Текст книги "Степь зовет"
Автор книги: Нотэ Лурье
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 24 страниц)
– Как же, мало он хлеба натаскал, болячка ему в бок! – буркнула Кукуиха и ушла в хату.
На шум прибежал Риклис. Торопливо подпоясывая спадающие штаны, он вопил на ходу:
– Опять распоряжаться пришел? Хватит, надоели ваши порядки! Сам, сам бери вилы в руки, командовать я тоже умею!
– Ты у меня покомандуешь. – Закусив ус и прищурившись, Юдл подступил к Риклису. – Прикажут – так пойдешь.
– Видал? – И Риклис с размаху поднес к его лицу кукиш. – На мне ты больше не выедешь, понял? Нашли себе дурака! Кого сторожем на гарман? Риклиса. Кто с обозом тащится? Риклис. Чуть что потруднее – вали на Риклиса. Хватит! – взвизгнул он вдруг, хватаясь за бок. – У меня прострел, чахотку я у вас нажил под этим дождем! У меня, может, сорок градусов, лечите меня! – Он так дернул Юдла за рукав, что тот чуть не упал. – Доктора мне! Сейчас же посылай в Святодуховку за доктором, подводу снаряди… Ох, не могу, ноги не держат, сил моих нет! – слабым голосом простонал Риклис и, вихляясь, точно у него были перебиты все суставы, побрел к себе во двор.
Досмотрев занятное представление, стали расходиться и остальные хуторяне. Юдл стоял посреди улицы и, размахивая кулаком, кричал:
– Колхозники задрипанные! Хлеб пропадает, а они хоть бы хны… Ничего, сами еще прибежите, проситься будете…
… Калмен Зогот, хоть и был измучен поездкой, поднялся, как всегда, с зарей и, напоив корову, отправился на колхозный двор. Там он застал Хому Траскуна, Коплдунера, Настю, Шию Кукуя с одной из его огненно-рыжих дочерей, Микиту Друяна и Додю Бурлака. Чуть погодя подошел Триандалис, недавно вернувшийся с полустанка Просяное, куда отвозил сына к сестре и зятю-сапожнику. Летом у Триандалиса умерла жена, и паренек совсем отбился от рук. Пусть поживет на чужих хлебах, поучится ремеслу. Триандалис молча выбрал вилы потяжелее и вместе со всеми отправился в степь.
У копен колхозников поджидал Волкинд.
– Мало людей! – недовольно проворчал он вместо приветствия. – Надо сегодня переворошить все копны, не то хлеб погниет.
– Кабы вы хотели, чтобы хлеб у нас не гнил, – не выдержал Калмен Зогот, – вы давно велели бы его заскирдовать.
– Скирдовать необмолоченную пшеницу? – Волкинд растерянно на него уставился.
– Да, да, необмолоченную. В скирде колос не намокнет, хоть бы дождь лил месяц подряд.
– Что ж вы до сих пор молчали?
– А вы меня спрашивали? Меня или других пожилых хуторян? Как-никак, мы не первый год на этой земле, тут родились, от нее кормились весь свой век. По базарам да по конским ярмаркам не шлялись, как другие, что сейчас перед председателем хвостом виляют! – Зогота прорвало: этот степенный, неторопливый мужик говорил с необычной для него горячностью. – Какие слова я слышал от вас все это время? «Калмен, сюда» да «Калмен, туда», «Ступай молотить, пахать, веять». Одна песня: «Марш!» А чтоб подойти к старому хуторянину и посоветоваться – это нет, этого мы не видели… Что ж, я вам кланяться не буду: выслушай, мол! Делай как знаешь… На то вы и председатель. Мое дело маленькое. Велят складывать копну – сложу. Велят раскидать – раскидаю. Скоро уж и молотить нечего будет, пустая солома останется…
– Значит, это я во всем виноват? – Волкинд криво усмехнулся. – А правление, по-твоему, где было?
– Правление? – Хома Траскун с размаху всадил вилы в копну. – Мало мы с тобой спорили? С тобой и с твоим… советчиком? Прикидываешься или в самом деле забыл? Предлагали мы тебе, чтобы, кроме молотилки, еще и катками молотить? Предлагали или нет, а? Коплдунер, напомни ему!
– Это ты оставь. Ничего я не забыл, но тогда говорил и теперь скажу – никаких катков я не допущу. Они отжили свой век. Рядом трактор ходит, а мы будем пользоваться устарелым орудием? Чепуха!
– Вот как? А в Ковалевске? У них две молотилки, не одна, как у нас, – и ничего, не испугались этого самого… орудия, – не сдавался Хома. – Молотили катками, и не в одном дворе, а в нескольких. Земли у них под пшеницей в четыре раза больше, чем у нас, а видел тына их полях хоть одну неубранную копну?
– Я отвечаю не за Ковалевск, а за Бурьяновский колхоз. Сказал и повторяю – никаких катков! Не могу я; стоять около каждого тока и сторожить зерно. А без этого его растащат в один день.
– Кто его будет таскать? Уж не мы ли? – Хома бешено глянул на Волкинда и отвернулся. – Что с тобой толковать! Раз ты мне такое в глаза… – Он схватил вилы и с ожесточением стал разбрасывать ближайшую копну.
Калмен Зогот вздохнул, махнул рукой и ушел на другой конец поля.
«Нема хозяина, – думал он тоскливо, разравнивая разбросанные по стерне колосья. – Она, видимо, права, Геня-Рива, никакого толку из этого не выйдет…»
Спустя час-полтора Вова Зогот привел в поле своих пионеров. Среди них был и Иоська. Увидев издали Калмена Зогота, мальчик со всех ног пустился к нему.
– Дядя Калмен, можно, я буду вам помогать? – спросил он, глядя на Зогота просящими, доверчивыми глазами.
– Помогай, помогай, сынок! – приветливо кивнул ему Зогот. Он видел, что после случая в Собачьей балке мальчик к нему привязался, и это его трогало.
Весь день колхозники и пионеры пробыли в поле, разбросали все копны, а вечером, когда они возвращались в хутор, небо снова заволокли тучи, и вскоре над степью стал моросить мелкий дождь.
26
Тот вечер, обернувшийся для Шефтла страшной бедой, начался как нельзя лучше. Он еще утром решил Закончить сегодня молотьбу пораньше, чтобы успеть, перед тем как поехать в степь за пшеницей, закинуть вентерь в ставок, а заодно и выкупать лошадей.
У плотины было тихо, пусто. Шефтл, сев нагишом на лошадь и взяв под уздцы другую, погнал их в воду. Лошади остановились неподалеку от берега, нагнули головы и, раздувая ноздри, потянули прохладную воду. Напившись вдосталь, они подняли мокрые морды и повернули к берегу. Но Шефтл их не пустил, погнал в глубь ставка, сделал несколько кругов и, хорошенько выкупав своих буланых, вернулся с ними на берег. Когда с блестящей шерсти лошадей стекла вода, Шефтл пустил их немножко попастись, а сам, распутав вентерь, направился к высоким, густым камышам, к тем камышам, где впервые увидел Эльку. Держа вентерь высоко над головой, он пробирался сквозь густой камыш, ища места поглубже. Затем он раскинул вентерь и воткнул обе палки в глинистую землю, так чтобы вода их укрыла от чужого глаза. А то, чего доброго, кто-нибудь на рассвете утащит рыбу. На готовое всегда охотник найдется…
Выйдя из воды, он быстро оделся, взял под уздцы лошадей и, не садясь ни на одну из них – они были еще мокрые, – повел домой.
Старуха уже успела подобрать солому на току, как он ей велел. Шефтл прикрыл ворох обмолоченной соломой. Наказав матери следить за хозяйством, он запряг лошадей в арбу и отправился в степь.
Арба, позванивая свисающими драбинами, понеслась по темному хутору. Улица уже опустела. Во дворе Онуфрия промелькнула Зелда. Шефтл натянул вожжи, свистнул кнутом, и арба покатилась еще быстрее.
Ночь выдалась на редкость удачная – темная и сухая. А то в последнее время заладили дожди. Шефтл решил переночевать в степи, чтобы лошади покормились вволю. Чем изводить корм, который он заготовил на зиму, пусть попасутся на чужих полях. Ничего, всем хватит…
Миновав хутор, Шефтл отпустил вожжи, достал из мешочка ломоть хлеба, несколько перезревших желтоватых огурцов и, покачиваясь на подпрыгивающей доске, принялся закусывать.
Над клином его, где-то меж копен, заливалась ночная птаха. «Это к счастью», – подумал Шефтл и вспомнил о вентере, который забросил возле камышей. Наложив полную арбу пшеницы – в копнах она на заре отсыреет, – он распряг лошадей и стреножил их.
Напротив по холму тянулось колхозное поле с еще не сжатым овсом. Посмотрев во все стороны, нет ли кого поблизости, Шефтл погнал туда лошадей.
«Ничего, пусть попасутся, у них все равно пропадает… Тоже хозяева!» Шефтл забрался на арбу и вытянулся на пшенице.
Все еще распевала пташка. Шефтл зарылся поглубже в солому. Давно ему не было так хорошо. Он и сам не понимал почему. То ли оттого, что в ставке расставлен его вентерь и в нем, наверно, уже бьется рыба, то ли что обе его лошади пасутся на добром корме, или же оттого, что певунья свила себе гнездо на его клине…
Лошади, проголодавшиеся за день, объедая овес, забирались все выше и выше на холм. Время от времени откуда-то из балки доносился гул тракторов. Лошади настораживались, пугливо прядали ушами и потом, успокоившись, продолжали пастись.
Шефтл спал, раскинув руки, и, улыбаясь, причмокивал губами.
Глубоко в прозрачной зеленой воде, среди камышей, покачивается его вентерь, а вокруг кружится, плещется много-много рыб – караси с блестящей чешуей и серебристые карпы, маленькие, чуть побольше и совсем крупные. Они выплывают из густого камыша, из поблекших трав, и вот вентерь тяжелеет, рыба бьется в нем, силится утащить с собой.
Шефтл бросается в воду, с трудом вытягивает тяжелый вентерь. Рыба заполняет берег, бьется, подпрыгивает…
Шефтл проснулся, когда уже начало светать. Он в испуге вскочил.
Было прохладно. Стерню покрыла осенняя роса. Босиком, поеживаясь от холода, он пошел искать лошадей.
Буланые лежали в истоптанном овсе и дремали, – видно, хорошо попаслись. Шефтл распутал им ноги и повел к арбе. Громко фыркая, лошади лениво плелись за ним.
Арба медленно покачивалась на заросшей, малообъезженной дороге. Шефтл поглядывал на лошадей и радовался. И как это он до сих пор не догадывался выгонять их на ночь?… Теперь он уж непременно будет выезжать вот так, в ночное; нужно только брать с собой бурку…
В хутор он приехал на рассвете. Над трубами уже клубился густой белый дым, но улица была пуста.
Шефтл заехал к себе во двор, выпряг лошадей и загнал их в конюшню. Мать уже встала, хлопотала за клуней около бураков. Шефтл велел ей напоить лошадей из колодца, а сам, не входя в дом, задами направился к ставку.
«Рыбы должно быть порядочно. В такую тихую ночь она идет…» – думал Шефтл, подходя к ставку. Он вспомнил свой сон, и сердце его забилось сильнее.
Быстро сбросив одежду, Шефтл по шею погрузился в утреннюю холодную воду; в это время к ставку приблизился колхозный табун. Шефтл заторопился.
Он вытащил палки из вязкого дна и потянул вентерь. В нем что-то билось, плескалось, и у Шефтла захватило дух от радостного ожидания. Он склонился над вентерем, распростертым на траве. В нем билась одна мелкая рыбешка и подпрыгивало несколько лягушек.
– Много рыбы наловил, а, Шефтл? – Антон Слободян засмеялся, поглядев на вентерь. – Нам ничего не оставил?
Шефтл не отвечал. Он молча оделся, швырнул в ставок лягушек со вздутыми белыми животами, рыбку сунул в карман и, схватив вентерь, пошел домой.
– Вытащили! – ворчал он. – Разве от них убережешь? Подсмотрели, черти! И как это совести нет у людей?
Шефтл уже подходил к своему плетню, как вдруг увидел мать. Она бежала ему навстречу и что-то кричала.
Шефтл побледнел и ускорил шаги.
– Ой, беда! – Старуха схватилась за голову. – Кобыла наша… Кобыла…
– Что кобыла? – Шефгл выпустил вентерь из рук.
– Скорей!.. Опухла…
Шефтл сломя голову бросился к себе во двор.
Посреди конюшни лежала буланая со вспученным животом. Голова у нее была запрокинута. Кобыла тяжело дышала, поводя боками.
– Ой, она, кажется, объелась! – вскрикнул Шефтл. Он пощупал кобыле вздутый живот, попытался ее приподнять, но кобыла не двигалась с места.
– Он убил ее! – завыла старуха. – Погубил лошадь! Кто его просил ехать на ночь? Боже мой, за что мне такое горе?!
– Тебя только здесь не хватало! – раскричался и Шефтл. – Чего стоишь? Беги! Соли принеси…
С трудом передвигая свои кривые, исхудалые ноги, старуха вышла и скоро вернулась с миской соли. Шефтл выхватил миску у матери. Засучив рукава, он лег наземь рядом с кобылой, впихнул ей в рот полную горсть соли и стал растирать язык. Кобыла лежала неподвижно. Глаза у нее вылезали из орбит, живот вздувался все больше.
– Ой, горе мне с ним! – простонала старуха. – Злодей, смотри, какой у нее живот! Пусти ей кровь.
Она снова выбежала и принесла большой кухонный нож.
– Убирайся отсюда, убирайся, говорю! И чего вы все пристали ко мне!..
Шефтл выхватил у нее нож и дрожащими руками разрезал у кобылы ухо. По рукам у него потекла горячая кровь. Кобыла, тяжело сопя, вдруг задрыгала ногами. Было видно, что она кончается.
– Ой, подыхает. – Старуха заломила руки. – О горе мне! – Она бросилась к кобыле и обняла ее за шею. – Что ты натворил! Своими руками сам себя зарезал… Как ты теперь пахать будешь? Хлеб молотить?… Уж лучше бы мне подохнуть! Ой, все мое здоровье, всю жизнь я положила, пока вырастила ее! Ой, лихо мне!
– Беги позови кого-нибудь, – хриплым шепотом попросил Шефтл.
– Ты беги, у тебя больше сил, чем у меня. Ты ее прикончил! – надрывалась старуха. – И кто ему велел гнать ночью лошадь черт знает куда? Горсть половы пожалел…
Шефтл увидел, что у буланой стекленеют глаза, и опустился рядом с ней.
Кобыла приподняла голову, но тут же снова опустила ее, вздрогнула и вытянула ноги.
– Ой, лихо мне! – Старуха рвала на себе волосы. – Лучше бы меня не стало… только бы она жила…
Прислонившись к стене, Шефтл лежал рядом с кобылой и глухо всхлипывал.
27
После той ночи, когда секретарь райкома увез Волкинда на своей машине и Маня с Синяковым остались в хате одни, прошло всего-навсего дней десять, но Мане казалось, что она не видела Валерьяна целую вечность. Так мучительно долго тянулись эти осенние, дождливые дни! Она просиживала часами у окошка, наблюдая, как пузырятся лужи на улице, и каждого прохожего, промелькнувшего у колхозного двора, принимала за агронома. А когда становилось невтерпеж, ложилась на кушетку и прислушивалась, не донесется ли тарахтение брички. Не то чтобы она тосковала по Синякову, она ведь привыкла встречаться с ним от случая к случаю. Но ей нужно было сказать ему одну очень важную новость. Третьего дня Маня окончательно в этом уверилась, и жизнь ее словно бы уже изменилась. Совсем недавно один вид мужа с его заросшим лицом и скрипучими сапогами вызывал раздражение, и она обрушивалась на него с руганью. А теперь Маня попросту его не замечала. И то, что он с ней почти не разговаривал и стал стелить себе на полу, ее даже радовало. Скоро, скоро она от него совсем избавится: ведь Валерьян увезет ее отсюда, стоит ей только сказать ему… Когда Маня об этом думала, ей казалось, что она счастливейшая женщина в мире.
Ну конечно же, Валерьян обрадуется, когда узнает. Ведь он ее любит. И ребенка будет любить. Ребенок скрепит их союз, и она избавится от своего скучного, опостылевшего мужа. Поначалу они будут жить с Валерьяном в МТС, а потом, может, и в город переедут. Валерьян ей перечить не станет, на все пойдет.
Но Синяков не появлялся. Маня не выдержала и спросила о нем случайно завернувшего на хутор механика МТС. Механик сказал, что Синяков туда редко наведывается. Все время проводит в колхозах.
«Из сил выбивается, бедняга!» – пожалела Маня. Она все же не теряла надежды увидеть Синякова в ближайшие дни у себя. Не может он ее забыть, как бы ни был занят. Она вспоминала в мельчайших подробностях их встречи, ласковые слова, которые он ей говорил.
Меер Волкинд, как обычно, ушел из дому на рассвете. В колхозе все шло не так, как ему бы хотелось. Вернулся он поздно вечером усталый, разбитый. Маня, мрачная, валялась на кушетке. Он молча зажег примус, приготовил себе поесть.
«Что с ней делается?» Волкинд озабоченно покосился на жену. Последнее время ее не узнать. Прежде, бывало, ругалась, когда он поздно возвращался домой, а теперь– ни слова. Лежит и молчит, будто и не видит его. Как ни странно, Волкинд тосковал по тому времени, когда жена кричала на него, искала ссоры. Так или иначе, их тогда что-то связывало, а теперь она словно бы чужая. Она просто истомилась от безделья. Если бы захотела работать в колхозе, в кооперативе, да мало ли где, у нее появились бы свои интересы. Совсем другой стала бы. И дом их посветлел бы. Но что делать, когда всякую работу здесь, в деревне, она считает для себя зазорной. Думай не думай, ничего тут не придумаешь. Ребенок… Вот это было бы счастье. Ребенок поглотил бы ее целиком. Нет у женщины большей радости, чем материнство. Да он сам не может пройти мимо чужого ребенка на улице, чтоб не взять его на руки, приласкать.
Волкинд тихо подошел к кушетке, присел на край.
– Маня, что с тобой? Она не ответила.
– Ну, скажи…
– Ничего! – со злостью отрубила она.
– Отчего ты все грустишь? Может, тебе нездоровится?
– Оставь меня в покое! – Маня повернулась лицом к стене.
Больше он с ней в тот вечер не заговаривал. Утро снова застало его в степи. Он выискивал себе работу, чтоб забыться, чтоб заглушить глодавшую его тоску.
– Вчера собирался заглянуть к тебе вечерком, – сказал Волкинду Хома Траскун, когда они на минуту оказались одни. – Надо бы потолковать кое о чем…
– Так почему же не пришел?
– Да ведь она, наверно, была дома.
– Ну, и что с того? – нахмурился Волкинд.
– Ничего… – Хома помолчал, как бы колеблясь, стоит ли продолжать разговор. Наконец решился: – Не понимаю, как ты можешь ее терпеть.
– Что? Да ты про что толкуешь? – вскинулся Волкинд.
– Неровня она тебе. Ты как хочешь, дело твое, но я бы с такой женой не стал жить.
Волкинд чувствовал себя глубоко уязвленным. С чего это Хома вздумал вмешиваться в его семейную жизнь? И чем ему не угодила Маня? Она не хуже других. Людей без недостатков не бывает. А достоинства… У всякого свои.
Так говорил себе Волкинд, но успокоиться уже не мог. Почему Хома ни с того ни с сего завел речь о Мане? Не знает ли он чего-нибудь… Ведь именно он, Хома, рассказал Волкинду о том, как Маня поехала с агрономом искать его в степи, в то время как он был в сельсовете. В самой этой поездке он ничего плохого не видел. Прокатилась немного, что за беда? Но вот предполагала ли она в самом деле найти мужа в степи или же знала, что он в сельсовете? Волкинд не раз собирался окольным путем расспросить ее об этом, но боялся поймать на лжи. Ложь он был бы не в силах простить. Он гнал от себя эти докучливые мысли и стал даже уделять жене больше внимания: покупал ей в районе подарки, старался приходить пораньше домой, почаще бриться. Но отчуждение все росло.
Прошла неделя после разговора с Хомой. Волкинд уехал на районное совещание председателей колхозов. В это время в Бурьяновку заявился Синяков. Осмотрел ток, наведался в колхозный амбар и к вечеру только зашел к Мане. В комнате было темно. Свернувшись на кушетке калачиком, Маня спала.
Она не слышала ни стука в дверь, ни его шагов. Проснулась, когда он склонился над ней и взял за руку. У нее перехватило дыхание. Она обняла его и долго не могла вымолвить ни слова.
– Валерьян! Наконец-то!
Синяков был даже растроган: она, видно, здорово к нему привязалась.
– А я думала, ты уже забыл меня. – Маня прижалась к нему.
Синяков сел рядом с Маней и оглянулся, точно не был уверен, что в горнице больше никого нет.
– Он уехал. В район… Я так ждала тебя. Мне надо тебе кое-что сказать. Но…
– Что «но»? Говори! – Синяков поцеловал ее в шею.
– Ты обрадуешься, правда?
– Если…
– Скажи только одно слово – да.
– Ну, да. Ежели что-нибудь хорошее… О плохом я не стала бы тебе говорить.
Она схватила его руку и приложила к своей груди.
– Ты чувствуешь? У нас будет ребенок.
– Почему «у нас»? – Синяков поднялся.
– Потому, что он… твой.
– Мой? Вот так новость! В самом деле удивительная… И ты в этом уверена? – Губы его скривились в усмешке.
– Да, Валерьян, я знаю. – Голос Мани слегка дрожал.
– А я ничего не знаю… Запомни это хорошенько. – Он стоял у зеркала, спиной к ней, и почему-то поглаживал подбородок. – Такие вещи, понимаешь ли, установить невозможно. Особенно замужней женщине, которая живет со своим мужем под одной крышей и, если не ошибаюсь, спит в одной постели… Такие новости надо сообщать мужу, только мужу, и больше никому…
Он говорил сухо, отчеканивая каждое слово. Маня прижала руки к груди и с испугом смотрела на него.
– Ну, мне пора. Я же только на минутку заскочил. Дела, дела… – Синяков чмокнул ее в щеку.
– Валерьян, ты меня уже больше не любишь? – Маня и не замечала, что ее голос звучит заискивающе.
– Ну почему же? – Синяков снисходительно улыбнулся, надевая плащ. – Ты ведь знаешь, я только против всяких сантиментов…
– А если я рожу ребенка, ты меня разлюбишь?
– Рожай хоть троих. Это должно заботить только твоего мужа… Ну, прощай! Будь умницей!
Волкинд вернулся из Гуляйполя уже к ночи. По правде говоря, он мог бы вернуться и раньше. Но к чему ему было спешить? Лучше приходить домой, когда она уже спит.
Волкинд осторожно прикрыл дверь, чтобы не разбудить жену. На столе тускло горела лампа. Маня лежала ничком на кушетке, плечи ее вздрагивали.
«Плачет?»
Волкинд снял набрякший от дождя плащ и сел к столу. С кушетки доносились жалобные всхлипывания. Волкинд уже не чувствовал к ней никакой злобы. Маня казалась ему бедным, обиженным ребенком. «И действительно, в чем ее преступление? – стал казнить себя Волкинд. – Ну, пококетничала с этим агрономом, покаталась с ним по степи… Так ведь ей скучно, бедняжке. Я и в самом деле какой-то неотесанный, а она молода, хороша собой, может быть, немного избалована, и ей хочется, чтобы за нею ухаживали…»
Волкинд подошел к жене, обнял ее за плечи.
– Ну, Маня, давай мириться. Я виноват, но ведь и ты…
Маня вскочила и оттолкнула его что было силы.
– Убирайся! Не мучай меня! Что тебе от меня надо? – Она забилась в истерике.
Волкинд растерялся. «Может, позвать кого-нибудь?» Он подал жене кружку с водой. Маня выбила у него из рук кружку, и вода разлилась по полу. Она смотрела на него с ненавистью и осыпала упреками. Это он ей жизнь исковеркал, только он, больше никто. Обманом увез ее в эту дыру, где только и видно что вонючие лужи…
Волкинд не выдержал, выбежал из хаты. «Нет, с ней ладу не будет, она невыносима». Но Волкинд знал: стоит Мане сказать ему хоть одно ласковое слово – и он все ей простит.
На следующий день Маня, глядя куда-то в сторону, сказала ему, что ждет ребенка. Волкинд прижал ее к себе. Ребенок, сын! Ну конечно, она станет другой. Теперь у них все будет хорошо.
– Напрасно ты радуешься. – Она холодно посмотрела на него. – Нет, рожать я не буду. Ни за что!
А через несколько дней, когда мужа не было дома, Маня, забрав свои вещи, уехала. Волкинд вскоре получил от нее письмо. От ребенка она избавилась, а к нему больше не вернется. Она еще молода и хочет жить. И пусть он не вздумает за ней приезжать.
Волкинд разорвал письмо на мелкие клочки.
28
На краю неба плавилось огромное солнце.
Низом Жорницкой горки, кренясь на поворотах, со стуком и треском неслась эмтээсовская бричка.
Валерьян Синяков, мрачный, с перекошенным небритым лицом, дико гикал на лошадей.
Час назад, заехав в Санжаровку, он застал на базарной площади чуть не все село – мужиков, баб, детей. Они собрались по случаю того, что их колхоз выполнил план хлебозаготовок и отправлял на элеватор последний обоз с хлебом.
Мешки с зерном уже были погружены на возы, на головной телеге укрепляли древко с красным флагом. На головах лошадей пестрели разноцветные бумажные цветы. Возчики, покряхтывая, влезали на облучки.
Синяков до боли сжимал в руках вожжи.
«Ведь совсем еще недавно они вилами закололи бы, камнями забросали, ногами затоптали всякого, кто прикоснулся бы к их собственности, к их хлебу, – думал он, кусая губы, – а теперь сами вывозят свой хлеб – и смотри, с каким парадом!»
Наскоро обменявшись несколькими словами с председателем и потребовав у него очередную сводку, Синяков поспешил уехать из села.
Всю дорогу от Санжаровки он не мог успокоиться.
«Вот оно как идет. Сперва обрубили ветви, – со злобой и страхом думал он, – забрали у нас, богатых мужиков, настоящих хозяев, землю, лошадей, скотину, а теперь взялись выкорчевывать корни… Повсюду, не только в Санжаровке. В Воздвиженке, в Святодуховке, в Воскресеновке… Ветви всегда могут отрасти, а вот корни… Мужик становится другим, совсем другим. Скоро его и не узнаешь». Он теперь особенно ясно чувствовал, что вокруг – за пригорками, в балках, у плотин, в селах, на хуторах – происходят большие перемены. Мужик начинает привыкать к новым порядкам. «Как бы не было поздно. – Он вздрогнул. – Легкой жизни им захотелось, электричество им понадобилось, машины…»
Синяков приподнялся и огрел лошадей кнутом по ушам. Бричка стремительно рванулась, съехала на обочину и понеслась по ухабам, подпрыгивая, стуча, скрипя рессорами.
А Синяков все дергал вожжи, так что лошади задирали морды навстречу плывущим облакам, со свистом рассекал кнутом воздух, и ему начало казаться, что он слышит за собой, как когда-то, топот лошадиных копыт.
Он уже видит этот день, день его торжества. Вокруг горят хаты. Он скачет к своему зеленому холмистому селу, где ему нужно кое с кем свести счеты… Он мчится, поднимая пыль, по широкой сельской улице, пересекает аллею стройных тополей. Вот он, их высокий, просторный дом, крытый красной и белой черепицей, с широкой завалинкой и с большими окнами, обведенными синей каймой. Сколько времени он уже не ступал по этой земле!..
Распахнув двери, Синяков влетает внутрь и оглядывается. Дом пуст. Нет широких деревянных кроватей, нет топчана, нет фотографий на стенах. Но Синяков как будто даже рад этому, – пусть сильнее закипает кровь в жилах, пусть кружится голова.
Разграбили, растащили…
В углу Синяков вдруг замечает Федьку, – всю жизнь он проработал у них и первый восстал против хозяев.
«Попался! – шипит Синяков. – Думал, конец? Новые помещики! Ветви вы обломали, но корни не выкорчуете, нет! Эх ты, собака!»
Он взмахивает саблей над головой Федьки, и в лицо ему брызжет кровь…
Синяков вздрогнул и машинально вытер щеку. Он тяжело дышал. Одна мысль о том, что вскоре это, может быть, и в самом деле произойдет, доставляла ему наслаждение. Он еще рассчитается и с Федькой, и с Нестором, и с Олесей, со всеми… Он им покажет, почем фунт лиха, он им ломаной подковы не оставит…
Бричка быстро неслась по дороге. Вокруг расстилалась сумеречная степь с балками и пригорками, поросшими овсюгом.
За горою послышался скрип колес, и вскоре навстречу Синякову выползло несколько пустых телег. Это был обоз из Ковалевска, уже возвращавшийся с элеватора. Синяков свернул с дороги, чтобы избежать встречи с колхозниками, и помчался прямиком, через стерню.
«Везут, чтоб им пусто было! – Он снова хлестнул лошадей. – Не успеваешь в одном месте заложить плотину, как ее прорывает в другом…»
Минуя стерню, он не заметил, как над вечерней степью поднялся ветер, который прогнал последние розовые блики, оставленные на облачном небе ярким закатом. Холмы и курганы сразу стали голубее и ближе…
На сжатой, желтой степи уже никого не было видно. Только со стороны Вороньей балки ветер доносил далекое, прерывистое гуканье.
Синяков натянул вожжи и остановился. Ветер крепчал, трепал лошадиные хвосты. Лошади начали рыть копытами землю, навострили уши и тревожно ржали, чувствуя близившуюся грозу. Небо прорезала молния, и далеко за холмами глухо прогремел гром. Синяков поднялся на ноги. Ветер раздувал его плащ. Стоя в бричке и щуря глаза, он вглядывался туда, откуда доносилось гуканье; он хотел видеть, кто это там такой ретивый, кто вздумал работать так поздно. Может, это и есть его злейший враг?
… На самом дне балки, по черной, свежей пашне, брели две пегие лошаденки. За ними, слегка ссутулившись, шел Онуфрий Омельченко, то и дело приподнимая борону и очищая ее лопатой. Выгоревшая на солнце рубаха болталась поверх широких заплатанных штанов. Он тяжело волочил ноги, по щиколотку облепленные влажной землей, и монотонно понукал лошадей:
– Но! Айда! Но-о…
У Онуфрия сильно ломило спину, ныли руки и ноги. Растянуться бы тут же, на мягкой пашне, и заснуть… Но он пересиливал себя и продолжал брести за бороной. Последнее время Онуфрий всякий день оставался в степи позже всех, работал, не щадя сил, от зари до позднего вечера, словно этим тяжким трудом надеялся облегчить душу, искупить грех. Вот и сейчас, еле держась на ногах от усталости, он неутомимо погонял лошадей и не отрывал глаз от черной земли.
– Но-о! Айда…
Но ничего не помогало. Тоска и страх точили его неустанно. Он не мог себе простить, что тогда, на следующий же день, не отнес обратно проклятые мешки. Что ему помешало? Ведь, кроме него, никто об этих мешках не знал. Да и потом не поздно было, пока их не промочило дождем. Как бы ему тогда было хорошо. А теперь пшеница лежит в яме за развалившейся клуней и гниет. Что делать? Ему опротивели и двор и хата. Дневал бы и ночевал в степи, лишь бы не возвращаться в хутор.
В балке было не так ветрено. Пегие лошаденки плелись нога за ногу, терлись друг о друга боками, лениво опустив головы к черной, сыроватой земле. Онуфрий тяжело ступал за ними и горько проклинал Пискуна и ту ночь, когда он остался сторожить ток. «Нарочно меня там оставил, – с ненавистью подумал он о Пискуне, – нарочно!» Как это он сразу не понял?… Довольно! Больше он не будет молчать!..
В эту минуту Онуфрий увидел, что кто-то едет вниз по склону балки. Он задрал бороду, и в лицо ему пахнул ветер, который с воем несся по хмурой степи.
«Кто это? – пытался рассмотреть Онуфрий, одергивая завернутый ветром подол рубахи. – Кто это сюда едет?»
Не выпуская вожжи из рук, он все стоял и смотрел.
… Проложив колесами брички две глубокие борозды в рыхлой пашне, Синяков подъехал вплотную к Онуфрию.
– Почему работаешь так поздно? – Синяков остановил вспотевших лошадей и медленно сошел с брички, искоса поглядывая на Онуфрия.
Онуфрий узнал старшего агронома МТС. В замешательстве окинул он взглядом своих пегих лошадок, борону, бесконечную полосу чернозема и облизнул засохшие губы. Он хотел что-то сказать, но язык у него не поворачивался.
– Почему еще работаешь, спрашиваю? – повторил Синяков. – На своих конях ты тоже так поздно бороновал? Чьи это лошади?
Онуфрий его не понял.
– Чьи это кони, спрашиваю? Твои?
– Как так мои? – растерянно ответил Онуфрий. – Колхозные. У меня коней не было.
– А сбруя твоя? – ухватился Синяков за узду. Онуфрий молчал.
– А борона? – Синяков пнул ногой борону.
– А земля? – Синяков посмотрел вокруг. – Земля твоя? Скажи: твоя это земля?
Онуфрий не мог понять, чего тот от него хочет.
– Товарищ агроном, – не выпуская из рук вожжи, он сделал несколько неловких шагов к Синякову, ухватил его за полу плаща, – товарищ старший агроном… Пятьдесят три года люди меня знают… Пятьдесят три года… Пусть скажет хутор, пусть любой скажет – чужой соломинки никогда не тронул, чужого подсолнуха не отломал…
Он нерешительно смотрел на Синякова, боясь говорить дальше.