Текст книги "Поэты 1790–1810-х годов"
Автор книги: Николай Смирнов
Соавторы: Александр Шишков,Андрей Тургенев,Иван Мартынов,Александр Воейков,Сергей Глинка,Семен Бобров,Дмитрий Хвостов,Сергей Тучков,Петр Шаликов,Андрей Кайсаров
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 39 (всего у книги 48 страниц)
НЕИЗВЕСТНЫЙ АВТОР
301. ГАЛЛОРУССИЯСатира
Глядите в присный мрак, богатыри могучи,
Рукой невежливой посекши вражьи тучи!
О имена, ушам столь жесткие в сей век:
Добрыня[333]333
При Владимире Великом (см. Летопись Нестора, стр. 72 и 73) победитель болгар, которые, заключая позже мир с русскими, сказали: «Тогда мы опять начнем воевать с вами, как камень начнет плавать, а хлеб тонуть».
[Закрыть], Миша…[334]334
При Александре Невском – победа на Неве, см. «Степен<ной> книги», (т.) XXIII. Там же Алеша Попович, тоже славный богатырь.
[Закрыть] О, почто я их нарек!
Как Ксерка, Магнуса бежать заставя в лодке,
Что были вы? – копье в руках, «ура» лишь в глотке….
Павзании ли вы? – Нет. – Что же? – Русаки…
Ой, черная родня, могучи старики!
Не Сюллии ведь вы, не Конде, не Тюренни,
Звон коих тешит нас все праздники осенни!
О ком орангутанг, приезжий попугай
Твердит: «Вот полубог, вот Франция, вот рай!
Одно отечество неслыханных героев
С Варфоломеевских до подмосковных боев».
И вы, о Александр, Димитрий и Мстислав,
Для гордовыйных лиц чертившие устав!
Вы все не Людвиги, не Карлы, не Франциски.
Пред сими имена славян ко смерти близки.
Не удостоитесь вы в розовый сафьян,
Прижаты к сердцу быть, лечь с Софьей на диван,
Милон, слезу отря, не скажет в кабинете:
«Почто, великие, вас нет еще на свете?»
Кисельник ли в глаза им бросится псковской [335]335
Кисельник псковский – см. Нестора стр. 91, «Осада Белогорода печенегами во время похода Владимира Великого в Новгород». Когда веча уже решила назавтра сдаться (столь голод усилился), некоторый старик, не бывший на вече, выпросил три дни сроку с тем, чтоб дали ему волю. Велел собрать по горсти пшена и овса и меду, наварить киселя, сделать сыту, потом влить кисель в один колодец градский, а сыту – в другой колодец. Потом обыватели послали к половцам, чтоб прислали для договора людей, которым нечто открыть имеют. Присланных печенегов стали подчивать из одного колодца киселем, из другого сытой, говоря: «Что вы губите себя, хотели нас перестоять – 10 лет стойте, а не сделаете ничего, ибо нас земля питает, как и видите». Печенеги отвечают: «Не поверят наши военные начальники, когда не попробуют этого кушанья сами». Им дано киселя и сыты с собой. Удивленные их полководцы пробовали, ели и сами себе не верили. Однако ж, пообедав киселя, тотчас отступили.
[Закрыть]
Иль мальчик (быв Коклес второй у нас) с уздой[336]336
О мальчике с уздой см. Нестора летописи, стр. 57. Во время победы Святослава над болгарами и взятия дани с греческих императоров печенеги осадили Киев, заключавший в себе Ольгу с тремя принцами. Блокада была столь жестока, что на другой день готовились сдаться, как один мальчик вызвался дойти к главной армии. Взяв узду, печенежским языком спрашивает: «Не видал ли кто лошади?» Пройдя же таким образом лагерь неприятельский, проворно разделся и кинулся вплавь чрез Днепр. Печенеги бросились в него стрелять, но уже было поздно, ибо между тем перенял его отряд русский. Мальчик уведомил об опасности Киева. Пропущен был слух от воеводы Претича, нарочно встретившего печенежского начальника, что то был посланный из главной армии, которая уже близка. Следствием сего было немедленное отступление печенегов.
[Закрыть],
Умам то русских дам покажется противно:
Кисель, узда, русак – то слишком некартинно;
Тут гугенотов нет, Париж не осажден
И на британцев полк Жан д’Арки не веден.
Представить ли и вас, о бедны черноризцы!
Иоахим, Нестор и Сильвестр-бытописцы!
Со смеха уморит всех русских дам ваш взор:
Зачем не воспитал Людовиков ваш двор
И не Левеки вы, Детуши и Вольтеры!..
Что описали вы? Славянские примеры?
Но не французские, – Карлин и Даниил!
Великий Карл для нас, а не Владимир мил.
Осмелимся ли мы поставить Ермогена,
Великого душой средь глада, уз и плена?
Подымут хохот все: «А Флешье, Масильон,
А Боссюет», – хоть им соперник всем Платон.
Патриотизм у нас не слишком же гордится:
Пожарский более или Коли́ньи чтится,
О том сомнительно у русского спросить, —
Коли́ньи для ушей бессмертней должен быть.
Ермак наш чучел ряд в своем поставил флоте,
Кучума содержал и в страхе, и в заботе…[337]337
О Ермаке смотри Древнюю Российскую Вивлиофику, часть VII.
[Закрыть]
Военна хитрость та, Ермак, Сибирь, Кучум,
Ушам несносный сей, неумолимый шум
Гармониру́ет ли в сей век, столь просвещенный?
То ль дело Ронцеваль, Роланд там пораженный.
А Долгоруков наш, князь Холмский, образец,
Два Шереметьевы и низовской купец
Со всем отечества к ним вековым спасибом
Пред теми, волоса от коих станут дыбом,
Что в революцию коверкали Париж,—
Что значат? Вот и всем почти уж сделан крыж.
О славных женщинах уж поминать не стану.
Против Голицыной[338]338
Княгиня Голицына – великая покровительница ученых в Москве – умерла.
[Закрыть] поставить Монтеспану —
О вкусе ж спорить как, коль много голосов?
Немного с Мирабо поспорит Богослов,
И из учтивости наш русский всё уступит,
Нет нужды, тайное презренье хоть и купит.
Не ошибаюсь ли? Но, кажется, пора:
Але к чертям послать кричащему: «Ура!»
Ведь некуда девать: у нас француз в комоде,
Француз на сцене весь сто тысяч в переводе[339]339
Это может служить экивоком.
[Закрыть],
И в кабинете нас они клялись душить;
Британцев с немцами не время ль приютить?
Да то беда: Радклиф с своей архитектурой
Наш разум сделает опять карикатурой.
Кларисса, Грандиссон, Памела – стерты страх,
И с непривычки к ним почтем мы их за прах.
«Монаха» в руки взяв, прелестная девица
На рычардсонов ум накинется как львица,
А немцы парижан, к несчастью, слишком чтут[340]340
Это сказано недаром и также экивок.
[Закрыть],
И мы в учениках опять – как пить дадут.
До вас теперь дошел, о лицы современны!
Французам давши путь, вы сколь уничиженны.
Трудов ли мало здесь, знакомства ли с собой,
Что потупляете смиренно взор вы свой?
Ужели вправду нет у нас самих Лагарпов?
Иль стыдно автору, что прозвищем он Карпов?
Последнее пора из мыслей истребить:
Езоп был некрасив, а веки стали чтить.
Труды отцов, сынам полезны поощренья,
Любовь к достоинствам боляр, их одобренья
То сделают, что наш ученый муравей
Из страшных зданиев составит свой лицей
И полок тысяч сто таких же начудесит,
Что лет чрез тысячу читать, так перевесит.
Одна история – парижский отзыв то
Об их истории, а наша вся дней в сто
И с дополненьями к деяниям Петровым,
С стряпнею Емина и «Храмом славы» Львовым,
С «Ядрами», «Зеркалом» Хилкова, Мальгина
И с будущей… когда-нибудь Карамзина.
Зато похвалимся, что мы и без поклона
Давно уж счет ведем с эпохи Клодиона,
А забиваться в пыль не любим лишний раз,
Чтоб слишком варвар сей знакомым был для нас.
Вдруг галло-русского усматриваю мужа:
«Что мы пред Францией? – пред океаном лужа,—
Он вопиет в слезах. – Куда ни обернись —
Везде у ней свой верх, везде у нас свой низ.
Фонвизин и Болтин, Елагин, Емин, Шлецер
Своим лишь языком писали не на ветер,
А то подрядчиков всех прочих длинный ряд,
И чтенье мило их – лишь в праздничный парад.
При всех их красотах, их тысячи на свете,
Где ум, чтобы стоял в столетней лишь газете?
Теперь за класс второй примусь отличных я:
Мне Вассианщина, змей, змеич и змея
Не нравятся отнюдь, затем, что рабством дышат».
Я
Но «Кадм» роман такой, что вряд другой напишут.
К нему принадлежит и русский Лафонтень…
Он
Прекрасен и хорош, но всё другого тень.
За ним в ряд следует татарин голосистый,
Красавец лирою, душою – дух нечистый;
Бард – это подлинно, отчасти филосо́ф,
Да жаль, что змей и льстец и весь неоднослов!
Коль воспитание творца бы «Россиады»,
А этому его «Фелицы», «Водопады»,
То были бы у нас Вергилий и Гомер
И лирой россы бы взнеслися выше мер.
Хотел бы выразить резчее их пороки:
С приему рождены быть в пении высоки,
Но, взявши свой предмет, не смеют не шептать
И петое лице за стремя не держать —
Невольника душа и в золоте приметна,
И лира такова не будет долголетна;
Пред теми счастлив он, кто лишь не мог сличать,
Но что ж за мирты – глас невежи замечать?
Теперь за пышный класс мы примемся – класс третий,
То фарисеи – блеск наружный их отметы,
Но внутренно они – гробница лишь костей;
Вот путешественник, что кистию своей
Французолюбие в нас вечное посеял.
Я
При всем том, грубый штиль и славянизм развеял.
Он
Вот подражателей им тьма возрождена —
Коль будет в ад сия душа приведена,
Ответы Миносу должна сготовить строги,
И пустословие от ней истяжут боги.
Я
Ужели это он расслабил тьмы сердец?
Он
Несчастных множества романов став творец,
Пандоре равен он, с коварным даром сшедшей.
Коль не был бы сей муж банду́рист сумасшедший,
В «Борнгольме острове» какой изображен.
Он мог быть Фенелон – полезен и почтен.
Но в плоские стихи ударясь непомерно,
Быть добрым притворись чресчур уж лицемерно
И прозы в патоку, в набор курсивных слов
Увязши, стал отец всех нынешних ослов,
С восторгом чтущих взор красивый Ринальдина!
Радклиф и Дюмениль, рассказчица Мелина
Как сговорилися в один родиться век,
Который детским бы разумней всех нарек.
Я (посмотря в окно)
Но это кто таков, – то муж национальный,
И это… много их… толкучий… лик печальный…
Он
Тех литераторов, за русский что язык
Алтын шесть заплатя, готовят столп из книг:
Вот Дураков, певец того, что петь не смыслит,
Глупницкий, варварский что сброд журналом числит,
Из гарнизонных школ курс конча, ложь и скот,
Поэмою Петра, что бросит в хладный пот.
Вот книжки золотой издатель и продажной,
Мы назовем – Платон Платонович Отважный,
Вот добрых глупый друг, гостиных мерзкий враль,
Ума ни искры тут – исколоти всю сталь.
Вот семент, кирпичи и к смазыванью – глинка:
В ней обокрадена немецкая старинка;
Два брата Сказкиных – построили терём,
Да жаль, что это всё – мужицкий только дом…
Вот шавка датская, стихи ее поноска,
Шалунья думает, что росс, а только Роська.
Вот и Вековкина с историей сердец…
Но всех исчислю ль я?.. Скажу лишь наконец,
Что в годы нынешни визг Ми́дасовых братцев
Набитым делают сундук книгопродавцев —
Столь вкус возвысился. И перевод гнилой
Поденно возит к ним извозчик ломовой.
Мне кажется при сем порядочном подряде,
Что начинаем жить мы в сущем маскараде:
Сапожник автором, а автор за верьвой,
Без мысли головы – над кипой книг большой.
Без муз воззвания – здесь уши зов их слышат,
Фашины бы вязать – глядишь, восторгом дышат,
Колеса б смазывать, а взнуздан уж Пегас,
В дом желтый думает, а лезет на Парнас.
Ну что же, скажешь ты, – не хуже ли мы галлов?
У них кузнец знаком с расплавкой лишь металлов,
Он вместо молота не схватит ведь пера —
Чтоб шины запаять, не тратит серебра,—
Не пишет, а кует. Чтоб дести три исхерить
И толсто ль … измерить?
Нет! знает, что всегда почтеннее кузнец,
Чем вкуса пасынок, несчастливый писец.
Я
Ударился же ты с истории двуножных
К теории о сих почти черепокожных.
Зачем к большим у нас без милости уж строг?
Велик поистине воспетый русским «Бог»,
И равной не найдет себе и песнь Казани,
Журналы же дают порядочные бани
Дерзнувшим лик Петра хвалою порицать
Или Рымникского – сравненьем затмевать.
«Цветник» или «Москвы Меркурий» – суть кометы,
Предзнаменующи Глупницким грозны леты,
И каждый (редок пусть) противный им сей блеск
В Мидасовой луне даст жаром сильный треск.
Он
Ты споры продолжай; а брызги лун упавших
Соделают собой ряды миров множайших,
Падением других казнится ли глупец,
Из праха мыслит он алмаза быть творец.
Объемлет гений всё с одной подвижной точки,
Глупец, ее прошед, считает центром кочки.
Вот, например, здесь сей любимец нежных муз
«Чужой толк» написал, как истинный француз:
В нем дышит Боало – вот «Ябеды» писатель,
В нем виден уж творец, не виден подражатель.
Но сколько стоило перо их музам слез,
Как «Всякой всячины» хор шумный вслед полез,
И вместо, чтоб иметь прекрасные две штуки,
От продолжателей должны терпеть мы муки.
Вот отчего всегда любезен мне француз,
Что не берется он начатый портить вкус:
Родился кто сурком – в странах и бродит узких,
Не мыслит странствовать на льдинах алеутских,
Не переводит он в подполье небеса,
Сознав ничтожество, не мыслит в чудеса,
Расина нежный прах в покое оставляет
И дополненьями его не искажает,
Во стихотворный мир не вносит «Корифей»,
Чтоб ухо оскорбить чрез множество затей.
Я
О галлах плачешь ты – я плачу о германцах
И переложенных на наш язык британцах.
Энциклопе́дистов судьбина их жалчей.
Когда уже к нам вшел чудовище «Атрей»
И «Родамист», из всех презреннейший убийца,
То сколь их превзошел тот злой чернилопийца,
«Фиеску» и «Любовь с коварством» кто убил,
Дорогу избранным собою заградил…
Дорогу избранным, что, быв уничиженны,
Не напечатали труды свои почтенны,
Где выражение, объемлемость и вкус
Весь выдержали свой священнейший искус,
И прелагатель их, быв истый прелагатель,
К несчастью, не был лишь лиц глупых истязатель,
Чтоб поле удержать достойно за собой…
Достоинство себя не выставит трубой.
Что скажешь ты еще о бедненьком Мильтоне,
В мешке что тащится разносчика на лоне?
Он
О «Генриаде» ты что скажешь, например?
Я
Да что всё на уме лишь у тебя Вольтер?
О Клопштоке скажи или о Мендельзоне…
Он
Мне то же говорить о них, что о Язоне:
Руно свое в Париж все плыли доставать.
Я
Как, гениев прямых не в Лондоне печать
И не в Германии?..
Он
Нет! Хоть зарежь – нет тамо!
Я
Но без пристрастия когда судить лишь прямо…
Он
О ком, скажи ты мне, о ком заговоришь?
Я
Там Фильдинг, Джонсон, Стерн – ужели их не чтишь?
Он
Вот имена людей, погибших в переводе.
Но исторический словарь коль на свободе
С тобою разверну – соперников им тьма
У галлов…
Я
Что весь свет собой свели с ума,
Отнявши механизм у наций всех врожденный.
Он
Ну что и немец твой, толико вознесенный?
Что Эккартсгаузен – сей гнусный еретик,
Что математики теорию постиг?
Что Кант твой, что пожар тушить нам запрещает,
Пока морщинный лоб час-два не расправляет,
Что Шиллинг, коего столь трудно разбирать?
И Виланд, «Аристипп» чей всех заставит спать?
Коце́бу, ставит кой меж смехом нас и горем?
Что и британец твой, гордящийся столь морем,
Что Стерн его? – С ума сошедший вояжер.
Юм – скрадывал порок, описывая двор.
Шекспир известен всем – сей каженик могильный,
Юнг в уверении, что знаем столь всесильный,
Мильтона – уж … довольно восхвалил,
А впрочем, счислить всё – моих не хватит сил.
Я
Буффона оправдать премудро мирозданье?
Иль Махиа́веля морали начертанье?
Во лжи не уличишь Левека никакой?
Исправный геогра́ф из всех Монте́скью твой?
Нравоучителен Кувре…
Он
Счастливой ночи.
Прости.
Я
Доказывать тебе не стало мочи.
Желательно, чтоб спесь кто галлов низложил,
В литературе их – еще б уничтожил.
20 сентября 1813
ПРИЛОЖЕНИЕ
А. Ф. ВОЕЙКОВ
302. ДОМ СУМАСШЕДШИХ
Другие редакции и варианты
РЕДАКЦИЯ 1(1814–1817)
1
Други милые! Терпенье!
Расскажу вам чудный сон.
Не игра воображенья,
Не случайный призрак он.
Нет – но мщенью предыдущий
И грядущий с неба глас,
К покаянию зовущий
И пророческий для нас.
2
Ввечеру, простившись с вами,
Я в углу сидел один,
И Кутузова стихами
Я растапливал камин,
Подбавлял из Глинки сору,
И твоих, о Мерзляков!
Из «Амура» по сю пору
Недоконченных стихов.
3
Дым от смеси этой едкой
Нос мне сажей закоптил
И в награду крепко, крепко
И приятно усыпил.
Снилось мне, что в Петрограде,
Чрез Обухов мост пешком
Перешед, спешу к ограде
И вступаю в желтый дом.
4
От любови сумасшедших
В список бегло я взглянул
И твоих проказ прошедших
Длинный ряд воспомянул,
О Кокошкин! Долг романам
И тобою заплачен;
Но сказав «прости» обманам,
Ты давно уж стал умен.
5
Ах! И я… Но сновиденье
Прежде, други, расскажу:
Во второе отделенье
Я тихонечко вхожу.
Тут – один желает трона,
А другой – владеть луной,
Тут – портрет Наполеона
Намалеван как живой.
6
Я поспешными шагами
Через залу перешел
И увидел над дверями
Очень четко: «Сей отдел —
Прозаистам и поэтам,
Журналистам, автора́м,
Не по чину, не по летам,
Здесь места по нумерам».
7
Двери настежь Надзиратель
Отворя мне говорит:
«Нумер первый – ваш приятель,
Каченовский здесь сидит,
Букву „э“ на эшафоте
С торжеством и пеньем жжет,
Ум его всегда в работе:
По крюкам стихи поет,
8
То кавыки созерцает,
То обнюхивает гниль,
Духу роз предпочитает,
То сметает с книжиц пыль
И в восторге, восклицая,
Набивает ею рот:
„Сор славянский, пыль родная!
Слаще ты, чем мед и сот!“»
9
Вот на розовой цепочке
Спичка Шаликов в слезах,
Разрумяненный, в веночке,
В ярко-планжевых чулках.
Прижимая веник страстно,
Кличет граций здешних мест
И, мяуча сладострастно,
Размазню без масла ест.
10
Номер третий: на лежанке
Истый Глинка восседит.
Перед ним дух русский в склянке
Нераскупорен стоит,
Книга кормчая отверста,
И уста отворены,
Сложены десной два перста,
Очи вверх устремлены.
11
«О Расин! Откуда слава?
Я тебя, дружок, поймал —
Из российского Стоглава
Ты „Гафолию“ украл.
Чувств возвышенных сиянье,
Выражений красота
В „Андромахе“ – подражанье
„Погребению кота“».
12
«Ты ль Хвостов? – к нему вошедши,
Вскликнул я. – Тебе ль здесь быть?
Ты дурак – не сумасшедший,
Не с чего тебе сходить».
– «В Буало я смысл добавил,
Лафонтеня я убил,
Я Расина обесславил», —
Быстро он проговорил.
13
И читать мне начал оду,
Я искусно улизнул
От мучителя, но в воду
Прямо из огня нырнул:
Здесь старик с лицом печальным
Букв славянских красоту
Мажет золотом сусальным
Пресловутую фиту.
14
И на мебели повсюду
Коронованное кси,
Староверских книжиц груду
И в окладе ик и пси,
Том в сафьян переплетенный
Тредьяковского стихов
Я увидел, изумленный,
И узнал, что то Шишков.
15
Вот Сладковский восклицает:
«Се, се Россы, се сам Петр!
Се со всех сторон сияет
Молния из тучных недр!
И чрез Ворсклу при преправе
Градов на суше творец
С твердостью пошел он к славе —
И поэме сей конец!»
16
Вот Жуковский, в саван длинный
Скутан, лапочки крестом,
Ноги вытянув умильно,
Черта дразнит языком,
Видеть ведьму вображает
И глазком ей подмигнет,
И кадит, и отпевает,
И трезвонит, и ревет.
17
Вот Кутузов: он зубами
Бюст грызет Карамзина,
Пена с уст течет ручьями.
Кровью грудь обагрена.
Но напрасно мрамор гложет,
Только время тратит в том,
Он вредить ему не может
Ни зубами, ни пером.
18
Но Станевич в отдаленья,
Увидав, что это я,
Возопил в остервененьи:
«Мир! Потомство! За меня
Злому критику отмстите,
Мой из бронзы вылив лик.
Монумент соорудите,
Я заслугами велик!»
19
«Как! И ты бессмертьем льстишься?
О червяк! Отец червей! —
Я сказал. – И ты стремишься
К славе из норы своей?
И тогда как свет не знает,
Точно где, в каких местах
Храбрый Игорь почивает,
Где Пожарского скрыт прах,
20
Где блистала Ниневия
И роскошный Вавилон,
Русь давно ль слывет Россия?
Кем наш север заселен?»
– «Двор читал мои творенья, —
Прервал он, – и государь
Должен в знак благоволенья…»
Стой, дружок. Наш добрый царь
21
Дел без нас имеет кучу:
То мирит смятенный мир,
От царей отводит тучу,
То дает соседям пир,
То с вельможами хлопочет,
То ссылает в ссылку зло,
А тебя и знать не хочет,
Посиди – тебе тепло.
22
Чудо! Под окном на ветке
Крошка Батюшков висит
В светлой, проволочной клетке,
В баночку с водой глядит,
И поет певец согласный:
«Тих, спокоен сверху вид,
Но спустись туда – ужасный
Крокодил на дне лежит».
23
Вот Грузинцев, и в короне,
И в сандалиях, как царь,
Горд в мишурном он хитоне.
Держит греческий букварь.
«Верно, ваше сочинение?» —
Скромно задал я вопрос.
«Нет, Софоклово творенье», —
Отвечал он, вздернув нос.
24
Я бежал без дальних споров.
«Вот еще», – сказали мне.
Я взглянул: Максим Невзоров
Углем пишет на стене:
«Если б так, как на Вольтера,
Был на мой журнал расход,
Пострадала б горько вера:
Я вредней, чем Дидерот».
25
От досады и от смеху
Утомлен, я вон спешил,
Горькую прервав утеху,
Но Смотритель доложил:
«Ради вы или не ради,
Но указ уж получен:
Вам нельзя отсель ни пяди».
И указ тотчас прочтен:
26
«Тот Воейков, что Делиля
Столь безбожно исказил,
Истерзать хотел „Эмиля“
И Вергилию грозил,
Должен быть как сумасбродный
В цепь посажен в желтый дом;
Темя всё обрить сегодня
И тереть почаще льдом».
27
Прочитав, я ужаснулся,
Хлад по жилам пробежал,
И, проснувшись, не очнулся,
И не верил сам, что спал.
Други, вашего совету,
Без него я не решусь:
Не писать – не жить поэту,
А писать начать – боюсь.
Ниже приводятся наиболее значительные варианты, встречающиеся в ряде списков.
Строфа 4, ст. 5:
О Каверин, долг романам
Или:
Карамзин! О, долг романам
Строфа 12, ст. 1:
«Пушкин, ты?» – к нему вошедши
В некоторых списках отсутствуют: строфа 16, ст. 5–8 в строфе 19 и ст. 1–4 в строфе 20, а после строфы 24 введены:
Слог мой сладок, как микстура,
Мысли громки без ума,
Толстая моя фигура
Так приятна, как чума.
В одном из списков (ЦГАЛИ) имеются строфы, которые могут быть отнесены лишь к промежуточным редакциям 1815–1816 гг. и в рукописных копиях встречаются очень редко:
Вот и Герман, весь в чернилах
Пишет план воздушный свой
И толкует, как в горнилах
Плавят золото с сурьмой.
И тогда же, в исступленьи
Бросив свой мундир в камин,
Он хохочет в восхищены!
И шагает как павлин.
Но, узрев меня, несчастный
Сделал два раза прыжок,
И запел он несогласно:
«Гибельный, жестокий рок!
Так иду на поле славы,
Но в карманах пустота;
О, гусары величавы!
Я их строев красота!»
РЕДАКЦИЯ 2
(1818–1822)
Вошли строфы, соответствующие строфам 1–14, 17–29, 31, 35, 38, 40 автографа ГПБ, и строфы 19–21, 26 первой редакции. Строфы 8, 9, 12 автографа ГПБ имеют следующие варианты. Строфа 8, ст. 1–4:
Заподжарив, так и съел бы
И родного я отца.
Что ми дасте? Я поддел бы
Вам небесного творца.
Строфа 9, ст. 6–8:
Как Содом в грехах весь свет,
А всему Невтон виною
И проклятый Архимед!
Далее в ряде списков следует четверостишие:
Локк запутал ум наш в сети,
Геллерт (Галлер) сердце обольстил,
Кантом бредят даже дети,
Дженнер (Дрекслер) нравы развратил!
Строфа 12, ст. 5–8:
Видишь, грамоте не знаю,
Не учился, не читал,
А россиян просвещаю
И с звездою генерал
После строфы 21 первой редакции следует текст:
Вот наш Греч: рукой нескромной
Целых полго́да без сна,
Из тетрадищи огромной
Моряка Головина
Он страницы выдирает
И – отъявленный нахал —
В уголку иглой вшивает
Их в недельный свой журнал.
РЕДАКЦИЯ 3
(1826–1830)
Вошли строфы, соответствующие строфам 1–29, 31–35, 38–40 автографа ГПБ, и строфы 19–21 первой редакции.
В ряде списков строфы 11–12 читаются в сокращенном виде, три строфы, посвященные Станевичу, часто заменяются одной – первой (см. строфу 29 автографа ГПБ).
Строфы, не вошедшие в автограф ГПБ и предыдущие редакции:
34
Вот на яицах наседкой
Сидя, клохчет сумасброд
И российские заедки —
Мак медовый он жует;
Вот чудак! Пред ним попарно
С обезьяной черный кот
И советник титулярный
С куклой важно речь ведет.
Или
Вот на яицах наседкой
Сидя, клохчет сумасброд
В самом желтом доме редкой!
Перед ним кружится кот,
Кукла страстно водит глазки,
Обезьяна скалит рот —
Он им сказывает сказки
И медовый мак жует.
35
Кто ж бы это был? – «Перовский!» —
Мне товарищ прошептал.
«Уж не тот ли, что геройски
Турок в Варне откатал
Иль что взятчиков по-свойски
Из удела выгнал вон?»
– «Нет, писака, франт московский,
В круг ученый лезет он».
36
Так тут чуда нет большого:
Спятить долго ли с уму
На конюшне у Ш<ишко>ва
И у Ливена в хлеву.
«Жаль, и верно от собратов
Одурел он! – я сказал. —
Укусил его Ш<ихма>тов
Иль Ш<ишков> поцеловал».
В ряде списков встречается другая строфа, посвященная Перовскому, хронологическое определение которой затруднительно:
Вот Перовский. Беспрестанно
Он коверкает лицо —
Кошкой, волком, обезьяной;
То свернется весь в кольцо,
То у сильных ноги лижет,
То бессильных гонит вон,
То гроши на нитку нижет,
То бренчит на счетах он!
40
41
Самохвал, завистник жалкий,
Надувало ремеслом,
Битый Рюриковой палкой
И санскритским батожьем;
Подл, как раб, надут, как барин,
Он, чтоб вкратце кончить речь,
Благороден, как Б<улгар>ин,
Бескорыстен так, как Г<реч>!»
42
Вот чужих статей писатель
И маляр чужих картин,
Книг безграмотных издатель,
Северный орел – Свиньин.
Он фальшивою монетой
Целый век перебивал
И, оплеванный всем светом,
На цепи приют сыскал.