355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Олег Зоин » Вчера » Текст книги (страница 11)
Вчера
  • Текст добавлен: 18 марта 2017, 09:00

Текст книги "Вчера"


Автор книги: Олег Зоин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 35 страниц)

А тут ещё вышло так, что введение этого препарата окрашивало тело человека в салатный цвет, что привело к большим нравственным терзаниям значительной части новой популяции, некоторые стали мечтать о ремонте космического корабля и возвращении на Землю. Но проведённые исследования показали, что даже за короткий период растительной жизни, пищеварительный тракт полностью атрофируется и возврат к земному образу жизни невозможен. Астронавты решают послать на Землю радиограмму с последним «Прости!» и разбить ненужную радиоаппаратуру…

Даже название опуса «Препарат 23» таило много смутных ассоциаций. Нас пичкали с утра до вечера аминазином и резерпином, буйных успокаивали «горячими» уколами, так что и слово «препарат» и описание многих процедур навеяны обстановкой в серпентарии «Серпы». Цифра «23», мне думается, тоже появилась неслучайно. В самом деле, мне исполняется через пару недель 23 года, адрес НИСПИСа – Кропоткинский пер., 23…

Теперь расскажу немного о порядках в Серпах.

На первый взгляд, образцовое советское медицинское учреждение. Но вот есть процедура раз в неделю мыть пациентов, не способных правильно двигаться, или склонных к суициду. Один низенький, невзрачный, но ушлый грузин Гиви, лет 40–45, убедил врачей, что покончит с собой, но сидеть 15 лет за кошмарное убийство не будет. Поэтому в ванну его сопровождала няня или сестра. Так вот, раз в неделю между младшим медперсоналом вспыхивали ссоры за право мыть Гивика. А мы, не будь дураками, толпой стояли под дверью ванной, вслушиваясь в специфические интернациональные звуки, издаваемые мужчиной и женщиной, которым очень хорошо вдвоём.

Затем минут через надцать распатланная и раскрасневшаяся сестра выволакивала блаженно улыбающегося Гивика, деланно чертыхаясь:

– Ну что за работа дурацкая, мыть идиотов!..

Мы вовремя отскакивали перед выходом «труженицы», садились за стол в гостиной и долго обсуждали перипетии этого великолепного события. Иногда под вечер Гиви делился с товарищами по несчастью анализом профессиональных качеств младшего медперсонала. Он рассказывал так грязно, что порой его былины не возбуждали, а навлекали тошноту.

За длинным столом непрерывно проводились шахматные баталии. Однако двух досок на всех нехватало и часто приходилось лишь наблюдать виртуозную игру пары евреев, крупных торговых работников, один из которых имел сифилис мозга в последней стадии и поэтому совершенно не боялся подтверждения вменяемости и передачи дела в суд, он считал, что его дни сочтены и до зоны он уже не дотянет.

Другой, молодой парень, сотворивший что–то страшное, кажется поджог парткома с попутным убийством важного начальника, и почему–то ожидавший за это расстрела, на допросе впал в кому, и его привезли в Серпы скрюченного, как младенца, и без сознания. Однако советская медицина не оставила его своими заботами. Чудика принудительно кормили через зонд, пичкали химией и таки добились приведения в чувство. Но лишь затем, чтобы признать вменяемым и отправить по назначению за высшей мерой…

Я «подружился» с одним молодым, моих лет, вольнонаёмным санитаром Сашей Ивановым. Думаю, что он работал от ГБ, втираясь в доверие к пациентам. Его легенда была такая, что он студент–медик, подрабатывающий в Серпах на пропитание. Поскольку в НИСПИСе случайных людей не было, то и он наверняка выполнял какое–нибудь комсомольское задание. Я это понимал, но сделал вид, что поддался на его обаяние. Он выражал восторг от моих стихов и охотно брал их якобы для того, чтобы поместить в андерграундных журналах, расплодившихся, по его словам, в Москве после Фестиваля.

Меня несколько раз водили на показ студентам–психиатрам, проходившим в Серпах практику. Какая–то кандидат медицинских наук Зоя Федоровна то ли Серебрянская, то ли Серебряковская приводила меня в небольшой зальчик со сценой и просила рассказать студентам суть моего метода питания человечества через охлорофилленую кровь, как это описано мною в фантастической повести «Препарат 23». Я принял правила игры, понимая, что она творит на моих глазах большую науку, и выдал им красочное описание зеленых людей, как предлагаемую мною альтернативу перенаселению земного шара в пику людоеду Мальтусу. Имел большой успех и массу дополнительных вопросов…

Однажды Нина передала письмо от мамы, в котором та описала свою жизнь. Мама, конечно, утешала меня и молилась за меня. Ещё она сообщила, что в марте умер так любимый мною дед Калистрат. Он прожил всего 78 лет и погиб от банального воспаления легких. Бабушку Фросю разбил инсульт, и она оказалась после похорон брошена всеми дедушкиными родичами, одна в нетопленной хате. Мама поехала и забрала её к себе в город…

И я почему–то очень расстроился. По вечерам подолгу вспоминал своё такое милое детство в хуторе Казачьем.

Топография хутора получилась за двести лет неспешной здешней жизни вольна и неприхотлива. Три порядка хат начинались от ставка, так называли селяне пруд, и разбрелись по обеим берегам бывшей речки Чавки.

Главный порядок, считая от колхозной конюшни, стоявшей на берегу ставка: Зоря, Крупка, Шаповал Иван, Балэнчиха (Калэнычка) и её дочка Тонька Новикова (моя бывшая нянька), затем мы, Евтушенки, дальше хата правления колхоза (в военные годы её заселяли беженцы Панасенки), переулок, ведущий через мосток на «тот берег», затем цыган Авдеенко Мусий Сулейманович (деда считал его из бердичевских, дразня Моисеем Соломоновичем), Новики, Мартыненко Трифон Трифонович и его «дижка» (необъятная, как бочка, супруга), Пэрсани и последние Кучеры в лощине с колодцем вкусной воды и хорошим садом.

«Тот берег». В первом порядке, считая от ставка: Коньки (первая хата – невестки деда Конька, затем двор самого Конька), ещё два незапомнившихся двора, затем Горовые, где–то неподалеку Тхоры (старый Тхир и его сыновья), потом переулок на мостик и проезд через бывшую речку Чавку на главный порядок, дальше ещё какой–то двор, затем Бочковский Иван Иванович, последним гнездился коваль Иван Штанько, который тоже имел двор в лощине с родниковым ключом и вырастил, как и последние Новики в главном порядке, завидный сад. И держал всякую всячину, включая диковинных у нас индюков.

Второй порядок «Того берега» состоял из новоселов, недавно поселившихся кацапов из–под Москвы, их мало ещё знали, а последняя хата, напротив Штанька, была вдового девяностолетнего деда Яшеня…

Не спится. В палате полумрак, через проём предусмотрительно снятой двери струится слабый жёлтый свет из «кают–компании». Закрываю глаза Включаю кинопроектор памяти.

Осень. Листопад. Последняя предвоенная осень. Который день занудный мелкий, но ещё тёплый дождичек. У меня какая–то простудная немочь и бабуся прописывает постельный режим. За окном светлички видны нарядные, в жёлтых и красных листьях, деревья в саду. Особенно хороши абрикосы и лиственные левитановские ковры под ними. Время к вечеру. Бабушка гремит вёдрами, собираясь за «доброй» водой в самый конец нашей улицы, к Кучерам. Я клянчу у неё принести мне что–нибудь из похода. Правда, какая она бабуля – ей минуло едва пятьдесят.

Проходит вечность. Бабуся возвращается, тяжело управляясь с коромыслом, увешанным двумя вёдрами с водой. Но мою просьбу она не забыла. У неё в руке букетик из листьев грецкого ореха и ещё какого–то диковинного дерева, растущего в саду у Кучеров. Ореховые листья волнующе пахнут. К ним она добавила несколько лимонно–жёлтых листков ясеня, что рос у нас на улице со стороны Балэнчихы – Калэнычки.

Цветы бабуся любила. У нас под окном светлички у хаты всегда росли два–три куста чайной розы. Летом они расцветали и обалденно пахли. Из её нежных лепестков «цвета чайной розы» бабушка варила немного бесподобного варенья…

Летом бабуля, несмотря на протесты деда, втыкала то там, то тут, между помидор и огурцов, на переднем плане, то есть у летней плиты, несколько астр, майоров, чернобривцев…

Ещё сюжет. Конец зимы. Видимо, мартовская оттепель. Огромная копна сена напротив кухонного окна изрядно подалась. Мы с дедом топчемся у копны, и он дергает из её нутра пучки душистого сена специальным стальным прутом с зазубренным крючком на конце. Народный инструмент называется смычка. Конечно, это от украинского глагола «смыкать», что значит дёргать, но мой любимый антисоветский дед считает, что совсем не так, а в честь «смычки города и деревни». Я не понимаю ещё тонкостей высокой политики, но уже соображаю, что он изголяется над кем–то или над чем–то таким, над кем или над чем насмехаться не рекомендуется. Это нечто он любит называть в среднем роде единственного числа – «оно», по–украински «воно»… Да и он сам, когда смеется над собственным юмором, шутливо оглядывается…

Хотя с приходом немцев формально колхозы не были распущены, а лишь переименованы в государственные хозяйства, поля пришли в запустение, так как весной 42‑го никто не довел план посева, а без указаний из района бывшие колхозники, по привычке, ничего делать не смели.

Повсюду обильные сорняки вымахали в человеческий рост. Основные заросли на плодородном чернозёме создала небывалая полынь со стеблем толщиной в руку, и мы с дедом, ввиду всемирно–исторической, как он говорил, нехватки топлива, часто выезжали с тачкой или санками в поля, где дед рубил топором такую полынь. Привозили возок этого чудесно пахнувшего богатства, и когда оно через пару дней высыхало на солнце, то горело в плите грохочущим пламенем.

Полынь, наломанная зимой, горела без сушки и считалась у бабушки полноценной заменой дров. В степи дрова были несбыточной мечтой хозяйки. Но всё–таки, настоящим жарким топливом считался собранный солнечным летом на коровьем тырле кизяк. Его жёлто–серые лепёхи горели жарко и долго…

А то вот интересный сюжет вспомнился. Весной 42‑го какая–то бредшая мимо беженка, смазливая бабёнка лет 25-ти, назвалась учительницей, и староста взял её в местную начальную школу, которую велели открыть немцы. На квартиру она напросилась к Евтушенкам. Когда районный жандарм во время своих визитов проверял дела хутора, то, зайдя в конце сентября в школу, открытием которой похвастался староста, он увидел там эту учительницу, которая ему приглянулась. Конечно, в дальнейшем он зачастил в наш хуторок с проверками, и ей ничего другого не оставалось, кроме как делать вид, что ей по душе его общество. Несколько раз жандарм был зван ею на чай, в связи с чем заходил в нашу хату.

Как–то раз произошел один очень щекотливый эпизод. Жандарм приехал на красивой пролетке, называемой дрожки, запряженной двумя лошадьми с румяным мужиком «за рулем». Фриц велел бабусе позвать из школы учительницу, благо, школа была в минуте ходьбы, наискосок от нашей хаты, сразу за кузней. Сеятельница знаний прибежала, предусмотрительно отпустив десяток разновозрастных учеников по домам, позволила галантному врагу чмокнуть её в щёчку и поцеловать ручку, забрызганную настоящими немецкими ализариновыми чернилами, и принялась готовить на стол, а жандарм, ведомый дедом, пошел под клён мыть руки, а быть может, и ещё кой за чем.

Когда всё было готово, он зашёл, пригибаясь, в «гостиную», потирая руки от предстоящего удовольствия, так как увидел раскрасневшуюся в хлопотах учительницу.

Он сказал ей какой–то комплимент и собрался было сесть на единственный стул, который всегда выбирал (ещё были две замусоленные колхозными задницами табуретки), входя в светлицу (этот стул, вернее, пара стульев, подарок Георгия старикам в 1939 году во время отпуска после дружественного визита кораблей Черноморского флота в Константинополь, тогда же дядя Жора привёз нам два ящика невиданных в то время апельсин, которыми я обжирался недели две), но он не усёк, что бабуся успела стул переставить. Неуклюжий двухметровый немец, основательно увешанный всевозможной амуницией, гремя, грохнулся на пол…

Он тут же вскочил, невероятно покраснев от оскорбления, страшно ругаясь по–немецки, и выхватил из кобуры револьвер. Видно было, что он способен на всё.

Чего стоило учительнице, бабусе и деду доказать фрицу, что это нелепая случайность, а не злой умысел, Учительница знала сотню немецких слов, так как до войны во всех школах основательно преподавали немецкий, поскольку Сталин считал, что этот иностранный язык пригодится, да и вообще на Украине спокон веков немецкий язык уважали.

Однако расстроенный оккупант не стал в этот раз чаёвничать, а счёл необходимым для сохранения престижа сесть на дрожки и умотать в Софиевку. Мы облегченно вздохнули. Затем, успокоившись и вволю насмеявшись, воспрянувшие участники инцидента дружно сели за стол и основательно подкрепились вареной картошечкой с солёными помидорчиками бабушкиного несравненного бочкового засола. Разговорам об этом событии не было конца.

В эту сельскую школу, где одна учительница вела два десятка детей и сразу 1‑й, 2‑й, 3‑й и 4‑й классы, пошел отираться и я.

Как только приступили к занятиям, в конце сентября сверху поступило указание вывести учеников на сбор лекарственных трав для немецких госпиталей. Видно, фрицы получили изрядную трёпку. Мы собирали желтый буркун (донник), сокирки (живокость), кровохлёбку, спорыш, ещё что–то… Сушили под навесом, потом всё это кто–то увозил в Софиевку.

Ещё в декабре писали как–то контрольную работу, какие–то прописи настоящими ализариновыми чернилами. Дело в том, что чернилами писала в своих образцовых тетрадках учителька, а мы строчили, высунув языки, свои крючки на газетных полях карандашами. Но по случаю высокого контроля (работы потом надо было сдать куда–то или в Запорожье или в Днепропетровск) из района привезли несколько финских тетрадок и каждому ученику выдали по два двойных листа – вдруг получится испортить. И я до сих пор помню волнующий прекрасный запах финской бумаги, ну что за запах!

Как–то следующим летом, а был уже 43‑й, в неурочное время приехал какой–то немецкий офицер проверить постановку образования, так наша учительша привела меня, отперла школьное помещение, поставила меня у доски, и я битый час объяснял бестолковому немцу, сколько будет ножек у коровы и двух куриц вместе и сколько яблок останется у меня из десяти, если я три отдам учительнице… Инспектор похвалил меня, угостил шоколадкой и отметил приемлемый уровень преподавания для аборигенов.

Две длинные военные зимы я был особенно одинок, никакие детские контакты бдительными стариками не поощрялись. Да и вообще селяне жили очень настороженно и замкнуто.

Если было солнечно и безветренно, я обычно брал санки и до изнеможения катался с гигантского сугроба, под которым была погребена хата. Или же часто уходил огородом в балку Чавки и десятки раз съезжал по её склону в камышовую стерню, вмёрзшую в лёд речки. Однажды я распорол камышовым пеньком правую руку и прибежал домой в крови. Бабуля долго причитала, бинтуя руку. Шрамик от камышины ношу всю жизнь.

Иной раз я уходил с санками далеко за околицу. Любопытство вело во внешний мир, я чувствовал себя великим исследователем, папанинцем. Как–то я забрел в бывший колхозный фруктовый сад и стал осматривать ветви в поисках сухих груш и яблок, чем занимался уже не первый раз. Некоторые яблоки и груши, высоко расположенные, оставались при уборке урожая незамеченными, укрытые густой листвой и затем высыхали под продувными морозными ветрами. Да и какая в оккупацию была уборка, кто успел, тот и обчистил дерево. Найти такую заледелую сморщенную грушу или яблочко было настоящим праздником сластёны. Топчась вокруг одной из яблонь, я вдруг вздрогнул от боли – на моей левой ноге намертво захлопнул стальную пасть заячий капкан.

Часа три топтался я, как кот ученый, воя неукротимым воем и гремя цепью, которой капкан был прихвачен к стволу деревца, основательно замерз на крепком ветру, пока не докумкался вынуть из последнего кольца цепи защелку в виде буквы «Т», какие часто применяют для прикрепления вёдер на колодезях.

Так и пришел я домой, зарёванный, с капканом на валенке. Что было! Ведь уже снаряжалась поисковая экспедиция, так как основательно смерклось…

Как детские забавы, так и развлечения взрослых во время двухгодичной немецкой оккупации были очень скудными. Обыкновенно длинными зимними вечерами бабоньки собирались по очереди друг у дружки на посиделки.

Особенно часто собирались у моей гостеприимной бабуси Петровны. Сходилось тёток пять–семь. Зажигали коптилку из гильзы от небольшого снаряда, заправленную постным маслом (с керосином – туго, даже никак) усаживались на тёплой кухне у неостывшей плиты поудобнее, кто где. Каждая приносила с собой жареный подсолнух («насиння», «семечки», «украинский шоколад»), у каждой бабоньки при приготовлении этого деликатеса был свой фамильный, выверенный поколениями, рецепт. Одни, поджаривая семечки на сковороде, припудривали их сольцой, другие, напротив, томили подсолнух в печи, время от времени сбрызгивая противень водой, третьи строго следили за тем, чтобы жарить только тонкокорые сорта семечек, словом, в это дело непростое, а целая наука.

Когда все усаживались как бы в круг и каждая товарка начинала заниматься каким–либо рукодельем (то ли прядением, то ли шитьем ручной иглой, то ли вязаньем), все притом ещё начинали дружно и семечки щелкать. Особым шиком считалось кожуру не сплевывать, а спихивать языком на нижнюю губу. Шелуха на губе накапливалась, прилипая и образуя как бы бороду. Соревновались, у кого «борода», до того, как под собственной тяжестью оборвется, отрастет длиннее.

Во время этих посиделок говорилось многое, – происходил обмен, как мы бы сегодня сказали, разнообразными данными, то были некие устные народные журналы. В первом разделе такого устного бюллетеня важнейшее место, конечно, занимала тема войны и мира.

Обсуждались вести с фронтов, откатившихся далеко на восток. Подробно перечислялись города, оставленные нашими (с географией у тёток был напряг, поэтому поминутно, краснея за свою невежественность, переспрашивали, где, допустим, эта самая Мерефа и далеко ли от нашего хутора будет), негромко, почти шопотом, поругивали немцев, проклятого Гитлера, но и Сталину доставалось. Пробиравшиеся в сторону фронта красноармейцы из разгромленных частей, оставаясь у солдаток на ночлег до рассвета, рассказывали страшные истории. Как пришлось драпать под натиском сильно вооруженных немецких войск, а в морду дать фрицу оказалось, из–за чьего–то головотяпства, нечем. Одна винтовка на семерых, да и то всего с десятком патронов.

«А он, гад, прёт на танках, у каждого автомат и прочее…»

Не раз рассказывали о зверствах НКВД при нашем отступлении из Запорожья. Якобы заключенные из подвалов нового здания запорожского НКВД на Малом Базаре вывезены не были. Уходя, всех, кто там оставался в камерах, якобы облили бензином и сожгли. Говорили о предательстве некоторых наркомов и тэпэ.

Часто в эти беседы включался деда, или ещё и один–два мужика из ближних соседей заходили.

Во второй части устноё политинформации звучали страшные россказни о всяких поверьях, небылицах, легендах. Бабушка Петровна была в этих трёпах заводила. Она часто рассказывала были–небыли, слышанные ещё в детстве, о том славном времени, когда её прадеды вольно жили в днепровских плавнях под Никополем.

Про то, как отдельные смелые дядьки лунными ночами ходили искать клады на древние могилы, – в тех местах разбросано в степи (и до сего времени) множество старинных курганов. А то место – Чертомлык.

Как один раз такой искатель по ночным фосфорным огонькам определил, что облюбованный им курган содержит «что–то», как этот храбрый предок много дней по утрам раскапывал курган, отрыл на большой глубине в нем две погребальные пустоты. В одной из них останки нескольких коней, богатая сбруя, украшенная золотыми цацками, дорогое оружие, а в другой – несколько бочек с медом и вином и кости прислуги, убитой по случаю похорон хозяина. Самого главного, кому был насыпан курган, не нашли. Возможно, его могильное место давно кто–то раскопал и не осталось и следа.

На дне бочек сохранились остатки загустевшего, как патока, вина и окаменевший, усохший мёд. Селяне, кто смелее, попробовали того вина, разведя водой. Говорили, что много силы прибавилось у тех, кто тысячелетнего вина откушал…

В устье речки Каменки, там, где она впадает в Днепр, часто в давние времена после весеннего разлива находили бочонки с золотом. Это вымывало грузы с казацких чаек, потерпевших при прапрадедах (за царя Панька…) крушение в районе Никополя.

Ещё одна бабушкина легенда повествовала о том, как в стародавние времена после похода на Царьград (Стамбул, Константинополь) наш далёкий предок вольный козацюга в качестве сувенира привез красавицу–турчанку, женился на ней, уйдя на хутор (по–нашему, в отставку или на пенсию), поставил хату и стал землю пахать, а полонянка ему детей рожать…

Ещё вроде бы бабуля слышала от своей мамы, что когда умерла молодой одна из её бабушек, то несчастную, как водится, обрядили и положили в светлице на дубовый стол. Пригласили батюшку, соборовали и святой отец помазал покойнице губы церковным вином и мирром. Всю ночь горели свечи, а самая старая бабулька читала молитвы. Вдруг среди ночи громко треснула толстенная доска столешницы и покойница внезапно вздохнула и села на столе. Все чуть ума не лишились. Сбежались мужики в подштанниках, остолбенели. Но произошло чудо, и воскресшая из мертвых прожила еще сорок лет…

Сама моя бабушка выросла в маленьком хуторе Токовском на речке Каменке, что напротив большого села Шолохово. Их было три хозяина – Ужва Пэтро (Гужва), Дыба и Сирко, кто начали здесь хуторить. Пэтро Грыгоровыч Ужва и его супруженция Ирина Никитовна – мои прадедушка и прабабушка по маминой линии. Бабушка в 1909 году вышла замуж за Петра Марковича Швыдкого родом из села Софиевка Никопольского уезда, отец которого Марк Осипович торговал в селе Шолохово, что как раз напротив хутора через речку Каменку. Значит, Марк Осипович ещё один мой прадед по маминой линии… Когда Петр Маркович засватал мою бабушку, то ему, как тогда было принято, соврали, сказав что ей 16…, хотя по правде было все 22! У бабушки шестеро братьев и сестер. Мне известны имена только Ивана и Акулины.

Часто в сотый раз пересказывались были–небыли довоенные, то, как и что было при большевиках. Вот, например, бабушкин рассказ о том, как она в 1927–28‑м годах куховарила на строительстве ДнепроГЭСа. Да не просто так, а для начальства. Более того, ей как–то поручили кормить американских спецов. Ну так она исправно готовила им супы и борщи.

Для престижа страны хозяйственники привозили ей любые редкостные тогда продукты. Петухи и куры поступали прямо гигантские, в несколько кило. Бабушка, не скупясь, готовила в большущем котле первое блюдо, пекла пироги и ещё какую–то сдобу. Но когда она подавала на стол, то главным украшением стола по её хохляцкому разумению был отварной петух, целиком вытащенный из супового котла.

Но американцы оказались ужасными дикарями. Один из них подходил к блюду, хватал петуха и выкидывал его в открытое по случаю жаркого лета окно. За окном тотчас раздавался победный рык передовиков стройки – десятки вечно голодных бетонщиков, плотников и лиц других пролетарских профессий дежурили в американское обеденное время под волшебным окном в ожидании вылета отварной птицы и плотной стаей накидывались на добычу, раздирая её на куски еще в полёте. Американцы с огромным интересом и удивлением наблюдали из окна за небывалым энтузиазмом строителей светлого будущего. Сами они, ввиду отсталости, употребляли один лишь пустой бульон…

…Расходились поздно, заполночь. Часто в настороженной тишине хуторка, заброшенного в запорожской степи, над замершими в тревоге и страхе хатами сердитыми шмелями гудели на непостигаемой простым разумом высоте фашистские бомбардировщики, спешившие на Восток добивать наших. Кто мог знать тогда, в зиму с 1941‑го на 1942‑й, что уже в следующую зиму, с 42‑го на 43‑й, роли поменяются и в кромешной темноте зимних ночей загудят в сторону немцев, на Запад, бомбардировщики наши, родные, загудят мажорно и победно?..

Примерно в марте месяце мы с дедом затеяли намолоть кукурузной крупы для мамалыги. Это делалось на обыкновенной мясорубке. Деда крутил, а я кидал зерно в бункер. Туда же попал и мой мизинец… К счастью, всё обошлось малой кровью. Ещё через месяц я влез правой рукой в кипящий ведёрный чайник, – хотел набрать кипятку в кружку для чая. Рука обварилась паром, бабушка больше месяца лечила меня, смазывая ожог гусиным жиром. Кожа сошла, на её месте выросла новая и даже не осталось рубцов и шрамов.

В мае бабушка отметила мой день рождения прекрасным тортом. Опять мы с дедом намололи на мясорубке кукурузы, бабушка просеяла на крупном сите. Из кукурузной крупо–муки сделала тесто, разместив в глубокой чугунной сковороде. Жиров уже не было, так торт выпекли на рыбьем жире, остававшемся с довоенных времен. Украсили его вишнёвым вареньем. Превосходный вкус торта помню до сих пор.

Летом 42‑го, когда жизнь немного успокоилась и мама нашла работу, она на несколько недель брала меня в город.

Как–то мы шли с ней по Геринг–штрассе, на которой снимали комнату, в сторону Большого Базара и подошли к красивому старинному зданию бывшего обкома ВКП(б), а тогда занятого каким–то важным немецким учреждением типа городской управы. Мы зашли в вестибюль, где стоял фрицевский автоматчик и на столиках лежала какая–то, как я теперь понимаю, агит–литература для аборигенов на русском языке и, само собой, на немецком. Какой–то офицер галантно объяснил маме, куда надо обратиться за необходимой ей справкой. Пока она ходила по кабинетам, офицер чего–то рассказывал на ломаном русском языке мне, туземному ребёнку, о фюрере и о том, как тот любит детей. Я с первородным страхом жался к стене и плакал. Но вскоре появилась мама с бумажкой и, пробормотав коварному оккупанту неизменное «Энтшульдиген зи битте!», форсированно вывела меня на улицу.

Пройдя примерно с квартал, мама устала меня тянуть, и я оглянулся. Около того красивого здания появилось двое фрицев с овчаркой, и один из них полез в карман, как мне показалось, за пистолетом. Он даже вроде прицелился в нашу с мамой сторону, и я взревел пароходным гудом, прощаясь с жизнью. Но мама успокоила меня, надежно прижав к себе и объяснив, что пан офицер достал сигарету и закурил, а не прицелился в наши души. У меня отлегло от сердца…

Как–то вечером к нашим хозяйкам Гусаровым зашли попить чаю по–домашнему два совсем нестрашных оккупанта, и один из них, понукаемый воспоминаниями о своих киндерах, оставленных в фатерлянде, даже стал возиться со мной, пытаясь за один вечер выучить языку захватчиков. Он достал из планшетки толстую тетрадь в клеточку, разграфил пару страниц, заполнив их алфавитом, десятком повседневных слов и выражений и числительными до десяти.

Потом все смеялись и пили чай, причем фрицы поминутно хвалили «руссише фрауен» и их невероятно домашний чай с сухариками, который, конечно, был «зер гут!«…

Несколько дней спустя мама повела меня в областной театр, который только что открылся стараниями городской управы. До войны в городе был неплохой драмтеатр им. М. К. Заньковецкой. Теперь в нём выступала труппа артистов из Львова, направлявшаяся в эвакуацию на Восток, но застрявшая в Запорожье из–за быстрого ухода наших. Мама как–то уже после войны говорила, что это была какая–то ленинградская труппа, застрявшая в городе при отступлении, но у меня в памяти отчего–то сидит львовский вариант, вроде как это был тамошний театр и тоже имени Заньковецкой…

Давали музыкальную комедию. Помню бесшабашную песенку:

«В парке Чаир распускаются розы,

В парке Чаир сотни тысяч цветов.

Мне снятся твои золотистые косы,

Снится мне небо, цветы и любовь…»

Даже на галерке, где мы теснились в духоте, было хорошо слышно, но неважно видно…

В один из летних дней вечером появился папа, которого я до того никогда не видел, разве что в первые годы, но про то не помню. Мы уже готовились лечь спать, когда маму позвали во двор хозяева и она вернулась с красивым мужчиной в костюме и с пакетами еды. Смеясь и о чём–то переговариваясь с мамой, он выложил на стол пару палок сырокопченой колбасы, красную головку сыра, кулёк конфет и поставил большую зелёную бутылку, вероятно, вина.

Мама налила ему чаю, но уже не горячего, так как примус к тому времени был погашен, а поздно вечером хозяева не разрешали баловаться с огнём.

Долго поговорив о чём–то с мамой, человек встал, как бы собираясь уйти, но вопросительно глядя на маму. Она улыбнулась и спросила меня, сонно сидевшего за столом:

– Сенечка, это твой папа Стась. Он хочет остаться у нас на несколько дней. Оставим его?

– Нет, пусть уходит, – истошно завопил я.

– Вот видишь, Станислав, тебе будет трудно ему всё объяснить, – подхватила мое неприятие мать.

Отец печально посмотрел на меня, психанул и засобирался.

Так я отверг собственного отца, о чём жалею всю свою бестолковую жизнь.

Мама потом рассказала бабушке и дедушке о визите папы. Оказывается, после отступления наших войск из Крыма, он покинул место высылки Бахчисарай и вернулся в родную Днепропетровщину. По старым связям устроился главным бухгалтером на Днепропетровский мясокомбинат и живёт, припеваючи.

Бабушка осудила мамино упрямство и сказала, что взрослые должны решать свои дела, не спрашивая сопливых советчиков.

– Возможно, – сказала она, – Станислав хотел всерьёз восстановить семью.

– Нет уж, – ответила мама, – видно, мне не светит женское счастье…

Проблемы женского счастья меня тогда, понятно, не интересовали. В августе мама решила отправить меня на хутор. Пошли на Большой Базар, нашли хуторского мужика, который приехал из хутора на базар подводой. Он узнал маму и она передала меня в хутор к бабушке с этим дядькой. Пока он продавал чего–то из привезённых мешков, я сидел в соломе и наблюдал за базарной суетой. Какой–то мужичок поднёс и предложил купить на самокрутки хорошие газеты, что очень ценилось на селе, так как курили самосад. Оказалось, что это гитлеровская «Фелькишер беобахтер». Кто–то сказал, что скоро снова будем «Правду» шмалить. Все, дико озираясь, нервно засмеялись. «Мой» дядька купил пару «беобахтеров»…

Приехали уже ночью. Дома радостно встречали бабуся и дед. На следующее утро мне поручили сбить масло. В глечик со сметаной вставлялось деревянное кольцо с прорезями, закрепленное на длинной ручке, пропущенной через деревянную же крышку. Чем шустрее колотишь шумовкой по сметане, тем быстрее всплывёт комок сливочного масла…

Потом через денёк, опять же на радостьях по случаю моего приезда, пошли к Конькам на ту сторону Чавки толочь пшено. У Коньков сохранилась ножная ступа, которую забыли изъять при раскулачивании (всё такое, считавшееся «орудиями производства», отбиралось), так к ним ходил раз в году весь хутор… Стоишь на специальной доске и качаешься туда–сюда… К одному концу доски приделан пест, а к другому – противовес. В ступу засыпается просо. Через час такого танца на доске, когда уже основательно вспотеешь, получается пшено. Шелуху потом отвеиваешь… Часть продукта отдаешь куркулям Конькам в уплату за ступу…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю