Текст книги "Степь зовет"
Автор книги: Нотэ Лурье
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 24 страниц)
Юдл крепко прикусил тонкий ус. Он боялся выдать свою тревогу, хотел промолчать, ответить шуткой, но не совладал с собой.
– Кто это брешет? Кто? Кобыла… Какая кобыла? Горло мне хотят перерезать… Я им покажу… Она у меня больше ни пить, ни есть не захочет, коммунистка эта! Я им подпущу-таки красного петуха.
– Ш-ш-ш…
– Что „ш-ш“? Вечно вы всего боитесь! В Успеновке – было? И до сего дня не дознались, кто…
Оксман заерзал. Ну зачем так прямо говорить? Нет, он опасный человек, этот Юдл.
– Что вы ерзаете, точно на крапиву уселись? Хотите или нет? А хотите, так надо смазать. – Юдл пощелкал себя по ладони. – Трактора им тогда не видать, как своих ушей. Только не тяните… Я уже там побывал, – добавил он, показав в сторону Черного хутора.
– У него? – оживился Оксман.
– У него, у Патлаха. Он сделает, все будет чисто. – А если…
– Его дело. Надо только смочить дорожку, так оно будет надежнее.
– Ну, а все-таки, не дай бог…
– Да вам-то что? Жалеете его, что ли? Старый пьянчуга, все знают.
У Оксмана на шее мелко билась синяя жилка. Перед его глазами вспыхивало пламя спички, которую Юдл зажег тогда в темной боковушке, и у него мурашки пробежали по телу. Но он все-таки кивнул головой. Он согласен на все. Только бы спастись…
Они еще пошептались, стоя за скирдой, потом Оксман покорно вытащил кошелек, отсчитал Юдлу несколько бумажек и засеменил к себе домой.
А Юдл Пискун, пригибаясь в густом пырее, лисой крался через луговину к Черному хутору.
Иоська вернулся домой поздно.
Весь вечер он пролежал в густой полыни на задворках, всхлипывая от огорчения. Ему было обидно, что ребята осрамили его перед Элькой. А все отец. Разве Иоська не хочет пасти свою лошадь?… Ладно, он им еще покажет…
В хате было темно и тихо. Отец, как видно, куда-то ушел. Мать по обыкновению спала.
Иоська бесшумно подобрался к двери, которая вела в конюшню, и попробовал ее открыть.
– Все равно я ее выпущу! Пусть только попробует меня тронуть – сбегу от него совсем! – бормотал он.
Дверь была заперта на замок.
Иоська повертелся по комнате, ища ключи. На гвозде висел отцовский пиджак. Ключи были в кармане. Иоська отпер дверь, на цыпочках прокрался в конюшню, сдвинул засов па наружной двери и распахнул ее.
Стало немного светлее. В углу, свесив голову к пустым яслям, стояла гнедая. Иоська выбежал во двор, набрал охапку свежего сена и принес кобыле. Потом он еще притащил ведро сыворотки и напоил ее.
Внезапно у забора тявкнула собака. Иоська испугался. Он бросился через внутреннюю дверь в сени, быстро навесил замок, положил ключи в карман отцовского пиджака, лег на свою подстилку в углу и притворился спящим.
„Пусть он знает, пусть! Сена ему жалко… Все равно я ее угоню в ночное. Пусть только попробует тронуть, я тогда все расскажу в отряде… Будет знать…“
Мысли у него стали путаться, и вскоре мальчик крепко заснул, позабыв, что наружная дверь конюшни осталась открытой.
Поздно ночью проснулась Доба. Она пошарила ногой по кровати. Пусто. Юдл еще не вернулся. У нее заныло сердце. Зачем только она его отпустила? Мало она горя вынесла из-за его темных делишек, мало страдала?
Но разве он когда-нибудь ее слушает? Не может жить, как все люди…
В углу на подстилке громко храпел Иоська.
„Как бы он не простудился“, – встревожилась Доба, слезла с кровати и укрыла сына кожухом.
17
Было уже за полночь, когда Элька стукнула в низкое оконце матусовской хаты.
– Матус…
В хате проснулись. Женский голос брюзгливо отозвался:
– О господи, покоя не дают! И что там опять? Стучат среди ночи, надо же такую наглость иметь…
Элька постучала еще раз.
Женский голос взвился на октаву выше. Элька отошла от окна. На траве у канавы сидел Коплдунер и дремал, опершись локтями на согнутые колени и свесив голову.
