412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ольга Февралева » Материалы к альтернативной биографии » Текст книги (страница 18)
Материалы к альтернативной биографии
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 06:43

Текст книги "Материалы к альтернативной биографии"


Автор книги: Ольга Февралева


Жанр:

   

Роман


сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 21 страниц)

   Я решил заглянуть к соседу. В его комнате горел свет. Прислушавшись у двери, я различил голоса – Джеймс был не один, а с подругой.


   – Нет, – говорила Альбин, – наверное, эта кормёжка не для моего нутра.


   – У тебя болит живот?


   – Чуть-чуть.


   – Тогда зачем ты здесь?


   – Чтоб выяснить, прости ли ты меня за Полину?


   – Я и не помню уже этого...


   – Тогда я пойду.


   – Останься. Посиди. Или приляг. ... Расскажи мне что-нибудь....


   Альбин молчала, и я счёл этот момент удобным для стука, а войдя, сказал:


   – Друзья, меня посетила идея: Джозеф, слуга леди Ады, служил прежде её отцу и, должно быть, стал свидетелем кончины своего господина. Так давайте воспользуемся случаем и выспросим у него, как всё на самом деле было!


   Альбин медленно, нехотя поднялась перины, тяжело перевела дыхание и сказала:


   – Я не ручаюсь за сказительские таланты Джо, но вообще он занятный малый. Ладно, потрясём его немного.


   Джеймс взял сонного Дэнни; мы зашли за Полиной и всей компанией отправились на поиски истины.


   Графиня Лавлейс отнеслась скептически к нашей затее, но не возражала, только просила не кричать громко и удалилась вместе со своей Тришей в смежную комнату.


   Джозеф распрямился, гордо посмотрел на нас и вымолвил торжественно:


   – Сегодня я готов всю правду рассказать, и чтоб вы сразу знали: смерти милорда я не видел, зато пожил я при нём довольно, и – о чём теперь премного сокрушаюсь – не сказать, чтоб жили мы мирно. Я не про то, что приходилось с кем-то воевать – мы промеж собой, бывало, грызлись – прости, Господи! – а всё из-за чего? Во-первых, из-за женщин. Мы с ним одногодки, и как будто даже похожи были, и всё оно так выходило, что стоит ему с какой бабёнкой поладить – она тут же мне подмигивает, а если я какую приведу – она бегом к нему... Я не о леди – о простых. Тех он терпеть не мог... Ну, женщин всяких везде много, а отец у меня был один. Звали его, как и меня, Джо. Он-то и склонил меня в слуги – а так я хотел моряком быть, но мой старик мне говорит: «Не валяй дурака, работа чистая, а денег чёртова уйма!», я и согласился, он же – Джо (отец) в милорде до того души не чаял, что я мало-помалу ревновать стал. Ну, прикиньте: мы с этим сидим, покуриваем, ну, разговариваем, вдруг является мой хрыч и одному из нас говорит: «Не желаете ли чего, ваша светлость?», а другому: «Чего расселся, лодырь, пойди делом займись!». Из-за такой несправедливости я сорок раз хотел уволиться, но ведь привык уже: и сытно, и нескучно... Конечно, человек он был, каких нет больше, но... ещё третье: с нечистой силой знался,... вот и случилась с ним такая беда...




XIII




   Зимой в Греции ничуть не лучше, чем везде – сквозняки, стужа, а то чуть припечёт – и тут же снег с дождём. Земли нет – одни камни; камни и солёная вода. Городишка, куда нас занесло, был вроде Венеции – весь в воде – только нищенский, грязный и перепуганный. Кругом с суши обсели турки, только в море был выход, да и то недалёко. Народу нас там набилось много, все кто откуда и болтают всё какую-то неразбериху. Правда, его светлость знал много языков и с каждым мог говорить, но ни от кого ничего хорошего не слышал, и сидели мы, молясь о том, чтоб скорее пришло лето и чтоб нам до него дожить.


   Дождались весны; кое-где цветочки появились. Хлеб, правда, совсем кончился, но кого-кого, а милорда это не волновало. Он по жизни одним воздухом питался, и когда потеплело, воспрял, так сказать, ну, как это у него водилось, а был у него приятель – итальянец, мистер Гемб; они с ним обсуждали все дела, с ним он и решил прогуляться по берегу. «Холодно, дождь собирается,» – говорили ему все, а он в ответ: «Хорош я буду солдат, коли мне холоду бояться!»...


