не видел женщину, стоявшую на коленях с поднятыми руками, но его душит злоба против подлости Гюнтера и Крауза, он не нашел даже слов, чтобы выразить презрение к ним, мерзавцам. Ганс Вирт всегда считал, что солдат не палач, мораль солдата и мораль человека – это одна мораль. Гюнтер Трауриг… А другие? Те, кто сделал его таким? Жестокий закон войны?
К черту! – проговорил Ганс. – Это закон зверей. И это – не война. Это, это…
Эгон потянул его за рукав кителя:
Не надо, Ганс…
Я говорю – к черту! – крикнул капитан.
Он вскочил, хотел выбежать из землянки на воздух, но вошел посыльный и передал ему пакет. Ганс вскрыл его, бегло прочитал приказ и сказал:
Завтра полк перебазируется в город Т. Мы – тоже.
И вышел отдать необходимые распоряжения.
3
Капитан не любил устраиваться в частных домах. В землянках сыро и грязно, но там Ганс Вирт чувствовал себя свободно: не надо было видеть глаза людей, которые всегда смотрели на него отчужденно, с затаенной ненавистью, словно подстерегая каждый его шаг. Капитана никогда не покидало ощущение постоянной тревоги и страха, страха за свою жизнь, за жизнь Эгона. Он никому не признался бы в этом. Даже наедине с самим собой он старался не думать об этом чувстве, стыдился его, но оно жило в нем помимо его воли. Капитан снова и снова спрашивал себя: «Я стал трусом?» Черт возьми, он провел десятки воздушных боев и ни разу не уклонился от схватки, которая могла стоить ему жизни, ни разу не бежал от противника, как бы туго ни приходилось. О его выдержке и хладнокровии даже старые летчики генерала Шеринга говорили: «Вирт никогда не берет с собой в воздух сердце и нервы, там он превращается в автомат».
Нет, Ганс, конечно, автоматом не становился, и хладнокровие давалось ему нелегко. Но в бою он всегда умел подчинять свои нервы выдержке, которая часто решала исход боя. Он и в воздухе думал об опасности, но там она была определенной, видимой, ее можно было избежать, все зависело от опыта и умения драться. Опыт у капитана был, драться он умел, и страх не сковывал его волю, не вызывал постоянного напряжения. Нет, Ганс Вирт не трус. Что же в таком случае происходило здесь, на земле, когда он оставался с глазу на глаз с мирными жителями? Почему прославленный летчик прислушивался ночами к легким шорохам, что заставляло его настораживаться и тревожиться при каждом стуке, при каждом скрипе половицы?
Где-то в глубине души лежал ответ на этот вопрос: страх, страх перед расплатой за все, что Ганс Вирт и его армия принесли в эти дома, где он должен был спать, есть, отдыхать, готовясь к новым преступлениям. Часто нервы не выдерживали, капитан готов был вышвырнуть владельца дома на улицу, но он подавлял в себе это желание и говорил: «Я воюю с армией противника, а не с народом».
…Машина подъехала к маленькому домику, огороженному частоколом. Уютный дворик был чисто подметен, стволы фруктовых деревьев побелены, дорожки посыпаны песком. Между деревьями – ровные, заботливой рукой разделанные грядки. Все так, как у его старика в Баварии. Денщик снял с машины чемоданы Ганса и Эгона и постучал в запертую калитку. Долго никто не отвечал, но вот послышались чьи-то шаги и перед Гансом появилась девушка. Большие, как у Эмми, глаза, бледное, приятное лицо.
Денщик причмокнул от восхищения языком и с нехорошим смешком сказал:
Недурная штучка для развлечений, господин капитан.
Ганс взял из его рук чемоданы и прикрикнул:
Пошел вон, болван!
Девушку уже, вероятно, предупредили о вселении в ее дом немецких офицеров. Ни о чем не спрашивая, она провела их в чистую комнату, где стояли две кровати.
Вам что-нибудь нужно? – спросила она.
Благодарю вас (Ганс неплохо говорил по-русски). Мы постараемся не причинять вам много хлопот…
Они стояли друг против друга; каждый думал о своем. Глаза девушки словно говорили: «Внешне вы как будто любезны, господа фашисты, но вы меня не обманете. Вы такие же звери, как и все ваши…» Ганс Вирт, глядя на девушку, думал: «В ее глазах – то же, что в глазах у всех: настороженность, затаенная ненависть. Черт возьми, как они не поймут, что не все немецкие солдаты – звери!»
