Текст книги "Материалы к альтернативной биографии"
Автор книги: Ольга Февралева
Жанр:
Роман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 21 страниц)
***
Но вот чего я боюсь – боюсь однажды выдвинуть ящик своего стола и найти там – собственную – рукопись «Милосердных»! Шлю же я себе письма из путешествий по Италии и Германии...
Как я ненавидел себя за всё, что сделал!...
Правда, сейчас тоска и раскаяния всё реже посещают меня. Я живу не из трусости, не без радости, и со мной живёт моя память.
***
В девятьсот девятом в Венеции я повстречал его инкарната. Его невозможно было не узнать: та же осанка, те же повадки... Он приехал издалека и думал на русском языке четырёхстопным ямбом... Приближалась полночь; этот угол набережной был безлюден. Я подошёл к нему, заглянул в его усталые глаза и сказал по-английски:
– Это вы! Здравствуйте!
– Здравствуйте, но вы меня, наверное, с кем-то перепутали.
– Нет. Я точно знаю, кто вы.
– И кто я?
– Вы поэт.
– ... Допустим, я поэт. А вы кто?
– Я...... вампир... и ваш поклонник.
Развёл руками, горько усмехаясь:
– Что ж, лестно.
– Проводить вас до дома?
– Зачем? Давайте прямо здесь...
Я засмеялся, захлопал в ладоши, прижался на минуту к его тёплой груди, потом спрыгнул на воду и побежал в открытое море.
Текст четвёртый
На кубке кровь...
Роман
Перевод с французского, английского и русского
Часть первая.
I
Я проживал тогда в Швейцарии... Я был очень молод, очень самолюбив – и очень одинок. Мне жилось тяжело – и невесело. Ещё ничего не изведав, я уже скучал, унывал и злился. Всё на земле мне казалось ничтожным и пошлым, – и, как это часто случается с молодыми людьми, я с тайным злорадством лелеял мысль... о самоубийстве. «Докажу... отомщу...» – думалось мне... Но что доказать? За что мстить? Этого я сам не знал. Во мне просто кровь бродила, как вино в закупоренном сосуде... а мне казалось, что надо дать этому вину вылиться наружу и что пора разбить стесняющий сосуд... Байрон был моим идолом, Манфред – моим героем.
Однажды вечером я, как Манфред, решился отправиться туда, на темя гор, превыше ледников, далеко от людей, – туда, где нет даже растительной жизни, где громоздятся одни мёртвые скалы, где застывает всякий звук, где не слышен даже рёв водопадов!
Что я намерен был там делать... Быть может, покончить с собою?!
Я отправился...
Шёл я долго, сперва по дороге, потом по тропинке, всё выше поднимался... всё выше. Я уже давно миновал последние домики, последние деревья... Камни – одни камни кругом, – резким холодом дышит на меня близкий, но уже невидимый снег, – со всех сторон чёрными клубами надвигаются ночные тени.
Я остановился наконец.
Какая страшная тишина!
Это царство Смерти.
И я здесь один, один живой человек, со своим надменным горем, и отчаянием, и презрением... Живой, сознательный человек, ушедший от жизни и не желающий жить. Тайный ужас леденил меня – но я воображал себя великим!...
Манфред – да и полно!
– Один! Я один! – повторял я, – один лицом к лицу со смертью! Уж не пора ли? Да... пора. Прощай, ничтожный мир! Я отталкиваю тебя ногою!
И вдруг в этот самый миг долетел до меня странный, не сразу мной понятый, но живой... человеческий звук... Я вздрогнул, прислушался... звук повторился... Да это... это крик младенца, грудного ребёнка!... В этой пустынной, дикой выси, где всякая жизнь, казалось, давно и навсегда замерла, – крик младенца?!!
Изумление моё внезапно сменилось другим чувством, чувством задыхающейся радости... Я побежал стремглав, не разбирая дороги, прямо на этот крик, на этот слабый, жалкий – и спасительный крик!
Вскоре мелькнул передо мною трепетный огонёк. Я побежал ещё скорее – и через несколько мгновений увидел низкую хижину. Сложенные из камней, с придавленными плоскими крышами, такие хижины служат по целым неделям убежищам для альпийских пастухов.