   Как только они уехали, начался ливень с градом. Мы сидели дома у огня, ругали и его и себя, и этот край, и само небо. Вернулся в сумерках мокрый до последней нитки и в таком уже жару, будто напился из вулкана; и губы, и глаза чёрные. «Худо мне, – сказал, – Держите – падаю». Мы тотчас его раздели, обтёрли, уложили, привели ему собаку, Хью сел Библию читать наугад и влип на то, как Лот своих дочерей всему Содому хотел выставить на забаву. «Да, – сказал милорд, – там не один такой случай. Люди не любят ни детей своих, ни женщин, и в этой правдивой книге нет любви – есть только похоть». Мы стали возражать: ему так нравилось – поспорить, но теперь под наше балабонство он глаза закрыл и будто бы уснул, когда же мы умолкли, заговорил опять: «Вы знаете, о чём моя главная в жизни мечта? О безболезненной смерти... А перед тем – как всё-таки, наверное, хорошо иметь семью, там, дом... Кресло, салфетки, тарелки расписные, скатерть, шторы, коврики какие-нибудь, печка, да! – камин,... сверчок,... тараканы, пауки по углам,...... крысы,.........правда, их везде...».


   На том он наконец отрубился в обнимку с пистолетом и псом, а наутро встал бледный, до обеда ни с кем не говорил, потом чуть-чуть околемался; в гости кто-то к нам зашёл – поболтали... Но под вечер снова ему дурно; стал рассказывать нам, что ему приснилось ночью: «Всё обстояло точно так, как в яви: эта комната, и я лежу вот здесь, вы тоже спите где-то; темно; и кто-то подходит ко мне, поворачивает меня лицом вниз... Их несколько, они о чём-то совещаются. Я знаю: это доктора, и мне так страшно, что я верю, что вот-вот умру от страха, или проснусь – ведь пробуждение – это смерть из сна, но ничего не происходит; они прощупывают по всей длине мой хребет и под самым затылком, там, где он начинается, вонзают тонкий клинок; голова моя теперь отрезана – не с виду, но по существу: я не чувствую тела, я не чувствую лица; мне больно, но я не могу ни застонать, ни поморщиться; я не могу даже моргать – мне закрывают глаза, как мёртвому; со мною остаётся слух – я слышу хруст моих костей – сначала близко, потом дальше, ниже; и немного зрение: веки тонки, сквозь них просвечивает красная фигура вроде человеческой, она надевает на себя большие чёрные бусы – это мой позвоночник. Но они – доктора, мучители с добрыми намерениями; они кладут мне в кровавый овраг по спине что-то холодное и тяжёлое, и тот, в бусах говорит: „Она теперь – твоя душа, ты должен ей повиноваться, ты – её броня и оружие; когда вы полюбите друг друга и станете одним – не будет в мире совершенней существа“... Чего им надо от меня ещё!? Я не хочу быть никаким, никем!»... «Вам плохо? – всполошились мы, – Позвать врача?» – «Ни в коем случае!». Но мы таки-позвали... Тот сказал, что никаких лекарствов нет, разве что кровь отворить предложил. На это милорд с постели сорвался и чуть не придушил врача; «Никогда! – кричал, – Ни при каких условиях этого не делайте!». «Да как хотите,» – обиделся врач и ушёл. Избежав такой опасности, наш больной задремал на малое время, но потом опять заколобродил; жаловался: «Холодно, болит всё»....


   Весь день он пролежал, ну, пробовал подняться, но силы не хватало, а день-то был кошмарней ночи: настоящий смерч разбушевался, небо словно кулаками молотило по земле и морю. Дом аж качало! И пёс этот выл... Только человек, лежавший при смерти, улыбался; глаза его в темноте блестели... Когда буря поутихла – под вечер – мой отец и ещё двое слуг постарше подсели к нему и завели весьма туманный разговор. Они сказали, что лекарства для него кругом в изобилии, и его светопреставлению стоит только попросить, нет – согласиться,... а он им отвечал: «Нет, это я не буду». – «Но тогда ведь вы и впрямь умрёте!» – «А чего мне жить? Чем? Я всё роздал: деньги, силы, таланты, один последний вздох осталось сделать – не самый, вроде, скучный поступок... (ну, это он, конечно, гнал с присвистом – что всего лишился; по крайней мере деньгами он мог перины три набить!)... Если я поправлюсь, – говорит, – что дальше? Меня тут тотчас же пристрелят... А если плен!?... Нет, пусть уж так» – «Но ведь смешно это: пойти на войну и помереть от простуды!» – «Если смешно, чего вы сопли распустили? Всё решено, так проводите меня честно – без дурацкого нытья. Врачей не надо. Этого человека (– показал на собаку -) тоже держите подальше. Воды из моря притащите побольше: жажда мучит... Буду бредить... Впрочем, я всю жизнь нёс околесицу...».


   Неделю мы промаялись: он и мы с ним, и местные. В рот он не брал ничего, кроме солёной воды и разбавленного пресной лимонного сока; лаврушку сосал понемногу сначала, потом бросил. Покойно ему не лежалось: он и ворочался, и охал, и бормотал на каких-то диких языках денно и нощно,... а тот Англию поминал, жену, сестру, дочек,... и плакался: «Не спится! Так свихнуться можно!». Тут я понял, что мой старик был большая голова. «На что вашей смутности ещё спать? – сказал он ему, – Ведь вы в бреду, а бред – он всё равно что сон: мозг точно так же не фурычит. Вам, господам, всё роскоши бы...», – это он так вроде в шутку стал его стыдить. Милорд обрадовался: «Верно, Джо. А я всё упирался, чтоб не слишком бредить. Теперь не буду...» – «Конечно, не надо: силам только перевод впустую...» – «Ах, на что мне силы! Уж скорее бы конец...».


   И забредил он отменно. Подозвал меня раз и такое вычужает: «Знаешь, кто это перед тобой?» – спрашивает. – «Знаю, – говорю, – Лорд Байрон» – «Ну, а знаешь, где его одежда» – «Да. Подать?» – «Нет. Ты нарядись в неё – все будут думать, что Байрон – это ты, а то мне что-то страшно за него, но ты хороший парень, у тебя получится» – «Да как же это можно? Вы же сами как есть Байрон!...» – «Да, знаю, но,... – и тут он стал перечислять десятков пять имён, причём иные и не имена-то непохожи, а в конце подвёл. – Всё это тоже я. Они между собою спорят: я ведь должен быть кто-то один. Все ненавидят Байрона и скоро выгонят его, а мне почему-то жаль. Давай ты будешь им, ведь он тебя не хуже». Я уж и сам стал словно не в себе: «А на меня ваши они – говорю, – не ополчатся?» – Нет, ты ведь живой" – «А может всё-таки вы Байрона себе оставите, а я прикинусь, ну, хоть Бодуэном Бретонским?» – «Нет-нет! Ведь ты его совсем не знаешь, и одежды его тут не найти...»... И всё вот так...


   Неделя кончилась, а жизнь – всё нет, и облегчения не было. «Ну, где ж она – Курносая! – причитал больной, – Добейте меня что ли!». Мы посовещались, и надумали позвать опять врача – пусть делает, что может: хуже всё равно уж больше, а мой старик вновь отличился: «Не врача – священника звать надо». Всё это милорд прослышал и опять же похвалил, только просил сперва его обмыть. Мы нагрели воды, уложили его, бедного, на стол, и вот что показалось мне чудным: болезнь обычно уродует тело, а он как будто даже окреп, подтянулся, но лежал, как сущий труп – вот не мог человек даже помереть без спектаклев!... А между тем неладное и тут приключилось: все наколки, какие были на нём, – все разом и стёрлись...


   Пришёл пастор здешний, чинный, основательный, сказал: «Я не могу тебя исповедовать, пока не окрещу в православную веру» – «Крести, отче, – сказал милорд, – Вода ещё осталась». Поп сделал, всё, что надо, крест новый на шею его святости повесил, потом приступил к расспросам и приказам, в чем каяться: «Кайся, что прожил жизнь, исповедуя кальвинскую ересь и англичанскую белиберду!» – «Каюсь» – «Кайся, что в мечети вражьи хаживал!» – «Каюсь, хоть и нечего дурного там не делал» – «Кайся, что с безумными католиками дружбу свёл!»... Милорд потёр-потёр висок и говорит: «Не буду. Эти католики за вас тут головы складывают! Вы за них должны Бога молить, как за самих себя!». Поп рассердился и хлобыстнул дверью, а милорд уткнулся в подушку – оплакивать свою неспасимую душу.


   Мы однако не унывали и нашли другого священника. Тот встал скромненько над одром и спрашивает: «Ну, в чём ты, господин Георгий, грешен?». Сэр Джордж его к себе склониться поманил, шепнул всего-то слова три... Поп побледнел, но выговорил: «Не бойся, вверься Божьей воле» и стал над ним читать свою Псалтирь, крестить и маслом освященным мазать, под конец поднёс ему чашу и говорит: «Вот кровь Христова». Тут милорд с лица и спал, шатнулся к стене, завопил: «Только не это!!! Никогда!!!»... Дело – дрянь; совсем его бесы примучили. Что делать? Мы навалились на него все разом и насильно влили ему в рот этот святой напиток, чуть не захебнули, но он всё же проглотил... «Ну, вот и всё, – защебетал над ним отец (мой то есть), – Теперь вся нечисть из вас выскочит. Ещё немного потрепите...»... Он же только прошептал: «Что вы наделали!... Теперь уж всё равно.... Уйдите все,... предатели»...


   Мы были так измотаны, что оставили его одного – до прихода врача...


   «А, – огрызнулся пациент, – вот и палач! Ну, действуй, гад!» – и протянул свою руку. Тот, чуть дыша, трясущимся ланцетником провел по жилам, сделал довольно глубокий надрез – а кровь не льётся! «Что, – зло усмехается милорд, – съел?». Врач заголосил: «Он уже мёртвый!», и давай Бог ноги. Мы закатали его предсмертности рукав и видим сыпь какую-то аж до плеча. И он вдруг жалобно захныкал: «Не позвольте!... Я так мало сделал! Зачем !? За что!? Как больно! Мама!... Мама!...» ... Вдруг замолк, глаза закрыл,.. но дышит... Покачался немного, как утопленник в прибое, и на бок повернулся, будто не сам, а кто толкнул. Мы думаем: уснул-таки, слава Богу!...


   Пролежал он так без малого сутки. Мы его не трогали: сами отсыпались, потом кто-то – то ли Фрэнк, то ли Стивен – подошёл его проведать,... а он уже с открытыми глазами... И... вот что жутко: глаза его были... нет, не живыми, но всё ж не как у трупов... В жизни-то его слёзность с глазами не дружил. Как это? А так, что он вечно будто не знал, куда их деть, прямо ни на что не глядел – всё искоса, набычившись или сощурившись, а если вдруг и прямо, то как будто сквозь тебя, точно слепой... Но тут его глаза открылись словно в первый раз. Они казались зрячими! Сам уж холодный – а смотрит! Внимательно, без страха и в самую душу...


   «Отошёл, – прошептал старый Джо, – Отмучился». «Закрой ему глаза!» – еле слышно попросил Хью. Старик попробовал, но веки его страхолюдства тотчас снова раздвинулись. «Это бывает, – стал успокаивать нас отец, – это, – говорит, – пройдёт», а сам весь дрожит и по голове его, мёртвого, гладит...... Ну, и впрямь прошло...


   Весь тот забытый Богом город оплакивал милорда. Чтоб все могли с ним попрощаться, его, так сказать, прах положили под навесом от дождя на типа площади что ли возле церквушки. Мы одели его получше и положили с ним рядом саблю – он ведь считал себя воителем. Вдруг вместо мелкой измороси встала гроза с дюжинами молний враз повсюду, ливень начался такой, что глаз невозможно было открыть, вода на земле до колен поднялась... Потом одна из молний ударила прямо по людям, и я, и все, кто там был, попадали замертво...