В это время в комнату заглянул старик, отец девушки. Был он весь какой-то колючий: колючая щетина на щеках, колючие короткие волосы на длинной голове, колючий взгляд строгих глаз.
Он вошел в комнату, неприязненно посмотрел на офицеров и сказал, обращаясь к дочери:
Тебе здесь нечего делать. Идем…
Ганс спросил:
Как вас называть?
За девушку ответил старик:
У нас тут никаких фравов нет. А если вам надо знать, так вот: Колосовы мы, Колосовы – и все. Идем, дочка…
4
Первые месяцы оккупации Лиза сама не знала, живет она или нет. Город был словно мертвым, даже деревья, казалось, умерли: стояли голые, неподвижные, мрачные. Может быть, и она сама уже мертва? Сидеть с утра до ночи за закрытыми ставнями, за закрытой калиткой и предаваться воспоминаниям о прошлом – разве это не смерть? Была когда-то жизнь, были Игнат, Андрей, была стройка… Где это теперь? Игнат, Андрей… Она сама тогда перечеркнула в своей жизни хорошую страницу. Что ж, ей поделом, она на них не в обиде. Не нашла тогда в себе настоящего чувства, раздвоилась, погналась за чем-то… Потом поняла, но было поздно. А что теперь делать?
Однажды утром Лиза пошла на базар продать пальто отца и купить хлеба. Шла, сгорая от стыда, что ее могут там увидеть, но голод – не тетка, идти надо, потому что отец лежит больной. На углу Лермонтовской улицы Лиза увидела толпу людей, окруживших какое-то объявление. Она хотела пройти мимо, но вдруг услышала:
Работают ребятки, молодцы…
Другой голос добавил:
По всему городу расклеили. Даже, говорят, на, комендатуре…
Лиза втиснулась в толпу и прочитала, затаив дыхание:
«…Фашисты, как собаки, брешут, что наша армия разбита. Не верьте, товарищи! Они сами будут разбиты, и этот день недалек. Скоро они в одних подштанниках будут бежать с нашей земли нах вестен – на запад! Будут поднимать вверх измазанные кровью руки и жалобно вопить: «Гитлер капут!» И мы тогда скажем, как говорим сейчас: «Смерть немецким оккупантам!»
Городской комитет ВЛКСМ».
Городской комитет ВЛКСМ! Значит, жизнь есть? Все осталось, как прежде, только приняло другую форму? Круг не разомкнулся, он только плотнее сжался, вытолкнув за свои пределы тех, кто не нужен, кому не верят. Лиза ведь тоже член ВЛКСМ, но ее нет там, в этом кругу, который живет и борется. Почему ее там нет?
Она не пошла на базар. Мысль, что ей не верят, жгла ее, она почувствовала, что может сейчас, вот здесь, на улице, разрыдаться от обиды.
Лиза пришла домой, села на кровать, задумалась. В комнату вошла мать, увидела брошенное на стол пальто, которое Лиза должна была продать, и спросила:
Ну что, доченька?
Лиза долго смотрела на мать отсутствующим взглядом и вдруг сказала:
Это он! Игнат! Он не верит…
Мать покачала головой и молча вышла.
Лиза знала, что Игнат в городе. Он не мог остаться здесь сам, значит, его оставили. Для чего? Конечно, не для того, чтобы строить беседку в парке. Он – Лиза в этом уверена – один из тех, кто подписывает листовки: «Городской комитет…»
«Я пойду к нему! – твердо решила Лиза. – Пойду и скажу, как мне тяжело одной. Если он мстит мне… Нет, это уж очень подло так мстить!..»
Найти Игната оказалось невозможным. Дома он не жил четвертый месяц. Несколько раз Лиза ходила к его матери, но та только разводила руками: «Сама истосковалась, ничего о нем не знаю». А в ее глазахЛиза читала: «Кто ему нужен, тогоон сам найдет…»
Лиза вначале надеялась на случайную встречу. Она бродила по улицам, по парку, заглядывала даже на заброшенную стройку, но Игната нигде не было. Он словно в воду канул. Лиза уже начинала отчаиваться в своих поисках, когда вдруг ее осенила мысль: «Может быть, о нем знает старый каменщик Иван Андреевич!»
Иван Андреевич жил на окраине города в маленьком кирпичном домике, выстроенном его руками. Домик был ничем не примечателен, но всякий, кто смотрел на него, невольно думал: «Это – на тысячу лет!» Толстые кирпичные стены будто вырастали из каменного фундамента, ровные, крепкие. Сам фундамент был заложен из метровых камней, он тоже словно сросся с землей. Казалось, бей по нему хоть из пушки – не разобьешь.
Лиза постучала в двери и услышала знакомый голос:
Заходи, мил человек.
Лиза вошла. Иван Андреевич с минуту разглядывал ее из-под взлохмаченных бровей, наконец на его лице появилась улыбка:
А, Лиза, коза-дереза!
И от этой доброй улыбки, и от этих слов ей сразу стало легко, хорошо. Она подошла к старику, обняла, прижалась к нему:
Иван Андреич… Иван Андреич…
Ну, ну… – растрогался старик. Взлохмаченные брови задрожали. – Ну, ну, дочка, садись-ка потолкуем. Вспомнила старика, спасибо.
Они сели рядом на старенький диванчик. Иван Андреевич откровенно проговорил:
Вот ведь как бывает… Признаюсь, не очень любил тебя раньше. Вертлява ты больно. А сейчас пришла, как родная. Ну, ну, ладно, не серчай, ежели что. Разлетелись вы все по сторонам, вот и тоскует старик.
Глупые мы были тогда, Иван Андреевич, – вздохнула Лиза. – То не так, это не так, то плохо и это плохо. Теперь бы рады вернуть, да поздно.
Поздно? – старик насупился. – Не то говоришь, дочка, не то. Оно, может, и лучше, что узнали, почем фунт лиха. Ты-то как живешь? Слыхал, офицерье немецкое стоит у вас. Не обижают?
Нет, Иван Андреич, ничего.
Она вопросительно посмотрела на старика. Откуда он знает, что у них на постое немецкие летчики? Кто-то сказал? Кто, зачем? Смотрят за ней? Может быть, уже ходит какая-нибудь грязная сплетня?
Старик словно понял, о чем она думает. Закурил старую, так знакомую Лизе трубку, сказал:
Да ты не того, Лиза… Так просто, сказал один человек, видал, как вселялись они.
Лиза посмотрела ему в глаза: и он не верит? Ей хотелось крикнуть, встать и уйти, но она не сделала этого. Опустила руки на колени, и старик услышал, как она тихо застонала.
«Больно девчушке, – подумал он. – Зря, наверно, Игнашка не верит ей. Надо потолковать с ним».
Лиза даже не спросила у старика об Игнате. Она поняла: если и знает – не скажет…
Она пришла домой усталая, разбитая. Долго сидела в своей комнатушке, и только одна мысль была в голосе: «Что же делать? Что делать?»
Отчаяние закрадывалось в сердце, чувство одиночества, покинутости расслабляло остатки воли. Порой в ней вспыхивала ненависть к Игнату и его друзьям, которые, как ей казалось, обходят ее только из желания причинить ей боль. Игнат… Она представляла его таким, каким видела перед разлукой: ушедшим в себя, глубоко спрятавшим свои чувства, с глазами, полными грусти и укоризны. Сколько раз снились ей эти грустные глаза! Как она хотела увидеть их снова, заглянуть в н их: может быть, там все-таки осталось хоть чуточку прежнего тепла. Она рассказала бы Бледнолицему, как тяжело ей без него, как раскаивается в своем поступке. Нет, она ничего не говорила бы ему об этом, просто сказала бы: «Игнат, я во всем виновата, я люблю тебя, Игнат». И все. Игнашка поверил бы… поверил бы? Разве он остался таким, как был? Это ведь он виноват в том, что ей так тяжело сейчас. Если бы он был прежним Игнашкой, он протянул бы ей руку, и они снова пошли бы вместе… Злой, несправедливый! Кто не делает ошибок! И старик сталвредным: «Слыхал, офицерье стоит у вас? Не обижают?..» Ехидный старик, Будто на понимает, что не в ее власти распоряжаться в своем доме, когда везде немцы… Да, все стали злыми, подозрительными… Что же делать, что делать? Она упала на кровать, зарылась лицом в подушку. Хотелось все выплакать, чтобы стало хоть немножко легче. Хоть немножко… Но слез не было…