– А! Идет? – встрепенулся он.
Парень очень устал. Каждую субботу Яков Оксман посылал его на ветряк. Сегодня он работал на мельнице последний раз. И сад он тоже больше не будет у него сторожить.
В дверях показался Матус. Вид у него был заспанный и недовольный.
– Охота вам таскаться ночью! – зевнул он во весь рот. – Чего мы там не видали? Сломанной подковы от дохлого коня? Тебе только бы лишние заботы выискивать!
– Почему вы за него заступаетесь? Вы что, с люльки его знаете? Бывший спекулянт, лавочник, говорил Хонця.
– Ну, а если бывший лавочник, так что? А сейчас он хлебороб. Получил переселенческий ордер, советская власть ему дала, не спросила у Хонця. Партия нам велит перевоспитывать таких, а ты…
– Ну ладно… Сначала посмотрим, тогда и будем перевоспитывать. – Элька слегка подобрала платье, чтобы не зацепиться за кусты. – Аида быстрее…
– Вечером я тут видел Оксмана. По-моему, он к нему ходил, к Юдлу, – заговорил Коплдунер, до сих пор молча шагавший рядом с Элькой.
– Мало ли что… – Матус зевнул.
– На ветряке он сегодня даже не появлялся. Это с ним первый раз. А жена его по всему хутору бегала.
– Ну и что из того? – Матус пожал плечами.
– А то, что они сорвали женское собрание. Вы же сами видели, никто не пришел…
За оградой пискуновского двора не было слышно ни звука. Они вошли во двор, и Элька негромко постучала в маленькое оконце, глядевшее на улицу. Вскоре на пороге хаты показалась Доба в помятом широком платье.
– Нам нужен Юдл Пискун, – сказала Элька.
– Юдл?… Нет его, только-только ушел… К соседу за чем-то пошел…
– К кому, говорите, он пошел? – сухо спросила Элька.
– Да зачем это он вам понадобился в такое время? Завтра он сам к вам придет, я ему скажу. Придет, придет рано утром.
– Он нам сейчас нужен, а не утром, – вмешался Коплдунер. – Знаем мы его – сегодня он тут, а завтра ускакал торговать новую кобылу… – Коплдунер терпеть не мог Юдла и теперь по-мальчишески радовался, что может прищемить ему хвост.
– Да что это вы? Где это видано! – лепетала Доба, трясясь всем телом. – Юдл пока что ничего у вас не украл… Не убежит он от вас… Виданное ли дело? Ночью стучаться в чужие окна! Да что это вы? Идите своей дорогой…
Элька отошла от двери.
– Хорошо. Вы ему передайте, чтобы он пришел к нам завтра, а сейчас, будьте добреньки, отоприте конюшню.
Добу с головы до ног прошиб холодный пот. Перед глазами у нее замелькали лошадиные шкуры на стропилах и заморенная кляча…
– С чего это вдруг, зачем вам наша конюшня?… У меня и ключей нет… Идите поищите мужа, с ним разговаривайте… Куда? – крикнула она отчаянно, видя, что Коплдунер направляется к конюшне. – Вы что, ломать вздумали?
– Зачем ломать? – послышался густой бас Коплдунера. – Элька, ну-ка, иди сюда! – Голос его звучал растерянно.
Подойдя ближе, Элька удивленно взглянула на Коплдунера. Дверь в конюшню была открыта настежь. Коплдунер зажег спичку.
– Где же лошадь? – Элька огляделась кругом.
Ясли полны сена, а лошади нет. У Добы, то ли от холода, то ли от испуга, зуб на зуб не попадал. Она сама не знала, куда делась гнедая и кто открыл наружную Дверь.
– Кобыла… так она ведь на выпасе, Юдл ее в балку угнал… Совсем позабыла, о господи боже ты мой…
Матус был доволен. Говорил он, что нечего идти, или нет? Обидели человека зазря. Только бы устраивать неприятности, мутить народ. Элька обескуражено молчала. В самом деле… Подняли шум, напугали женщину. Что ж это Хонця?… Нехорошо получилось!
Когда они ушли, Доба тщательно заперла дверь и улеглась под одеяло. Ее бил озноб.
Напротив, на соломенной подстилке, спал Иоська и бормотал во сне. Быть может, ему снилось, что вместе с пионерами он пасет в балке лошадей.