   Очнулись мы в лужах – грязные и будто побитые. Городские дома почти все обрушились. Время было ранне-утреннее; небо наконец-то прояснилось... Народ поднялся, огляделся – вроде все живы. Смотрим – у церкви на том же месте лежит кто-то, весь накрытый тканью с блестящими узорами, вроде турецкими. Гарри (он крепче всех перед тем нажрался) зашёл со стороны покойничьих ног и потянул покрывало, стащил его, и мы увидели нашего хозяина, но не сразу его узнали: одёжа на нём была другая – албанская, как он говаривал; руки он держал сложенными на груди и обеими накрывал рукоятку сабли – иссечённой, сточенной, стёртой почти до половины; на руках у него были перчатки, а на каждом пальце – по паре дорогих перстней: бирюзовых, гранатных – всяких... Не успел никто ничего толком сообразить, как случилось самое дивное диво – милорд открыл глаза и встал, одной рукой взяв саблю, другой опираясь – легко так, словно давно уже проснулся и устал лежать; прошёлся – и не хромает! Греки – врассыпную, сгрудились поодаль, мы тоже струхнули, и в тоже время – что греха таить! – рады до смерти, а уж как услыхали его голос, так уж вообще... Заговорил он с греками, и с обычными своими подковырками: «Не бойтесь, православные. Если здесь на двадцать миль в округе найдётся хоть один живой турок, то это уж какой-то очумелый марафонец» – «Мы не турок боимся, а тебя! – закричали из толпы, – Ты – живой мертвец!» – «Ну, конечно, вы не боитесь турок: их же здесь нет, но если моё присутствие вас пугает, почему было не сказать об этом раньше? Если вы боитесь живых, отчего не перебьёте друг друга? Если и мёртвых вы боитесь, то я вообще не понимаю, что вы за твари!» – «Мы люди как люди, а ты вурдалак! – обнаглел народ, – Уйди от нас, возвращайся в свои земли или лучше сразу в пекло!».


   Наш чуть смутился, но нашёл глазами своего духовника, крикнул ему: «Эй, отче! Заступись, а то порвёт меня твоя паства! Вольно им попрекать меня жизнью, за них же отданной!». Поп набрался храбрости, встал перед людьми, как бы и впрямь защищая его, и начал: «Братья и сёстры! Вспомните, какой нынче день – суббота Лазарева! Раньше, чем попрать Своею смертью смерть, Спаситель свершил сие чудо – над кем? Над простым человеком, о котором прежде ничего и сказано-то не было, кроме того, что он заболел и умер. Вспомните, сколь многих воскресил Господь до и после Лазаря! Истинны слова: у Бога все живы! И не одних безропотных рыб, послушных собак, скотов для ярма и убоя, птиц – для красоты сотворил Бог; волки, змеи, скорпионы – все они создания Божьи, и каждому Творец положил питаться по-особому. Так что не в чем вам винить этого чужестранца, он как был, так и остался нашим верным союзником, только ещё и сил у него прибавилось».


   Греки прикусили языки, чешут репы, лопочут между собой и требуют в конце концов: «Пусть крест целует и клянётся христианской крови не пить, басурманской одёжы не носить и об чертях всяких даже не заикаться». Его самоволие выслушал и покатил наперерез: «Кто-то подобный мне уже пытался помочь вам и быть при этом бескорыстным, но, питаясь кровью ваших врагов, он, как и следовало ожидать, превратился в одного из них. Мы – чистое могущество, мы свободны от всего, у нас нет ни приязней, ни претензий; мы лишь усваиваем ваши чувства и желания. Мне безразлично, сыт я или голоден, жив или мёртв, и никакой охоты на вас я не поведу, напротив, мне забавно будет вверить вам мои дни. Вы очень занимательный в своей безалаберности. Вы можете меня испепелить или уморить без пищи, можете накормить и укрыть от солнца. Мне всё равно. Вам – хотеть и решать... Да, это будет справедливо – вам стать моим роком, я ведь давно уже – ваш». Досказав эту заковыристую речь, милорд (или то, во что он превратился) зашёл в церковную руину, и за ним сорвались ещё какие-то карнизы или своды, в общем, завалило вход. Тут и солнце вышло.