Я толкнул полураскрытую дверь – и так и ворвался в хижину, словно смерть по пятам гналась за мною...
Прикорнув на скамейке, молодая женщина кормила грудью ребёнка... Пастух, вероятно её муж, сидел с ней рядом. Они оба уставились на меня... Но я ничего не мог промолвить... Я только улыбался и кивал головою...
Байрон, Манфред, мечты о самоубийстве, моя гордость и моё величие, куда вы все делись?...
О горячий крик человеческой, только что народившейся жизни, ты меня спас, ты меня вылечил!
Вдруг из тени, из угла, из-за очага вышел человек в крестьянской одежде, не старик ещё, но, назови он себя отцом одного из супругов, я поверил бы ему. Он присмотрелся ко мне в тревоге и пробормотал с поклоном:
– Покой тебе, ночной странник. Мы мирные люди, на Бога уповаем, никому не творим обид и дитя наше любим...
– Я знаю, – ответил я, – Позвольте мне побыть с вами до утра и ожить вполне, ведь я только вырвался из когтей безумия и гибели!
– Помилуй, – голос этого человека стал жалобным и робким, – Неужели ты поставишь между тобой и твоим врагом беззащитную женщину с младенцем?
– Не бойтесь! – воскликнул я, – Опасность миновала! Теперь я – один из!...
Лёгкая нежданная дрожь пробежала по моей спине. Что-то в моих собственных словах показалось мне странным, а взгляд и речи пастуха прямо устрашили меня.
– Я – один из вас, – принудил я себя сказать, – Живой... живой человек. Не гоните меня. Я так боюсь, что оно вернётся!...
Горло моё перехватили рыданья, я протягивал к людям руки, как увязший в трясину, но всё явней различал недоверие в их лицах.
– Прости, господин. Хочешь, останься в этом доме, но мы немедля уйдём. Или же я сейчас провожу тебя до одного постоялого двора. Он тут неподалёку. Там всегда много народу.
– Ну, что ж, будь по-вашему, – согласился, – Ведите. Только дайте что-нибудь накинуть: я совсем продрог.
Молодой пастух дал мне свою овчинную душегрейку. Я закутался и вышел вслед за проводником.
Мы огибали гору, уклоняясь влево. Я пытался определит час. Чёрное небо было усыпано мириадами крупных звёзд, только луны я не видел. Но вот мы совершили резкий поворот, и она сверкнула из расщелины в скалах так ярко, что я зажмурился.
– Светит солнышко, – заметил мой вожатый.
– Солнце? – переспросил я, – Разве это не луна?
– Кому луна, кому солнце, – отозвался пастух.
– Далеко ещё?
В ответ мне где-то хохотнула сова.
– Э, господин, – усмехнулся и горец, глядя мне в лицо гораздо смелее, чем в хижине, – Я же говорил – близко. Почти пришли.
– Слушайте, укажите мне дорогу и возвращайтесь к своим. Я один доберусь.
– Я сам решу, куда мне идти, а куда – тебе, – огрызнулся он, глядя кругом, – Послал мне Бог испытание! Но я знаю, что делать. Если он уже в доме, если Урсула на успела укачать малыша, я ничем не помогу. Но если он сидит у моего огня в тишине, а я вернусь, бросив в опасности гостя, он ещё больше разозлится!
– Кто?
– Тот, за кого я принял тебя. Ночной бродяга – он приходит на крики.
– И что он делает?
– Всё, что захочет. Может утешить ребёнка, помочь роженице, а может изничтожить целую семью.
Пастух отвернулся от меня и пошагал дальше вперёд. Я последовал за ним, расспрашивая:
– Давно он живёт здесь?
– Нет. Лет двадцать. Но я бы не сказал, что он живёт.
– То есть он – призрак? Дух?
– С виду он человек, но чутьё у него как у зверя, а говорит он, как ангел.
– Кто-то с ним беседовал?
– Многие. А вот и гостиница.
В лицо луне смотрел жёлтыми окнами небольшой отель. На фронтоне крылечного навеса красовалась дугой изогнутая вывеска, освещённая тремя стеклянными фонарями, свисающими на цепочках и составляющими вершины невидимой пирамиды. «Белка и свисток. Странноприимный дом в честь лорда Байрона», – гласила надпись.
Проводник довёл меня до порога, почти грубо сдёрнул с моих плеч душегрейку, и, не простившись, исчез в темноте.
II
Я долго топтался перед дверями. Какое странное совпадение! Словно и впрямь меня что-то преследует. Мне казалось прежде, что я сотворил себе кумира добровольно и сознательно, и, если пожелаю, разобью его, но тут меня коснулось новое ощущение: мой идол держит меня, тянет меня к себе рукою случая. Что ж, поколебавшись и помёрзнув, я вошёл.
На первый взгляд обстановка на первом этаже была обычной. Белёные стены с массивными диагональными перекладинами морёного дерева, длинный лавки у столов, покрытых скатертями, множество полок с посудой, запах пива, табака, кофе, жареного мяса, свежего репчатого лука и ароматной зелени. Но, присмотревшись, я заметил многое такое, чего не встретишь ни в одном подобном месте.
Посреди зала располагался толстый прямоугольный столб, выложенный диким мрамором. Из щелей между камнями торчали железные крючки и такие цветы, которые не теряют вида от засушивания. Прямо ко входу из этого столба обращалась ниша с зеркалом, из-под которой выдвигался чёрный деревянный прилавок, где на уровне вашей груди лежал толстый журнал регистрации посетителей, слева от него – чернильница с чёрным пером, слева – человеческий череп. Всякий, подходящий к нише, должен был видать своё лицо в соседстве с тем, во что оно неизбежно превратится, и наверняка я не правый, вписав своё имя в книгу, отшатнулся, ёжась от страха.
Завернув за правый угол столба, я ударился лбом о глиняную свистульку в виде тритона, болтающуюся на пёстром снурке, потёр голову и перед новым манёвром отошёл на некоторое расстояние, но всё равно принуждён был содрогнуться до самых костей: на третьей грани столба висело изображение моего вчерашнего божества – очень красивый, пожалуй, самый замечательный из всех виданных мною портрет, настоящий, живописный, точно снятый с натуры – не дешёвая небрежная гравюра. Я тотчас опустил глаза, как школьник перед строгим учителем, отступил ещё на три шага, упёрся в стол, покрытый клетчатой скатертью, и снова, уже храбро глянул на картину. Не всё ли равно, что украшает стены гостиницы? Вот потрет молодого аристократичного человека, равнодушно устремляющего взор куда-то влево. Он не смотрит на меня, и я не буду на него смотреть. Я снова завернул и нашёл на столбе закреплённую клепсидру, подсвеченную лампадами сверху и снизу. В ней из сосуда в сосуд капала тёмно-рубиновая жидкость. Она гипнотизировала меня. В глазах моих стало быстро смеркаться...
Внезапный пронзительный звук пробудил меня. Я сидел за столиком напротив портрета и только что оторвал голову от стола. Мне казалось, что я уже очень долго пробыл в этой гостинице или часто бывал тут прежде – есть такое нервическое наваждение...
Спиной ко мне, глядя на три одинаковых двери перед свистком, стоял неподвижно мальчик. Его ожидание вознаградилось, когда одна из дверей открылась и выпустила в зал сонного служителя.
– Чего стряслось? – спросил тот.
– Новый человек пришёл, – ответил мальчуган и указал на меня.
Служитель не слишком приветливо окинул меня взглядом.
– Новый человек, – повтори он себе под нос, – Вот пусть бы он сам и свистел.
– А мне нравится свистеть! – заявил мальчик.
– Чего желаете? – спросил меня угрюмый толстяк, – Только попробуйте сказать «ничего»!
– Горячего чаю и постель на один день.
– Стало быть вы собираетесь весь день проваляться под одеялом и ничего не возьмёте в рот, коме чаю?
– Нет, вы не совсем пра...
– Так вы уж говорите попонятней!
– Сейчас я выпил бы чашку горячего чаю, потом лёг в постель, а, выспавшись, ушёл бы, – исправился я.
– А денег, стало быть, не держите?
– Нет, деньги есть, но мало...
– Значит, русский?
– Верно. Как вы догадались?
– Только русские говорят «нет да» и «да нет».
– Так вы дадите мне чаю?
– Дам. Минутку.
Служитель скрылся, а мальчик, встав на цыпочки, перевернул клепсидру и наконец вернулся к своему столу, где его ждала женщина в тёмном платье.
– Значит, он вырос без родителей? – спросил он её по-английски, но не совсем правильно, будто он только недавно начал изучать этот язык.
– Да, мать рано умерла, а отцу не позволяли с ним видеться, – возобновила рассказ дама, – Он жил на попечении взбалмошной бабки и перевлюблялся во всех своих кузин.
– А на дуэли он дрался? – перебил её слушатель.
– Да, за что потом отправился в изгнание на Кавказ...
– На восток, – вступил в разговор мужчина, дымящий трубкой в углу, – Все держат путь на восток...
Мне хотелось пересесть, и свободные места в зале были, но что-то придавливало меня к лавке. При том я недурно себя чувствовал. Краткая дремота восстановила мою бодрость. Только всё мне казалось здесь странным, особенно гости, ужинающие или завтракающие часа в три ночи. Наблюдая за ними, рассматривая обстановку, я коротал время, забыв про заказанный чай.
В плинтус у подножья увешанного символами столба были вонзены копья и дротики – столь часто, что они щетинились, как куст молодой ивы у реки по весне. По всему периметру комнаты пядей на пять от потолка тянулись полки, уставленные пустыми пыльными бутылками. Люстра была сделана из корабельного штурвала о двенадцати рукоятках, к каждой из которых крепилась цепочка, держащая стеклянную лампаду с прозрачным маслом и тонким фитильком. Эти светильники походили на парящие в воздухе цветки лилий. В грубую древесину колеса были вправлены кусочки перламутра, складывающиеся в знаки зодиакальных созвездий.
– А он женат? – продолжали свой разговор посетители.
– Нет. И ни братьев, ни сестёр у него нет. Очевидно, с ним погибнет весь его род.
– Значит, слава не утихнет.
– Ваш чай, – прозвучал надо мной голос служителя, ставящего на стол дымящуюся чашку.
– Благодарю.
– Без сахара, – бросил угрюмый тип и удалился восвояси.
Напиток не вызывал моего доверия, к тому же он был заварен таким крутым кипятком, что прикоснуться было страшно. Я отодвинул чашку и вздохнул.
– Вы читали его «Ночи»? – спрашивала дама у курильщика, – Я слышала, Ламартин перевёл их. Они так ужасны! Особенно вторая.
– А сколько их всего?
– Три.
Я попытался пригубить таинственный отвар, но обжёгся и снова отставил чашку.
Несколько минут было совершенно тихо, потом на пороге глухо застучали тяжёлые подошвы, раскрывшаяся дверь обдала весь зал горным холодом, зазвучал тонкий стеклянный перезвон, словно в гофмановой сказке. Кто-то вошёл, но столб скрывал его. Я мог лишь слышать неспешные гулкие шаги, и, признаюсь, мне снова стало жутковато. Не тот ли самый ночной бродяга пожаловал? От свистка вздрогнули стены. Рослый человек в широкой тёмной шляпе и балахонистом, перештопанном, лоскутном каком-то плаще, в складках которого болталась длинная связка пустых бутылок, похожая на связку пойманной рыбы, явился наконец в поле моего зрения и, не глядя ни на кого, бесцеремонно сбросил верхнюю одежду на край моей лавки, а головной убор – на край моего стола. Когда совсем рассвирепевший служитель ворвался в зал, перед ним стоял юноша в скромном платье, кудрявый и забравший волосы в пучок на затылке. Увидав его, верзила, оказавшийся самим хозяином заведения, тотчас же заулыбался с подобострастием и бережно принял из рук гостя его улов.
– Вот, полюбуйтесь! – произнёс молодой высокий звучный голос, – А ведь сезон только начался. Как бы бедную девушку не сравняли с землёй.
– Не сравняют, – проскрипел толстяк, уставляя бутылками соседний стол.
– Значит утопят в шампанском.
– Эх-эхе...
– В чём дело, милейший?
– Вы ведь не просто так зашли...
– Ну, ведь и вы не просто так сидите здесь. Я целый год спустил вам. Это же не может продолжаться вечно.
– Так ведь клиентов меньше с каждым месяцем. То, чем мы с вами тут торгуем, больше не в цене. Сейчас другие имена доходны. Я не виноват...
– Что имена! – пустые звуки. Чего не скажем мы о буквах документа. Не ждите же того момента, когда закон на вас поднимет руки. Прискорбный, но бесспорный факт – фамильной славы шум умолк. Только при чём тут наш контракт и ваш четырёхзначный долг? Клянусь любовью к людям псов, весной, закатом и луной, коль через тридцать шесть часов вы не расплатитесь со мной, не выдадите все три-триста, то, словно с липы цвет в июле, сдерёт их с вас судебный пристав. Я за себя не постою ли! Сейчас мне нужен лучший номер, еда и общество артиста – живого и того, что помер. И не забудьте про три-триста... Жду ужина и вашей вести. Кстати, подсыпав мне отраву, вы погрешите против чести, но будете во многом правы.
Я был потрясён! Пришедший говорил стихами, сам будто того не замечая, распалившись, грозя, иронизируя, провоцируя, но не декламируя, абсолютно естественно.
Хозяин втянул голову в рыхлые плечи, сгорбился, невнятно бубня, снял портрет и пропал за своей дверью, а гость, давший бы фору пушкинскому Импровизатору, рассеянно опустился на скамейку у торца моего стола, вскинул руку к губам и стал яростно обкусывать заусенцы, тоскливо глядя на опустевшее место на столбе. Надеясь привлечь его внимание, я шумно отхлебнул из чашки и, ставя её, громко звякнул донцем, но не достиг желаемого. Мне доводилось слышать, что одарённые люди очень чувствительны к чужим взглядам, и, рискуя навлечь на себя гнев незнакомца, я принялся рассматривать его высокий гладкий лоб, прямой греческий нос, изящную белую руку; когда она упала на скатерть, мне открылся абрис волевого выступающего подбородка под губами, истерзанными студёными и знойным ветрами, но ещё сохранившими красоту. Опустив веки с длинными густыми ресницами, хмуря тонкую чёрную бровь, юноша сосредоточенно думал о чём-то, и мой взгляд его не трогал. Я уже решился было заговорить с ним, как вернулся хозяин, положил на середину стола ключ с брелоком-ракушкой и сказал одновременно нам обоим:
– К величайшему сожалению, у меня свободен только один номер. Если вам будет угодно разделить его, извольте. Ужин ждёт вас там.
Белая рука хищной птицей взлетела и закогтила ключ. В тот же миг мне в лицо сверкнули яркие иззелена тёмно-серые глаза.
– Согласен. А вы? – отрывисто спросил меня мой удивительный сосед.
– Да. С радостью...
– Пошли.
Мы покинули зал через левую из дверей, поднялись по тёмной лестнице, такой узкой, что приходилось обернуться плечом вперёд.
III
Комната, предоставленная нам, выходила окнами на запад, и я залюбовался горами, убелёнными приближающимся утром, на фоне густо-синего неба; через час льды станут перламутрово-розовыми, в ущелья упадут лиловые и сиреневые тени, а синя мгла всё будет стоять за спинами озарённых вершин и звёзды над ними покажутся крупней и лучистей.
Однако на двоих у нас была только одна кровать, и незнакомец уже лежал на ней, разувшись и протирая босые ноги льняным клочком, смоченным в дорогом одеколоне. На столе подле кровати стоял высокий бокал наполовину заполненный зелёным, наполовину белым. Закончив туалет ступней, мой случайный товарищ отпил из него, заел каким-то пряником и вытянулся на постели.
– Ну, – жуя, обратился он ко мне, – кто вы?
– Русский. Дворянин. Студент, – проговорил я.
– Как вас зовут?
Я назвал свою фамилию.
– Нет. Я люблю называть людей их крестными именами.
– Если вы англичанин, можете звать меня Джоном.
– Полно! Какой из вас Джон! – усмехнулся он, делая какой-то неопределённый жест, – Айвен – вот как я буду вас звать.
– Что ж... В этом есть что-то вальтер-скоттвоское... Воля ваша... А ваше имя?
– Альбин.
– Хм,... тоже... романтично,... странно... Я никогда не слышал, чтоб кого-то так звали...
– Так звали одного из ближайших сподвижников Карла Великого, знатока латыни и поэта. Он писал под псевдонимом. Знаете, каким? Гораций Флакк. Занятно, верно? Поди разберись теперь... Он основал целую академию поэтов, и каждый писал от какого-то чужого славного имени.
– Зачем?
– Так. Они играли в поэзию, как дети играют в героев.
– А вы – тоже поэт?
– Да.
– И под каким именем пишете вы?
– Я не пишу.
– Тогда как вы можете называть себя поэтом?
Альбин снова глянул на меня в упор, снова усмехнулся.
– Вот вы назвали себя дворянином. Вы при оружии?
– Нет.
– Почему?
– Я плоховато им владею.
– Ваш государь знает, где вы находитесь и зачем вы тут?
– Едва ли.
– Когда вы последний раз видели свою кровь?
– Не помню.
– Так вот вам мой ответ: в мире, где дворянин – рыцарь – ходит без оружия, боится кровопролития, бегает от своего сюзерена, поэт может не прикасаться к перу.
– Но, послушайте, ведь объективная ценность всего, что вы назвали...
– А велика ли объективная ценность подогнанных друг под дружку слов, составленных в рассказец или рассужденьице!?
Не дожидаясь моего ответа, недобрый собеседник вгрызся в свою коврижку и запил её зелёно-белым зельем.
– Что это в вашем бокале?
– Абсент со сливками. Хотите попробовать?
– Нет. Спасибо.
– Вы на меня не дуйтесь. Я привык говорить прямо. По возможности.
– Привыкли!... Но вы так молоды! Мне кажется, ваших щёк ещё не касалась бритва.
– Боюсь, она их никогда не коснётся, – лукаво щурясь, отвечало странное создание.
– Так вы!?....
– Я не мужчина, – прозвучало уже грустно.
И как я не заметил необычного сложения фигуры! И эта нежная кожа, и губы...
– Но что же принудило вас к этому маскараду? Зачем вы переоделись юношей?
– Кто переоделся? Я всю жизнь так хожу. Парнем я кажусь молоденьким и симпатичным, но на самом деле мне уже за двадцать. И красоты – той, женской – нет у меня...
– Ваш воспитатель, верно, был большой чудак!
– Ещё какой!
– Вы... имеете какое-то особое отношение к этому заведению?
– Я его совладелец. Но хозяин не платит мне...
– Я слышал.
– Ничего. Так или по-другому я своё возьму. Но прежде неплохо бы выспаться, – незнакомка сняла жилет, и, хоть я и тут же отвратил взгляд, могу поклясться, что она напрасно сетовала на отсутствие красоты, – Что же вы не раздеваетесь?
– Прошу простить меня, фро... мад... мисс... Право, я теперь не знаю, как к вам обращаться, как с вами вести себя. Могу ли я вот так простецки разделить с вами постель? Ведь это... Так... нельзя...
– Ляжем иначе – как карта.
Она взяла одну подушки и кинула в ноги, перебралась туда, протянув душистые ступни к изголовью. Я с ужасом подумал о моих истоптанных, испревших подошвах.
– У вас не осталось капельки одеколона?...
Альбин молча выставила на столик флакон. Я попытался повторить её процедуру, но смущение сковывало малейшее моё движение, делало меня мучительно неуклюжим. Под конец я сбил локтем бутылочку и разлил половину содержимого.
– Извините Бога ради!
– Ничего страшного.
С этим трудно мне было согласиться, поскольку, пока я возился, Альбин поставила рядом с собой на перину портрет Байрона.
– Вам... очень хочется,... чтоб эта картина находилась тут?
– Да. А вы против?
– У меня на то есть веские причины.
– Ого! Послушаем охотно, – таинственная странница обняла раму и склонила голову к ней.
– Только вчера я сам был страстным его поклонником...
– Только вчера? Один день?
– Нет. Три последних года... Или даже чуть больше. Представьте, я даже написал пьесу в подражание «Манфреду»...
– Расскажите.
– Право, не знаю... Её герой – римский патриций, тонко чувствует мир природы, любуется ночью над Колизеем, думает о бренности людской славы... о том, что сам он обречён на смерть, и стоило ли жить, если неизбежно небытие. Он мог бы быть великим человеком, мог утешиться любовью чистой прекрасной девушки, но его преследует некий демон, отравляющий его лучшие мечты, отнимающий у него силы, надежды, веру,... и вот в момент особого просветления, душевного освобождения он... застреливается.
– Мило. А при чём тут Манфред?
– Ну, как же? Тот тоже тяготился жизнью, был чужд людям и обладал высоким даром...
– Ненависти. Он ненавидел себя. А ваш приятель, верно, только и делал, что оплакивал себя любимого... Вы сказали, там фигурирует живая женщина... Бьюсь об заклад, что и не первой, и на последней странице ваш герой обращается к матери.
– Так и есть. Вы очень проницательны...
– Не жалуюсь. Теперь перейдём к десерту: как это ваше поклонение очутилось в прошлом?
– Давешним вечером мне стало как-то особенно печально, и я решил подобно Манфреду отправиться в горы...
– Манфред был там утром.
– Разве? Почему вы так считаете?
– Потому что он там видел орла, а не филина; слышал голоса стад, а не волчий вой...
– Действительно...
– Что же было с вами дальше?
Я поведал о своём безрассудном порыве к самоубийству, о крике младенца, вернувшем меня на путь праведный и в довершение сказал:
– Теперь я вижу, что подлинную ценность имеет лишь то, что служит живой жизни, ладу с живыми людьми, а... он... учил обратному.
– А по-моему, Манфред ходил на Юнгфрау не в поисках одиночества и гибели. Он хотел смотреть и слушать жизнь, размышлять о движениях бытия – полёте птицы и землетрясении. Он восстал на своё окостенение, стремился стать частью живого жестокого мира – хотя бы в качестве добычи хищника. Но миг, когда всё было готово для торжества зла, обернулся триумфом добра: на вершине оказался другой человек – простак, голодранец, вышедший в горы для убийства, он случайно заметил нашего безбашенного графа, поднялся к нему и спас его...
– Да, я хорошо всё это помню.
– Какого же чёрта вам не хватает?
– В итоге его всё равно настигает смерть.
– А вы думаете, вас сделал бессмертным ваш пастушонок?
– Нет, но я уверен, что проведу остаток моих дней не в пустом пессимизме и мизантропии.
– А как же судьба?
– Судьба непостижима.
– Вовсе нет. Её очень легко понять.
Я скептически пожал плечами, если не сказать «поёжился». Альбин совсем приникла щекой к раме и проговорила, косясь то на изображенье, то на меня:
– Если вы росли без отцовской заботы, а мать была с вами жестока, то это прекрасное бледное лицо будет вашей судьбой.
Меня словно прострелило, в суеверном ужасе я соскочил с кровати, пол подо мной качнулся. Вынужденный схватиться за изголовье кровати, я вскричал:
– Откуда вы можете знать обо мне!?...
Сивилла повела головой в сторону, и на мгновенье её лицо повторило наклоном портрет, а он, казалось, повторил её тонкую улыбку сфинкса.
– Это называется парадигма. Не пугайтесь так. Ну, хорошо, я скрою от вас лик вашей совести, – зловещая байронистка накинула на свою икону полотенце – в доме покойника так завешивают зеркала, – Ложитесь и укройтесь с головой.
– Скажите же, кто вы!? – прошептал я, забираясь под одеяло; меня всего трясло. Альбин задула лампу и молвила в темноте.
– Мне нечего сказать. Если бы у меня была собака, я назвал бы себя человеком моей собаки, но у меня её нет.
– И людей – родных – у вас тоже нет?
– Всё, что у меня есть, перед вами.
– Ну, а ваш воспитатель? Вы говорили, он был странный человек. Расскажите о нём.
– Он был моим отцом.
– ... Это он привил вам любовь к поэзии Байрона?
– Он не любил ни поэзии, ни Байрона.
– И вы из духа протеста?...
– Хватит этих глупых вопросов! Почти рассвело. Я хочу спать.
Я закусил губу от обиды и закрыл глаза.
IV
Снежные вершины сверкали алмазно-жемчужным венцом на челе матери-земли, когда я пробудился, тихо встал, прошёлся по комнате, встал у окна, открыл его и долго с наслаждением вдыхал звенящий воздух. Ощутив голод, я доел пряники, слизал сливки с абсента и собрался было идти вниз, как заметил на столе потрёпанную книгу, заложенную хрустальными чётками. Любознательность и страсть к чтению двигали мной, когда я раскрыл её страницы, исписанные от руки. Владелица спала. Я осторожно присел так, чтоб в любой момент видеть Альбин, и прочёл следующее:
"Это тот же Лондон, Лондон в его самых корыстных, пьяных и развратных сновидениях. Завершающей сходство чертой стал наплыв англичан, для которых главной достопримечательностью Венеции оказалась моя светлость. Несчастный Манфред отправился на покой из гондолы, в которой качалось ещё шестеро выплывцев с Альбиона. Видит Бог, в таком положении и весёлая кухарка нашла бы смерть нестрашной. Мне казалось, что я сижу майской ночью у пруда, оглушительно кряхтящего сотнями лягушек. Соловья изображал из себя наш лодочник, то и дело прерывающий трель приветственными криками друзьям-товарищам, ответами на их вопросы, требованиями посторониться. Собачья голова скулила у меня левой мышкой. «Не ной, – сказал я, – Мракус. Я делаю всё, что могу. Вот только что одним человеком тут стало меньше».
Поминки справили в тот же вечер. Из тридцати трёх гостей восемнадцать нашли, что я закосил под «Фауста». Остальные, не читавшие «Фауста», ничего не нашли. Х. притворился спящим.........
Нужно было сделать это сразу же после Женевы. Но тогда я несколько устал от гор. Теперь самое время к ним вернуться. Пусть сначала они попробуют мне сказать, что я нечестный сочинитель, а потом я спрошу об этом у ваймарского оракула.
Недель пять я мотался по Альпам, потом переплыл Донау, потом Рейн, потом Эльбу. Вот наконец и эта евромекка с её жёлтой трёхэтажной каабой. Избегая столкновений и объяснений со жрицами (всё-таки я ни черта не понимаю по-немецки), проскользнул сразу в святилище. Его превосходительство работал в кабинете. Серебряные волосы торчали ровным дыбом над атласным воротником, мерно покачиваясь в розовом свете лампы, как сухие травы-вейники на макушке холма перед лицом вечернего солнца. В ту минуту я не стал тревожить его, нашёл вход в спальню и засел засадой.
Какое дикое, глухое место! Ни одна дверь не скрипит, ни одна половица. Все устелено коврами, обито войлоком. Я изо всех сил пытался хлопнуть дверью, но добился лишь чуть слышного треска, а расшатанная петля всё же не издала ни звука. Люди тут ходят, точно заводные куклы. Служанка приползла помешать угли в камине и не заметила меня, сидящего у окна. Дождавшись её ухода, я перебрался поближе к жару. Меня познабливало от недосыпания, а от волнения дремота становилось неодолимой.
Только я вскарабкался на самую высокую башню замка на рейнском острове и сросся губами с мраморным бюстом Бонапарта, как меня хапнули за плечо... Я приземлился на полу у ног старика, смотрящего на меня блестящими чёрными глазами, высоко поднимая над головой подсвечник, и спрашивающего что-то.
– Я не говорю по-немецки. Я англичанин, – первично отрекомендовался я.
– Зачем вы здесь? – спросил тут же Советник вразумительно.
– У меня к вам очень важное дело.
– Поднимайтесь же. Почему мне о вас не сообщили?
– Меня никто не видел.
– Как вы называетесь?
– Байрон, лорд Байрон".