А гнедая была совсем рядом. Она сама вышла из конюшни и паслась тут же, за хатой.
– Таскаемся по ночам, будим людей, – ворчал Матус на обратном пути. – Не говорил ли я вам? Все ваш Хонця!
Элька не отвечала. Она была так утомлена, что еле сдерживала желание повалиться на землю и заснуть в первом попавшемся палисаднике.
Они брели по темной улице почти на ощупь. Где-то глухо тарахтела далекая подвода.
– Все-таки с Хонцей дело не просто, – не унимался Матус. – Райком зря вызывать не станет. Я уже давно говорил, что, пока Хонця командует, хорошего не жди.
– Что ты так за него переживаешь? Боишься, что тебя вместо него назначат? – насмешливо отозвался Коплдунер.
– А ты чего суешься? – огрызнулся Матус. Втайне он считал, что ему вовсе не место в захудалой бурьяновской лавчонке. Но быть председателем колхоза? Спасибо, очень ему нужно тащить этот воз!
Он зевнул и пошел к своему двору.
Элька и Коплдунер свернули на тропинку возле канавы.
– Пустой он человек, правда? – сказала Элька.
– Пустобрех, – согласился Коплдунер. – Ты устала? Может, пройдем еще немного? – спросил он, когда они были против двора Хомы Траскуна.
– Нет, уже поздно. Ступай.
– Я хотел тебе сказать… Я ведь тоже слышал.
– О чем?
– Да о нем, о Хонце.
– Что ты слышал и от кого?
– Да вот насчет амбара… Что будто бы он хлеб оттуда брал. Ключи-то у него… Весь хутор гудит.
– Что? Ну и люди у вас! – с сердцем сказала девушка. – Лишь бы языком молоть. И ты туда же!
– Так разве я верю? Я только тебе… Надо же знать, что люди говорят…
– Говорят, говорят… А обо мне не болтают?
Коплдунер замялся:
– Так видели же…
Элька посмотрела на него с изумлением…
– Что видели? Что ты несешь?
– А… Шефтл Кобылец?
– Он говорил? – воскликнула девушка.
– Да не он. С ним… с ним, говорю, видели.
– С Шефтлом? – вдруг заулыбалась Элька. – Эх, дурачина! – И она легонько дернула Коплдунера за выгоревший добела вихор.
То, что они говорили сейчас о Шефтле, было ей необыкновенно приятно. Но Коплдунер угрюмо глядел в сторону.
– Если хочешь знать, ты ему нужна, как кобыле кнут.
– Почему это? – тихо спросила Элька.
– Почему? Потому, что ты за коллектив, а ему коллективов не надо, ему и одному хорошо.
– И что из этого?
– А то, что нечего лезть к нему, и не один я так думаю.
– Дурак!.. Поверь мне, – добавила она спокойнее, – он еще будет работать в колхозе не хуже других. Надо его переупрямить.
– Как же, надейся! Переупрямишь его! Да и знаешь что, как-нибудь обойдемся без него. Что ты в нем нашла?
– Ну, хватит. – Элька нахмурилась. – Хватит, наговорились.
Она повернулась и быстро убежала во двор. Коплдунер постоял, подумал и пошел в сад, к Насте.
18
По ставку пробегала утренняя прохладная рябь. Из прибрежных камышей поднимался густой туман и белесыми полосами тянулся к гуляйпольским курганам.
Только что встало солнце, алым арбузным кругом повисло над баштанами, и на крылья ветряка легли розовые пятна.
На краю хутора, где стоял ветряк, было непривычно тихо. Не слышалось шума жерновов. Яков Оксман, жалкий, босой, с волочащимися по земле белыми тесемками подштанников, топтался на деревянных ступеньках, горестно бормоча:
– Сколько лет она мне служила! А теперь конец… нету мельницы… конец…
На солнечном песчаном пригорке собрались хуторяне, задрав головы, глазели на дрожащие крылья и почесывались со сна.
– Только собрался было немного ячменя смолоть…
– Развалюха. Как она еще держалась…
– И надо же было ему, старому дурню, положиться на чужого человека! – причитала Нехама. – Оставил его одного на мельнице. Ох, боже ты мой…
– Не кричи, – жалобно просил Оксман. – Теперь уже все равно. Пропало, ничего не поделаешь. Он не виноват, не кричи, прошу тебя! Хоть с мельницей, хоть без мельницы, все разно, слава богу, бедняки…
– Подайте на бедность! – насмешливо бросил кто-то в толпе.
– Пусть бы он выкопал пшеницу, которую припрятал…
– Жди, как же…
Оксман все топтался на ступеньках, а Нехама кричала и бранила его.
На выпасе за огородами показался Юдл Пискун. Он шел густой луговиной, как видно, со стороны Черного хутора. Вдруг он остановился, посмотрел на толпу у песчаного пригорка и юркнул в сторону.
„Угораздило его вылезти среди бела дня! – Яков Оксман был вне себя. – Не мог притащиться ночью, воровское отродье! Зачем было с ним связываться? Ведь под петлю подведет, разбойник“.
Он поднял голову и, выставив худой кадык, смотрел на истрепанные крылья ветряка, с которых, чуть подрагивая, свисали лохмотья мешковины.
„Пусть теперь забирают. Пускай поездят в Блюменталь с мешками, чтоб им пусто было! Ничего, еще придут ко мне на поклон! Дожили! Собственное добро приходится ломать. Своими руками свою же мельницу… – злобно дернул он себя за жидкую седую бородку. – Я им своего нажитого, я им своего кровного не отдам“.
Он схватился за грудь и закашлялся.
„Куда там! Не та сила… Нет, нет, не то время… Не тот хутор“.
Он устало сел на стоптанные ступеньки бездействующего ветряка и опустил голову на худые, дрожащие колени.
Кто знает, может, он в последний раз сидит у этой мельницы, где хозяйничали его отец и дед… Кто знает, что ждет его завтра… Его брата, Сендера Оксмана, уже выгнали из собственного дома…
Он поднял глаза на лесенку, которая вела внутрь ветряка.
Когда-то на этих ступеньках сидел, развалясь и важно поглядывая сверху вниз, реб Завл, его отец. Каждый вечер вокруг него собирались все почтенные хозяева и степенно беседовали о делах общины, о ценах на зерно.
Целые вечера просиживали они, бывало, на ступеньках оксмановской мельницы, единственной мельницы в хуторе, и слушали, как шумят на ветру крылья, как стучат жернова и суетится хромоногий Давидка, который прослужил Оксманам не один десяток лет… И все это ушло навек, никогда не вернется, все растоптано… Но он, Яков Оксман, не позволит себя растоптать!
„Сегодня же схожу к Березину поговорить о нашем коллективе“, – решил Оксман.
19
Уже мычали у дворов коровы, когда Шефтл Кобылец вернулся с поля. Он вкатил жатку в клуню, а сам ускакал к ставку – поить своих буланых. В меркнущем зареве заката горели лучинками прибрежные камыши, отбрасывая красноватые тени на воду, и казалось, там, под водой, тоже дотлевает огромный костер.
Шефтл сбросил с себя одежду и, нагой, верхом на лошади, ворвался в зеленовато-красную воду.
Буланые плыли бок о бок, прядая ушами, а Шефтл обмывал рукой их пыльные спины. Вокруг летели брызги, вода бурлила, и по ставку перекатывались маленькие волны. Шефтл бросил быстрый взгляд на камыши, словно ожидал, что снова увидит, как девушка, наклонившись, полощет в пруду кофточку. Он уже несколько дней не видел Эльки, и каждый день казался ему годом.
Назад, в хутор, он тоже скакал галопом, хотя дорога шла в гору. Загнав лошадей в конюшню, Шефтл свернул самокрутку и вышел на улицу.
Около двора Онуфрия Омельченко он увидел Эльку. Она шагала навстречу, словно поджидала его.
На минуту у Шефтла пресеклось дыхание, земля рванулась из-под ног, точно его корова подняла на рога. С трудом глотнув воздух, он неуверенно направился к Эльке.
„Не могу без нее, – подумал он. – Тянет – и все тебе тут. Как подсолнух за солнцем, так и я за ней“.
Всю прошлую ночь Шефтл валялся без сна в высокой телеге, что стояла у него в глубине двора, лежал, зарывшись головой в сено, и до одури, до сладостной боли в сердце думал, какое хозяйство они подняли бы вдвоем! Что ему коллективы, провались они со всеми тракторами вместе! То ли дело – он да она, ладная была бы пара…
Он тешился этой мыслью, как крестьянин удачным урожаем. Зарывшись в сухое, душистое сено и жмуря в полудреме глаза, он видел…
Зима. Шефтл, закутавшись в старый полушубок, охапками таскает в сени бурьян. Бурьян сухой, смешанный со свежей пшеничной соломой. Во дворе, над хутором, по всей степи бушует метель, хлещет снегом в замерзшие окна, завывает в трубе. Снег валит и валит; замело все дороги, занесло гуляйпольские могилки и деревенские мазанки. А он, Шефтл, сбросил в сенях полушубок и облепленные снегом валенки и, босой, улегся рядом с Элькой на разостланной возле печи соломе. Он подкидывает в топку бурьян, сухой бурьян вспыхивает ярким пламенем, трещит и брызжет жарким теплом. И теплый розовый отсвет огня падает на Эльку, на ее разметавшееся тело…
От соломы пахнет степью. Элька вздыхает, придвигается к Шефтлу… Из скотного двора слышится мычание коровы и ржание буланых, а под добротной кровлей на чердаке воркуют его голуби. В хате тепло. Элька подсушивает полную сковородку подсолнухов, и они лежат на соломе и щелкают семечки, а за окнами свищет вьюга, заметает снегом канавы и замерзшие стога, заносит дороги, хлещет в незащищенные кровли соседних хибарок.
Но что до этого Шефтлу Кобыльцу! Его двор огорожен со всех сторон, сто хата хорошо обмазана коровяком с глиной, и он сам, его скотина и птица обеспечены кормом на всю зиму. Чего ему еще желать?» Чего еще желать Шефтлу Кобыльцу? Разве только чтоб жена придвинулась поближе…
– Что это тебя не видно? – спросила Элька. – Я хотела… Мне бы надо с тобой потолковать.
Шефтл стоял и смотрел на нее потерянными глазами. Пыльные патлы упали на низкий лоб. в углу рта погасла самокрутка, а он все сосет ее. Элька улыбнулась.
Они прошли заросшим двором па огород. Придерживая рукой платье, Элька опустилась на траву.
– Садись, – сказала она. – Что ж ты стоишь? Он сел. Оба молчали.
Вдруг Элька весело хлопнула его по руке.
– Брось жевать, папироса давно погасла!
Слегка покраснев, Шефтл выплюнул самокрутку и тут же пожалел – можно было еще разок-другой потянуть.
Элька чуть придвинулась к Шефтлу.
– Я вот что хочу тебе сказать… Понимаешь, Шефтл, я вот все думаю о тебе… Всю ночь думала… Ничего ты один не добьешься… Скажи по совести: неужели тебя не тянет к нам, в колхоз?
Не этого он ждал, не это от нее хотел услышать.
– Чтобы мои буланые на Коплдунера работали? Не дождаться ему! Он моих коней пока не выхаживал…
Элька схватила его за руку.
– Да не кричи… Не кричи, никто тебя силой не тащит…
Теплота ее ладони пронзила его до костей.
– Ну что ты от меня хочешь? – проговорил он с горечью. – Сама посуди: неровня он мне, Коплдунер! Не буду я за него работать!
Неожиданно девушка обняла его за шею и шаловливо спросила:
– А кто тебе ровня?
Пристально глядя ей в глаза, он ответил словно во сне:
– Ты…
– Я? – смеялась она. – Я?
– С тобой бы мы… Один я не управлюсь, это верно, земля труда требует, а у меня одна пара рук. Вдвоем бы – вот это да…
От волнения у него пересохло во рту.
– Так две пары рук лучше, говоришь, чем одна? – все улыбалась Элька.
Он обхватил ее за плечи и притянул к себе.
– Ты… Ну, ты сама посуди… Вдвоем знаешь какой двор поставим… Две пары рук… ого!
– А десять? А двадцать? А сто пар рук?
– Двадцать? Сто? Э! Ни к чему это! Не надо мне хозяев над собой, я сам себе хозяин. Для моей земли мне нужны руки, мои и твои.
Шефтл глубоко вздохнул и замолчал. Нежданно-негаданно высказал он ей все, о чем день и ночь думал с тех пор, как увидел ее у ставка, и сейчас у него стало легче на душе.
Элька почувствовала, что он снова придвигается к ней, вот-вот коснется плечом, и сама не знала, хочет она этого или нет. Она и досадовала и жалела его. Уперся, как дитя неразумное, ничего не хочет слушать… И от этой жалости ее еще сильнее тянуло к нему.
– Ну, как хочешь. Завтра мы пригоним трактор, сам посмотришь. Как возьмемся в сто рук – земля дыбом!
– Опять двадцать пять! Ну на что мне твой трактор, скажи? Чем мои буланые нехороши? У кого еще такие кони, как у меня? Только бы меня не трогали…
Элька смотрела на него с состраданием.
– На своих конях ты далеко не уедешь, Шефтл. Хутор прежним не останется. Еще год, еще два… Сам увидишь.
– Ну, не знаю… Что там потом будет, я не знаю, а сейчас не пойду. На кой черт мне все это, и скотина и все, коли не мое оно… Не хочу – и конец. Сто хозяев, один котел – это не по мне. Еще мой дед, бывало, говорил: «Одна голова не бедна, а и бедна – так одна». Пусть хоть кучка кизяка, да моя. Свою межу я распахивать не дам, хоть убей.
– О, каким голосом ты запел…
Шефтл сидел, нагнув голову, тяжело дыша. Как тут быть? Не могут они столковаться, не понимают друг друга. Он ей свое, она ему свое.
Сколько он себя помнит, у него была одна мечта, одна-единственная: свой двор с высоким забором, пара добрых коней, породистые коровы, куры, утки и своя хозяйка… Ради этого он трудился, не жалея рук, вот уже сколько лет, ради этого он, как муравей, тащит, что ни попадется на пути, в свой двор. И труды его не пропадают даром – понемножку прибавляется скота во дворе, а в клуне хлеба.
Знает ли Элька, как тепло и светло в его мазанке, когда вокруг зазывает метель? Как у него сухо и чисто, когда над крышами льют дожди… Пускай бы зашла посмотреть. Что это за жизнь для девушки! Не дело для нее валяться по чужим дворам, трепать языком на собраниях… Что им от него нужно? Как смеют они зариться на его землю! Разве она не знает, что это его жизнь, его душа, его кровь?
– Не пойду, хоть убей, – повторил он угрюмо. – На меже лягу, режь меня с нею заодно. Свою землю никому не отдам.
– Все равно пойдешь, не сейчас, так потом, – усмехнулась Элька. – Вот, значит, как? А я думала, ты свой парень.
Почувствовав на себе его руку, она резко повела плечом, точно стряхивая гусеницу, потом крепко обняла колени и так сидела, задумавшись.
– Ты еще меня вспомнишь, Шефтл, – тихо сказала она. – Ну что ж…
Неожиданно в сердце ударила тревога. По всему хутору выли собаки. Элька проворно вскочила на ноги и выбежала на улицу.
– Шефтл! Шефтл!
По темному небу за Ковалевской дубравой стлался дымно-красный отсвет.
– Шефтл! Ковалевск горит! Шефтл!
Пожар, видимо, разгорался не на шутку, красный отсвет над рощей становился глубже и ярче.
У загона Эльку нагнал Коплдунер. Он скакал верхом на одной из колхозных кобыл, держа на поводу вторую. Элька одним прыжком вскочила на лошадь.
Из мазанок, подпоясываясь на ходу, выбегали хуторяне, тревожно оглядывались, не их ли это дворы горят, потом, задрав головы, смотрели из своих палисадников на небо.
Шефтл тоже метнулся к своему двору. Успокоенно вздохнув, он вернулся на улицу.
– Ух ты, как полыхает! – бормотал он. – И она там… Поскакала как очумелая…
По дороге загромыхала телега. Хома Траскун и Матус, раздобыв пару лошадей и поставив на телегу кадки с водой, гнали в Ковалевск.
Во всех концах хутора слышались тревожные крики. Вслед за Траскуном и Матусом помчалась вторая телега, с Триандалисом, Калменом Зоготом и Омельченко. Во дворах отчаянно лаяли собаки, через улицу перекликались женские голоса. Только во дворе Якова Оксмана было тихо. Окна были, как всегда, занавешены, никто не показывался из дома.
– Жалко. Надо бы разбудить, вот бы им радость была! – бросил кто-то.
– Не бойся, не спят…
А пламя становилось все выше, и все ближе к Бурьяновке занималось красным небо.
Симха Березин тоже смотрел на пожар, охал вместе со всеми и качал головой, а про себя думал:
«Горят, окаянные! Сам господь с ними рассчитывается. Может, и поджег кто? – мелькнула мысль. – И то неплохо… Пусть хоть до завтра горит…»
Запыхавшись, весь встрепанный, подбежал к загону Юдл.
– Люди, что вы стоите? – кричал он. – Беритесь за дело, надо спасать!.. Что это? Огонь будто больше стал? Больше, а?
В темной степи слышалось торопливое движение, скрипели колеса, ржали кони. Из окрестных украинских сел, из ближних хуторов и колонии народ спешил в Ковалевск.
Шефтл стоял возле своей канавы. За свой двор он спокоен, его хата, слава богу, цела. Но что-то, словно искорка далекого пожара, тлело в глубине души, жгло, жалило. В какую-то минуту подумалось было: не взнуздать ли и ему коня и…
– Э! Ни к чему! Далеко… – пробормотал он, словно оправдываясь перед собой. – Далеко, – повторил он и, махнув рукой, ушел во двор.
А небо все багровело. В какой-то из деревень тревожно звонили колокола. Со стороны Ковалевска, чернея в дымно-красном небе, неслись тучи ласточек.
20
В узком и длинном коридоре райкома то и дело хлопали недавно выкрашенные двери. Хонця подошел к кабинету секретаря и неуверенно приоткрыл дверь. Он и сам не понимал, почему, собственно, волнуется. Из хутора вышел как будто спокойный, но, подходя к Гуляй-полю, стал нервничать, и сейчас у пего было по-глупому тревожно па душе.
Миколы Степановича Иващенко не было, он поздним вечером выехал в район. Должен был утром вернуться, но задержался в только что организованной Успеновской МТС. Ему еще очень хотелось побывать в Ковалевске, в родном селе, но туда был порядочный конец, и так как на утренние часы в райком были вызваны люди, Иващенко велел шоферу ехать прямо в Гуляйполе.
… Иващенко жили на нижней окраине Ковалевска, у глиняных ям. Там, на узкой улочке, среди покосившихся батрацких землянок, стояла хатенка, в которой родился и вырос Микола. Отец его, Степан, первый силач на селе, работал у здешнего богатея и сельского старосты Пилипа Деревянко. Едва Миколе исполнилось одиннадцать лет, он тоже пошел к нему батрачить.
Чуть свет, когда ночная роса еще жгла босые ноги, Микола в заплатанных штанах отправлялся в поле и полол хозяйский картофель, морковь, бураки и кукурузу.
В жатву он, еле удерживая в руках тяжелые грабли и кровавя ноги колючей стерней, подгребал колосья за тарахтевшей лобогрейкой. В холодные осенние дни, в дождь и ветер пас старостовых свиней.
Зато зимой Микола мог вдоволь насидеться в землянке. Разутый, стоял он у окошка и, продышав пятачок в замерзшем кусочке стекла, выглядывал на улицу, где хозяйские дети в теплых кожушках и валенках с визгом проносились на санках с горы или бежали в школу. У Миколы щемило сердце от обиды и зависти. Однажды вечером он не вытерпел. Как был, босой, прокрался палисадниками к школе, подтянулся, держась за наличник, и с замиранием сердца прильнул к окну. Он увидел строгие ряды парт, блестящую черную доску и разноцветные картинки на стенах.
Кулацкие сынки заметили Миколу и с криком: «Вор! вор!» – начали закидывать снежками. Разъяренный, он соскочил с окна и бросился на мальчишек. Одного сунул головой в сугроб, другому поставил фонарь под глазом, третьему расквасил нос, но и сам вернулся домой весь в синяках. Мать Миколы, которая уже год не поднималась с постели, тихо сказала сыну:
– Микола, прошу тебя, сынок, не ходи туда больше. Не про тебя эта школа…
– Что я, хуже других? – озлобленно спросил мальчик.
– Такая уж твоя доля…
«Доля… Что оно такое – доля?» – думал Микола, и с тех пор эта мысль не давала ему покоя. Почему одним счастье, а другим горе? Почему старосте живется сытно, весело, вольготно, а они часто сидят без хлеба? Вот сейчас он пробегал мимо старостовой хаты. Там играл граммофон, в больших окнах светло горел огонь, а за столом, уставленным пирогами, среди гостей сидел разряженный Тимошка и запихивал в рот огромный ломоть.
За что Тимошке такое счастье? У него и сапожки хромовые, и в школу он ходит; все потому, что хозяйский сын. А он, Микола, на их земле надрывается. Земли у них, может, сто десятин и полный двор худобы, а у Миколиного отца даже дворняжки нет, потому что нечем ее кормить. Шесть с лишком лет проработал Микола у Деревянно, в степи, на конюшне, на кирпичном заводе. Но однажды, когда Пилип при расчете обидел его закадычного дружка Хонцю Зеленовкера с хутора Бурьяновки, Микола среди бела дня выбил стекла в светлых старостовых окнах и убежал из села. Скитался по хуторам, работал у немецких колонистов, пока не настала война, а там его взяли в солдаты.
Года через три в волость дошли слухи, будто Микола Иващенко убит, но в начале зимы 1918 года он нежданно-негаданно возвратился в Ковалевск, худой, бледный, в длинной простреленной солдатской шинели. Он добрался сюда из далекого Петрограда, где полгода пролежал в госпитале. От него крестьяне впервые услышали про Ленина, про ленинский Декрет о земле. Собрав вокруг себя солдат, вернувшихся с фронта, батраков и бедных крестьян, Микола Иващенко организовал в Ковалевске революционный комитет, который сбросил урядника, старосту, создал в окрестных селах комнезамы и разделил всю землю между крестьянами.
А когда на Гуляйпольщине стали орудовать банды батьки Махно, Микола Степанович Иващенко сколотил партизанский отряд. Верхом на горячем коне Микола носился по пыльным дорогам, был первым в боях, и пуля его не брала. Но однажды ночью Миколу подстерег в Успеновской дубраве Тимофей Деревянко и разрядил свой обрез ему прямо в бок. Тяжело раненного, его отвезли в святодуховскую больницу. Потом, когда Гуляйпольщину занял на время Деникин, в Ковалевск прискакал с белогвардейским карательным отрядом Тимофей, согнал семью Иващенко к глиняным ямам и своей рукой расстрелял всех…
«Вот эта дубрава», – чуть ли не вслух произнес Микола Степанович, когда машина стала огибать лесок. Почему-то сегодня так отчетливо встали в памяти далекие годы детства и юности. Может быть, потому, что ему предстоял неприятный разговор с Хонцей, с тем самым Хонцей, который по первому его зову вступил в партизанский отряд?…
Тем временем Хонця сидел в неуютной приемной райкома, примостившись на краешке скамьи в углу. У стола напротив сидели и стояли несколько крестьян и слушали молодого инструктора, который вполголоса быстро говорил им что-то.
«Болезнь это у меня, что ли? – думал Хонця, наблюдая за инструктором. – Как говорить, так у меня язык заплетается. Ну с чего это на меня такое беспокойство напало? – пытался он себя ободрить. – Микола Степанович свой человек, из одной миски ели, в одном отряде воевали, в одной партии состоим. Непонятное дело: когда он у нас в хуторе, мы с ним словно на одну арбу колос подаем, а тут как-то совсем по-другому…»
Двери поминутно хлопали. Торопливо входили потные, запыленные мужики, заглядывали в одну комнату, в другую и, недолго побыв, с громыханьем разъезжались на своих телегах, кто в какую сторону.
Наконец во входных дверях показалась высокая сутулая фигура секретаря райкома. У порога он задержался, стряхнул с себя пыль, вытер лицо платком. Тотчас его окружил наехавший народ. Стало шумно. Иващенко оживленно здоровался то с одним, то с другим.
Те, кого Иващенко на сегодня вызвал, стояли в стороне у окна и молчали. Шумели прибывшие по своему почину.
– Степаныч, нехай райком выделит мне другого уполномоченного! – покрывая общий гам зычным баритоном, кричал худой, смуглый, как цыган, мужик, председатель малостояновского сельсовета.
– А чем тебе Таратута не показался?
– Это я ему не показался, видно, моя борода глаза ему мозолит. Одну ночку переспал и укатил, даже с народом не повидался.
– Как так? – нахмурился Иващенко.
– А очень просто. Глушь у нас, видишь ли. И потом подавай ему масло, сметану, жареных курей… А раз нет, значит, ноги на плечи – и айда. Условия неподходящие.
– Мы ему создадим условия… – проворчал секретарь райкома, и тон у него был такой, что малостояновский председатель не позавидовал сбежавшему Таратуте.
– Ну, а ты чего принесся за тридцать верст, Максим Павлович? – обратился Иващенко к коренастому мужику с густой, круглой бородой.
– Меня спрашиваешь? – отозвался тот, хитровато играя черными глазами. – Я, Микола Степанович, к тебе только с одним вопросом: чем мой колхоз хуже Санжаровского? Чем? Вот это ты мне разъясни, и я уеду с богом.