   Считай, до самого заката мы обшаривали окрестности, сгребали в одни кучи трупы, в другие – брошенное оружие и что было ещё ценного. Кошмарный был денёк! Все, кто полёг там, были раскромсаны, как мухи. Вороны, грифы, собаки паслись, пировали повсюду. Под вечер мы облили мёртвых смолой, обсыпали порохом, обложили досками и подожгли – шесть костров высотой с колокольни полыхало на берегу. В разорённых ихних лагерях нашли какую-то еду, но – видит Бог! – и после месяца голодухи кусок в горло не лез в тот проклятый день.


   Как стемнело, все (и мы со всеми) собрались у церкви с факелами и фонарями, чтоб светлей было, и все с ружьями, саблями. Думаем, как бы его вызывать; стали в воздух стрелять – и вот он показался на обломке окна, крикнул: «Чего патроны переводите? Разбогатели?». Все притихли. «Вижу, – продолжает его смертоносность, – что немногие сегодня подумали обо мне, но мне хватило тех троих, что отыскали лазейки в моё убежище. Вам, люди, остаётся разобрать камни у парадного входа и узнать, какое решения приняли обо мне ваши добровольные послы».


   Когда мы раскопали завал и вошли в храмину, то увидали на амвоне головами к алтарю лежащих парня какого-то, девушку и старика. Девушка была вся в трауре, молодая такая, красивая. У парня в груди чернела рана. А старик... – – – это был мой отец... «Он пришёл первым, – сказал душегуб о покойном Джо, присев возле и положив руку ему не голову, – говорил, как рад за меня, как любит и желает мне счастья... Она, – перевёл взгляд на девушку, – дала мне щедрый задаток за месть, о которой должны мечтать все вы. А он, – указал на парня, – думал, что ненавидит и хочет убить меня, но ошибся и признал ошибку. Он хороший был боец. Я жалую ему мою могилу, – встал, оглядел народ, – От вас я, пожалуй, уйду: кисло тут... Распоряжайтесь». Сказал так, щёлкнул пальцами – и исчез.


   Ночью мы хоронили этих новых покойников: греки – девушку, мы – Джо; парня законопатили в железный ящик и спрятали в какой-то подвал. Я ушёл оттуда – невмоготу было – такая обида! Родной отец – считай, отрёкся, променял – на кого? на упыря! Убежал я в тот чёртов дом, который три дня назад спалить надо было вместе с этим издыхающим чудищем, а он там ждёт меня, сидит на подоконнике в своей спальне. «Ты, – говорит, – считал его своим отцом, а сам он считал себя моим. Видишь, как важны знакомства. Он в своё время слился душой с человеком, давшим мне ту жизнь и то имя, и вину того передо мной он впитал в себя, и жил, чтоб искупить её. Он сам не понимал, что это происходит, и потому не мог тебе объяснить, но мне ты можешь верить. ... Сейчас твоей злости на меня что-то мешает, верно? (-верно – мешало-) Знаешь, почему? Мой голос напоминает тебе его голос, моё лицо кажется похожим на его лицо. Но это долго не продлится, поэтому прошу тебя скорей отбыть домой и не возвращаться сюда». «Вы меня боитесь?» – прошипел я. «Я... Ты... Страх... Ты уверен, что согласовал эти категории в соответствии с истиной?» – «Чего?» – «В смысле „чего прикажете“? Свези мой гроб на родину и поступай на службу к моей вдове. О том, что здесь случилось, говори, что хочешь. ... Всё, иди отсюда».


   Я развернулся и поплёлся восвояси, и сделал всё, как он велел...




XIV




   – И теперь, – Джозеф оглянулся на дверь своей госпожи, – я сполна понимаю и всё, что пытался объяснить милорд, и всё, что переживал мой бедный старик. Думаю, каждая кровная вражда прямиком идёт к Ромео-и-Джульетте, а эгоизмы и всё прочее придумал кто-то не шибко умный, ведь, если рассудить, то всякому человеку сам он даром не нужен, всякий норовит жить кем-то другим.


   Я понял, что рассказ окончен, вытер последнюю слёзу и посмотрел на друзей. Альбин сидела верхом на стуле и, склонив голову, кусала кулак; Полина задумчиво грустила, сложив на коленях сцеплённые пальцами руки; Джеймс... о Боже мой! – он спал в своём кресле, спал и младенец на его опавших руках. О, воплощение чёрствости!


   – А это разве не эгоизм!? – вскричал я в сторону Стирфортов, – Кем, по-вашему, живёт этот человек, кроме самого себя?


   – Не кричите, сэр, – строго остановил меня Джо, – Разбудите – грех на душу.


   – Эка важность!


   – Вы не хорохорьтесь! Это вам не шутки. Знаете, как появилась на земле Смерть? Когда Бог решил сотворить Еву, он усыпил Адама, чтоб тому не больно было от вынимания ребра. А что сделала первая женщина в первую минуту своей жизни? Она толкнула мужа и громко крикнула над его ухом. Тут-то Адаму приснилось, что он умирает, а когда, проснувшись тут же, он открыл глаза, из них в мир вышел дух Смерти, с того момента в глазах у человека так и остались чёрные дыры. Потому будить спящего – большой грех: Смерть от этого к нему подходит ближе и вообще сильнее делается.


   – Но он прослушал всю вашу повесть!


   – Значит, и не надо ему было слышать.


   Мне не хотелось расходовать изобилие нахлынувших эмоций на такой неблагодарный предмет, как Джеймс Стирфорт, и вышел вон из комнаты, в волнении стал ходит по коридору, развевая в сумраке незримый шлейф размышлений. Но что это? Будто бы стук входной двери...


   Я кинулся к лестнице и, чуть спустившись, свесившись через перила, увидел прямо под собой покрытый чёрноё тканью круглый стол, на котором, словно на древнем жертвеннике, простиралось тело обнажённой женщины, причудливо разукрашенное хной и мушками-стразами, пышно убранное золотыми подвесками, монистами, браслетами, цепочками; волос её не было видно под огромной лучистой короной. Подле сидел, запрокинув голову и растянув, словно распятый, руки по спинке дивана, Макс. Оба были неподвижны, хоть я долго простоял над ними, и лишь когда под моими ногами тонко заскрипели нижние ступени, Макс открыл глаза и произнёс по-русски:


   – Этъвы, Иван? Да, пъдъйди те, – он выговаривал фразы, заботясь более о правильном ударении, нежели о целостности слов, но получалось у него недурно. Я ускорил шаг и через несколько секунд стоял напротив него за кольцом дивана, зарывая в зелёный ворс мокрые от волнения руки.


   – Вы знаете по-русски!?


   – Очень плохо, – граф снова перешёл на своё родное наречье, а слова его прозвучали не столько как ответ на мой вопрос, сколько как некая обобщённая жалоба. После томительной паузы он выговорил:


   – Она танцует в ночных кабаре.


   – Боже всемогущий! ... Какой позор! Как унизительно!...


   – Кажется, ничто другое не доставляет ей наслаждения,... а наслаждение во всех своих формах неизбежно, неотъемлемо предполагает унижение....


   Произнося этот парадокс, Макс слегка нажал своей ступнёй, одетой в странный носок, сплетённый из тонких металлических колечек, не покрывающий пальцев, на живот Медоры, и словно под действием этого немыслимого прикосновения всё золото осыпалось с головы и шеи, рук и ног плясуньи.


   – Нет большей радости, чем попрание собственного достоинства, – продолжал граф де Трай, – отказ от собственного величия, как это бывает с нами в храме, в лесу или в море, в соитии с возлюбленным или в предсмертной судороге... Для неё это танец. И танцует она так,... как солнце – светит... Завтра все поэты и художники Парижа будут выть за оградой Дома Воке,... – он говорил мечтательно и скорбно, гладя подошвой бедро новой Саломеи, – Я их понимаю. Я же видел... Всё в том вертепе всё принадлежало и повиновалось ей, женщины не хотели больше денег, мужчины – не выбирали; все стали другими, и это было прекрасно... Только я не мог забыться, я, посвящённый в такие таинства, какие и не снились этим профанам!...


   – Может, укрыть её? – спросил я, не узнавая собственного голоса.


   Макс спустил ногу на пол и жестом пригласил меня исполнить моё предложение. Я повёл себя, как добрый сын Ноя, после чего упал на диван и насилу перевёл дыхание; сердце моё отчаянно билось и рвалось то вверх, то вниз...


   – Отчего... вы не устроили... её в балет или театр, если она... столь артистична?


   – Я пытался, но её гений не терпит диктата. Она оказалась не в состоянии заучить слова пьесы или нарочно несла отсебятину, доводя режиссёров до нервных припадков. То же самое – с хореографами. На сценах же дешёвых кабаре она вытворяет всё, что хочет, устраивает настоящие вакханалии.


   – Но это же если и искусство, то глубоко порочное, пагубное для души. Одобрять его – малодушно и безответственно! Вы ведь обещали её матери заботиться, защищать...


   – Ничего я не обещал, – отрезал Макс, вставая и бросая на Медору взгляд почти презрительный, – Но блондинки и рыжие не в моём вкусе, да и вообще... Возьмите её и несите за мной.


   Мы поднялись к библиотеке, прошли её насквозь и попали в спальню, совмещённую с ванной комнатой, в полу которой было выбито углубление для купания, наполненное слегка дымящейся водой. По приказу графа я осторожно погрузил бесчувственную женщину в бассейн, оставив её голову на краю. Затем мы отошли. Я присел на табурет у стены; Макс – на край своей постели.


   – Вы должны узнать кое-что о Медоре: она очень больна. Ей, видимо, уже не помочь.


   – Она... умирает?


   – Мы все умираем!... Я говорю не о телесной болезни, но о болезни ума, называемой клиническим анамнезисом, или шизофренией. Суть этого недуга в плюралистичной самоидентификации. В одной особи диффузно существуют разные личности.... Это сложно для вас? Попробую иначе: Медора не понимает, кто она; её самосознание меняется со спонтанностью погоды. Как следствие – она не может адекватно воспринимать окружающий мир: она не узнаёт людей, даёт им другие имена...


   – Да, я это заметил: она не узнала Альбин и саму себя называла... Элизой, кажется...


   – Её память болезненно перегружена, в ней бесконтрольно комбинируются новые и новые версии прошлых событий... Помню, как Джордж говорил в нашу последнюю ночь: «Я не преклоняю колен в ваших храмах, я не пляшу под ваши дудки, и вы никогда не заставят меня лгать»... А дочь его физически неспособна быть правдивой. Вы меня понимаете, Иван?


   – Да... Но скажите, этот недуг может быть наследственным?


   – Конечно. Он таков и есть. Ваш любимый поэт на волосок не дотягивал до клиники, а может быть,.... но... Знаете, откуда пошла шутка «лорд – это не титул, а диагноз»? ... За последние пять лет в британских спиритических центрах скопилось невероятное количество жалоб мужей на безумие жён – жалоб справедливых. Большинство их поступило от аристократов. Когда же был созван специальный комитет и проведено общее расследование этого бедствия, выяснилось, что безумных мужчин в Англии чуть ли не вдвое больше, чем женщин. Я говорю о безумии в медицинском, а не поэтическом смысле, друг мой. Почему на это никто даже не обращал внимания? Дело в том, что у мужчин и женщин разные механизмы выживания в обществе. Путь мужчины – конфронтация; ему в принципе не свойственно считаться с правилами, он, напротив, всегда стремится изменить мир по своему усмотрению; мужчина только сам определяет, кто он – это его священное право, признаваемое и чтимое человечеством в целом. Путь женщины – адаптация, приспособление к порядку, принятие его и своей роли в нём, определённой извне, например, некой традицией. Медора к этому неспособна; она полностью дезориентирована... Родись она в другой категории, она бы объявила всему свету: «Я вот так тебя вижу, вот так называю себя, и тебе придётся с этим смириться»... То, что в женщине называется сумасшествием, в мужчине – просто чудачество, эксцентричность, оригинальность.


   – Или талант, – убито закончил я.


   – Да. Фантазия мужчины и для мужчины – не ложь. Мы привыкли к тому, что наши воображение и воля опережают опыт. Мы не живём за счёт авторитетов – мы от них чахнем.


   – Вам не кажется, что это очень несправедливо? Женщины тоже могут стремиться к творчеству и вольной жизни, как леди Ада или Альбин. Почему они оказываются отверженными!?


   – Это общее правило. Борец против мира – всегда одиночка, только мужчина не видит в этом личную катастрофу. То есть он не в этом её видит.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю