Текст книги "Разыскания истины"
Автор книги: Николай Мальбранш
Жанр:
Философия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 55 страниц)
Итак, люди, обладающие сильным воображением, имеют преимущество нравиться, трогать и убеждать, благодаря тому что облекают свои мысли в яркие и живые образы. Однако есть еще и другие причины той легкости, с какою они подкупают ум: они говорят по большей части лишь о предметах, доступных заурядным умам;
употребляют только те выражения и слова, которые вызывают лишь смутные понятия чувств, производящие сильное впечатление на воображение людей; о предметах же великих и трудных они говорят лишь неопределенно, общими местами, не дерзая входить в детали и не выдерживая строго принципа, или потому, что они не понимают этих предметов, или же потому, что опасаются, что им не хватит слов, что они запутаются и утомят умы людей, не способных к усиленному вниманию.
Из только что сказанного легко сделать вывод, что ненормальность воображения очень заразительна, что она передается большин-
215
ству умов и распространяется с большою легкостью. Притом, люди с сильным воображением большею частью враги рассудка и здравого смысла, вследствие ограниченности своего ума и склонности к мечтаниям; ясно также, что мало найдется более общих причин наших заблуждений и что эта передача ненормальностей и болезней воображения заразительна. Однако следует еще подтвердить эти истины примерами и общеизвестными опытами.
ГЛАВА II
Общие примеры силы воображения.
Весьма часто мы встречаем примеры влияния воображения отцов на воображение их детей, особенно же влияния матерей на дочерей, господ на слуг и служанок, учителей на учеников, государей на придворных – вообще всех высших на подчиненных им; разумеется, в том случае, если родители, господа и эти высшие лица обладают некоторою силою воображения, ибо слабое воображение родителей и господ может не оказать никакого заметного влияния на детей и слуг.
Встречаются * также примеры подобного влияния воображения между лицами равного положения, но, конечно, реже, так как их, обыкновенно, не связывает то почтение, которое располагает умы, без рассуждения, подчиняться влиянию сильного воображения. Наконец, встречаются также примеры подобного влияния людей низших на лиц, которым они подчинены, и иногда эти люди обладают таким живым и властным воображением, что вертят умом своих господ и начальников, как им угодно.
Нетрудно понять, каким образом отцы и матери могут сильно влиять на воображение своих детей, если принять во внимание, что благодаря" устройству нашего мозга мы склонны подражать тем, с кем мы живем, и проникаться их чувствами и страстями. Эта склонность гораздо сильнее сказывается в детях по отношению к родителям, чем к другим людям. Можно указать несколько причин этого. Во-первых, дети одной крови с родителями, ибо, подобно тому как родители очень часто передают своим детям расположение к известным наследственным болезням, например: подагре, каменной болезни, сумасшествию и, вообще, ко всем болезням, за исключением случайных или имевших своею единственною и исключительною причиною какое-нибудь необычайное брожение соков (горячек и некоторых других), ибо, очевидно, подобного рода болезни не могут передаться; – так точно они передают свойства своего мозга мозгу своих детей и сообщают их воображению известный характер, в -силу которого последние становятся восприимчивы к тем же ощущениям, к которым восприимчивы их родители.
216
Другая причина та, что дети по большей части слишком мало вращаются в обществе других людей, которые могли бы запечатлеть другие отпечатки в их мозгу и отчасти ослабить постоянное влияние воображения родителей. Как человек, никогда не выезжавший из своей страны, обыкновенно воображает, что нравы и обычаи иностранцев идут совершенно вразрез с разумом, потому что они идут вразрез с обычаями его родного города и с течением, по которому он плывет, – так точно и ребенок, никогда не покидавший родительского дома, считает мнения и поступки родителей безусловно разумными или, вернее, ему не приходит в голову, что могут быть иные принципы рассуждения или добродетели, помимо подражания им. Итак, он верит всему, что он слышит от них, и делает все, что они делают.
Это влияние родителей настолько сильно, что оно действует не только на воображение детей, но даже и на другие части их тела. Юноша ходит, говорит, жестикулирует, как и отец его. Дочь одевается так же, как мать, ходит, как она, говорит, как она; если мать картавит – дочь картавит; если у матери неправильный поворот головы – дочь перенимает его. Словом, дети подражают родителям во всем, как в их недостатках и гримасах, так и в их заблуждениях и пороках.
Есть еще несколько других причин, усиливающих это влияние. Главные из них – авторитет родителей, зависимость детей, взаимная любовь их друг к другу; но эти причины общи не только детям, но и придворным, слугам и вообще всем подчиненным. Мы объясним их сейчас на примере придворных.
Есть люди, которые судят о внутренних качествах по внешности;
о величии, силе и способности ума, которые скрыты от них, – по благородству происхождения, богатству и сану, которые им известны. Одно часто измеряют другим; зависимость же от знатных людей, желание разделить их величие и тот наружный блеск, который окружает их, часто заставляют их воздавать этим людям божеские почести, если можно так выразиться. Ибо если Бог дает государям власть, то люди дают им непогрешимость, но такую непогрешимость, которая не ограничена никаким предметом, никаким случаем, не связана ни с какою церемонией. Вельможи, естественно, знают все, они всегда правы, хотя бы брались решать вопросы, которые им совсем незнакомы. Подвергать обсуждению то, что они утверждают, значит не уметь жить; сомневаться в них – утратить уважение. Осуждать же их значит возмущаться или, по крайней мере, показать себя глупцом, чудаком и смешным,
Если же притом вельможи окажут нам такую честь – полюбят нас, то не разделять слепо всех их взглядов будет не только упорством, упрямством, возмущением, но неблагодарностью и низостью, непоправимою ошибкою, которая навсегда лишит нас их расположения; вот почему придворные, а вслед за ними неизбежно весь народ, разделяют без всякого обсуждения все мнения своих
217
государей, даже до такой степени, что очень часто в истинах религии предаются совершенно на произвол их фантазии и прихоти.
В Англии и Германии мы не найдем недостатка в примерах этого не знающего меры подчинения народов нечестивой воле их государей. История последнего времени полна ими; были иногда и такие лица, уже далеко не молодые, которые меняли религию по четыре, по пяти раз, сообразно перемене своих государей.
В Англии короли и даже королевы ведают всеми делами своих государств, как духовными, так и гражданскими, во всех отношениях. Они утверждают чин литургии, праздничные службы, они устанавливают, каким образом следует причащать и причащаться. Так, например, они приказывают не кланяться Иисусу Христу при принятии Святых Тайн, хотя все-таки обязывают принимать причастие, преклонив колени, согласно старому обычаю. Словом, они изменяют что угодно в своих церковных службах, чтобы согласовать их с новыми постановлениями своей веры, и имеют также право обсуждать эти постановления со своим парламентом, как папа с собором, как это можно видеть в статутах Англии и Ирландии, составленных в начале царствования королевы Елизаветы. Наконец, можно сказать, королям английским более подчинена духовная сторона жизни их подданных, чем материальная, потому что несчастные народы, эти сыны мира, гораздо ^еньше заботясь о сохранении веры, чем о сохранении своего имущества, легко примыкают к каким угодно взглядам своих государей, лишь бы это не шло вразрез с их житейскими выгодами.'
Перевороты, происшедшие в религии в Швеции и Дании, также могли бы нам служить подтверждением того, какое влияние имеют одни умы на другие; однако все эти перевороты имели еще несколько других очень важных причин. Поэтому, хотя они и служат ясными доказательствами заразительности воображения – доказательствами слишком сложными и обширными, – они, скорее, изумляют и ослепляют умы, чем просвещают их, потому что слишком много причин содействует таким великим событиям.
Если придворные, да и все остальные люди, часто отказываются от достоверных, существенных истин, которых необходимо держаться, чтобы не погибнуть навеки, то, очевидно, они не осмелятся отстаивать истины абстрактные, малодостоверные и полезные. Если религия государя делается религией его подданных, то разум государя будет также разумом его подданных; и, таким образом, мнения государя будут всегда в моде; его удовольствия, страсти, игры, слова, одежда – вообще все его действия будут в моде; ибо государь сам по себе есть как бы главная мода и почти все, что он делает, тотчас же входит в моду. А так как все ухищрения моды клонятся не к чему иному, как к удовольствию и красоте, то неудивительно, что государи так сильно влияют на воображение других людей.
' Ст. 17 в Религии Англиканской церкви.
218
Если Александр поник головою, то и придворные его поникают головою. Если тиран Дионисий занимается геометрией вследствие приезда Платона в Сиракузы, геометрия тотчас входит в моду, и во дворце этого государя, говорит Плутарх, постоянная пыль, так как все чертят фигуры. Но как только Платон поссорился с ним, и этот государь охладел к научным занятиям и вновь предался своим удовольствиям, его придворные немедленно сделали то же самое, точно, продолжает тот же писатель, они были околдованы и какая-то Цирцея превратила их в других людей. От любви к философии они переходят к любви к разврату, от отвращения к разврату – к отвращению к философии.' Вот каково влияние государей: они могут изменять пороки в добродетели и добродетели в пороки, и одно слово их способно изменить все идеи; одного слова их, жеста, движения глаз или губ достаточно, чтобы наука и ученость считались за низкое педантство; дерзость, грубость и жестокость – за великое мужество, а нечестие и вольнодумство – за силу и свободу ума.
Но как это, так и все мною сказанное, имеет силу лишь при предположении, что государи обладают сильным и живым воображением; ибо если бы их воображение было слабо и вяло, то они не могли бы воодушевить своих речей, придать им тот оборот, ту силу, которая покоряет и непреодолимо подчиняет слабые умы.
Однако если уже одна сила воображения без всякой помощи рассудка может иметь такое поразительное влияние, то тогда, когда она опирается еще на какие-нибудь видимые доводы, она приобретает настолько сильное влияние, что человек, обладающий ею, способен убедить другого во всякой нелепости и странности. Приведем доказательства.
Один древний писатель говорит2, что в Эфиопии придворные обезображивали себя, отрезали некоторые члены и даже умерщвляли себя, чтобы походить на своего государя. Считалось постыдным явиться с обоими глазами к кривому государю или идти прямо вслед за хромым государем, подобно тому как теперь никто не осмелился бы появиться при дворе с брыжами и током или в белых башмаках с золотыми шпорами. Эта мода эфиопов была, конечно, нелепа и очень неудобна, но, однако, она была модой. Ей следовали с радостью и думали не столько о страдании, которое приходилось терпеть, сколько о чести показать себя полным самоотвержения и преданности своему государю. Словом, эта необычайная мода опиралась на ложное понимание дружбы, и потому она перешла в обычай и закон, который соблюдался довольно долго.
Из повествований путешественников по Востоку мы узнаем, что в некоторых странах сохраняется этот обычай и многие другие, столь же противные и здравому смыслу, и рассудку. Но не нужно переезжать через границу, чтобы видеть, как свято соблюдаются
Oeuvres morales. Как можно отличить льстеца от друга. 2 Диодор Сицилийский. Bibl. hist., I, 3.
219
безрассудные законы и обычаи, и чтобы найти людей, следующих неудобным и странным модам; для этого вовсе не нужно выезжать из Франции. Везде, где есть люди, легко поддающиеся страстям, и где воображение властвует над рассудком, там есть странности, и странности непонятные. Если обнажать свою грудь во время суровых зимних морозов и затягиваться в страшную летнюю жару не так мучительно, как выколоть себе глаз или отрезать руку, то тем более оно должно причинять стыд. Страдание в этом случае не так велико, но и необходимость его не так очевидна, поэтому оно еще более странно. Эфиоп может сказать, что он выкалывает себе глаз из великодушия; но что может сказать дама-христианка, которая выставляет напоказ то, что врожденная стыдливость и религия обязывают ее скрывать? Она может сказать только, что такова мода, – и больше ничего. Но эта мода странна, неудобна, неприлична, непристойна во всех отношениях; ее единственный источник – явное извращение рассудка и тайное извращение сердца; следовать ей – соблазн, это значит открыто становиться на сторону извращенного воображения против рассудка, порока против чистоты, духа мирского против духа Божия, – словом, следовать этой моде значит преступать законы рассудка и законы Евангелия. Однако для этого рода людей нет нужды до этого, для них мода все, она, так сказать, есть для них закон священнее и ненарушимее закона, начертанного рукою самого Бога на скрижалях Моисея, и закона, запечатлеваемого Им со Своим духом в сердцах христиан.
Поистине, я не знаю, имеют ли право французы смеяться над эфиопами и дикарями. Правда, если в первый раз увидать кривого и хромого государя в сопровождении свиты, состоящей лишь из хромых и кривых, то трудно удержаться от смеха. Однако это только в первую минуту, а потом, быть может, скорее будешь дивиться их великому мужеству и их преданности, чем смеяться над слабостью их разума. Не то с модами Франции. Их нелепость не опирается ни на какое видимое основание; и если они имеют то преимущество, что не так неприятны, зато они не всегда и так разумны. Словом, на них отразился характер более испорченного века, когда ничто не может умерить порывы ненормально развитого воображения.
То, что было сказано о придворных, относится также к большинству слуг по отношению к их господам, служанок – к госпожам и, вообще, ко всем низшим по отношению к людям, стоящим выше их, особенно же к детям по отношению к их родителям, потому что дети находятся в совершенно особой зависимости от своих родителей: родители питают к ним привязанность и нежность, которой дети не встречают у других, и, наконец, рассудок заставляет детей подчиняться и уважать то, чего он сам не может понять.
Для того чтобы влиять на воображение других, вовсе нет необходимости иметь некоторый авторитет над ними; не нужно и того, чтобы люди зависели от нас в каком-либо отношении, иногда достаточно одной силы воображения. Нередко совершенно неизвест-
220
ные люди, не имеющие никакой репутации и к которым мы не расположены питать уважение, обладают такою силою воображения, следовательно, говорят так живо и трогательно, что убеждают нас, причем мы даже не можем дать себе отчет, почему и в чем они убедили нас. Правда, это кажется весьма необычайным, а между тем это – одно из самых обычных явлений.
Однако подобного рода мнимое убеждение может быть внушено только мечтателем, умеющим говорить живо, не зная даже предмета, о котором он говорит: он заставляет слушателей своих слепо верить, не давая себе даже отчета в том, чему они верят. Ибо большинство людей поддается действию чувственного впечатления, которое ослепляет их и заставляет их пристрастно судить о том, что они понимают лишь весьма смутно. Мы просим наших читателей самих подумать об этом, самим подмечать подобные примеры в тех беседах, при которых им придется присутствовать, и несколько поразмыслить о том, что происходит в их разуме в этих случаях. Это им будет гораздо полезнее, чем они думают.
Но нужно заметить, что две вещи особенно содействуют влиянию воображения других людей на нас. Во-первых, внешнее благочестие и важность; во-вторых, гордость и свободомыслие. Ибо сообразно нашему расположению к вольнодумству или набожности и люди, говорящие важно и благочестиво или же гордо и нечестиво, влияют весьма различно на нас.
Правда, вторые из них гораздо опаснее, но никогда не следует поддаваться первому впечатлению речей тех и других, а лишь силе их доводов. Можно говорить важно и скромно вздор и с видом набожным вещи нечестивые и богохульства. Поэтому должно смотреть, как советует святой Иоанн, от Бога ли говорят эти люди и не вообще доверять всякого рода ораторам. Иногда демоны принимают вид ангелов света, и есть люди, которым как бы прирождена внешняя набожность, и, следовательно, репутация которых по большей части твердо установилась, а между тем, они отвращают людей от самых существенных их обязанностей, и даже от обязанности любить Бога и ближнего, и делают их рабами какого-нибудь обычая и фарисейского обряда.
Но особенно тщательно следует избегать влияния людей с такого рода ненормально развитым воображением, какое мы встречаем у людей светских, претендующих на свободомыслие, чего они достигают без труда. Ибо в настоящее время стоит только с уверенным видом отрицать первородный грех, бессмертие души или же осмеивать какое-нибудь воззрение, принятое церковью, чтобы большинство людей приписало вам редкое качество ума – свободомыслие.
Эти люди со своим небольшим, но живым умом, со своим гордым и свободным видом подчиняют воображения слабые и заставляют их поддаваться живым и правдоподобным речам, которые, однако, не имеют никакой цены для умов вдумчивых. Их выражения очень удачны, но доводы жалки. Однако так как люди, как бы рассуди-
221
тельны они ни были, предпочитают поддаваться чувственному удовольствию, получаемому от внешности и выражений, чем утруждать себя рассмотрением доводов, то такие умы увлекают их скорее, чем кто-либо другой, и, следовательно, передают им свои заблуждения и свою зловредность вследствие своей власти над их воображением.
ГЛАВА III
I. О силе воображения известных писателей. – II. О Тертуллиане.
I. Одним из самых сильных и замечательных доказательств влияния одного воображения на другое служит способность известных писателей убеждать без всяких доводов. Например, у Тертуллиана, Сенеки, Монтеня и некоторых других слог так увлекателен и блестящ, что ослепляет разум большинства людей, хотя он лишь бледное отражение, как бы тень воображения этих писателей. Их речи, хотя и мертвые, обладают большею силою, чем рассуждения других людей. Они входят в душу, проникают ее, так овладевают ею, что заставляют повиноваться себе, хотя сами остаются непонятными; они заставляют подчиняться своим повелениям, хотя последние и неизвестны нам. Хочется верить, но мы не знаем чему, и если мы захотим узнать, чему же мы желаем верить, и если мы, так сказать, приблизимся к этим призракам, чтобы рассмотреть их, то часто они рассеиваются, как дым, со всем своим блеском и великолепием.
Хотя сочинения названных мною авторов очень пригодны к тому, чтобы показать, какую силу имеет одно воображение над другим, и хотя я их предлагаю как пример, однако я не имею намерения осуждать их всецело. Я не могу не ценить некоторых красот их, не могу не принять во внимание всеобщего одобрения, каким пользовались они в течение нескольких веков.' Итак, я должен сказать, что я высоко ценю некоторые сочинения Тертуллиана, особенно его «Апологию» против язычников, его книгу предписаний против еретиков и некоторые места сочинений Сенеки, хотя и не ставлю высоко книги Монтеня.
II. Тертуллиан действительно был человеком глубокой эрудиции, но у негр память была сильнее рассудка; он обладал скорее проницательным и широким воображением, чем проницательным и обширным умом. Несомненно, он был мечтателем в том смысле, как я объяснил выше, обладал почти всеми качествами, которые я приписал мечтательным умам. То почтение, которое он питал к видениям и пророчествам Монтеня, служит неопровержимым доказательством слабости его рассудка. Его пылкость, увлечение, энту-
* См. Пояснения.
222
зиазм по незначительным поводам наглядно указывают на ненормальное развитие его воображения. Сколько преувеличений в его гиперболах и фигурах! сколько громких и красивых доводов, которые убедительны только силою своего внешнего блеска и подчиняют разум, ослепляя и помрачая его!
К чему, например, этому писателю, когда он хочет оправдать то, что предпочел плащ философа обычной одежде, говорить, что некогда этот плащ был в употреблении в Карфагене? Разве теперь можно носить ток и брыжи, ссылаясь на то, что наши отцы носили их? И могут ли женщины носить фижмы и шапочки иначе, как во время карнавала, когда они наряжаются, чтобы замаскироваться?
Что хочет он вывести из своих пышных и великолепных описаний перемен, происходящих в мире? разве они могут оправдать его? Меняются фазы луны; меняются времена года; меняется вид деревни зимою и летом; бывают наводнения, затопляющие целые провинции;
землетрясения, поглощающие их; построены новые города; основаны новые колонии; произошли вторжения народов, опустошившие целые страны, – словом, вся природа подвержена перемене, следовательно, и он имел основание сменить тогу на плащ! Какое отношение между тем, что он хочет доказать, и между всеми этими переменами и многими другими, которые он тщательно выискивает и описывает в темных, натянутых и напыщенных выражениях?1 Павлин меняется при каждом своем шаге; змея, пролезая в узкую щель, сбрасывает свою кожу и обновляется; следовательно, у него было основание переменить одежду! Разве можно хладнокровно и спокойно выводить подобные заключения и разве можно было бы не смеяться, видя как автор выводит их, если бы он не ослеплял и не помрачал разума читателей!
Почти все это маленькое сочинение de Pallio наполнено столь же далекими от своего предмета доводами, которые убедительны только потому, что ослепляют тех, кто поддается ослеплению. Однако бесполезно дольше останавливаться на этом; достаточно сказать здесь, что если все, что мы пишем, должно отличаться правильностью мысли, ясностью и отчетливостью изложения, так как должно писать лишь для того, чтобы раскрыть истину, то невозможно извинить этого писателя, ибо он даже, по словам Сомазия – величайшего критика нашего времени, употребил все усилия свои, чтобы стать темным, и настолько преуспел в этом, что этот комментатор готов поклясться, что не нашлось еще никого, кто бы вполне понял Тертуллиана.2 Но хотя бы дух нации, прихоть
1 Гл. 2 и 3 de Pallio.
2 Multos etiam vidi postquam bene aestuassent ut eum assequerentur, nihil praeter sudorem et inanem animi fatigationem lucratos, ab ejus lectione discessisse. Sic qui scotinus haberi, viderique dignus qui hoc cognomentum haberet, voluit, adeo quod voluit a semetipso impetra-vit, et efficere id quod optabat valuit, ut liquidojurare ausim neminem ad hoc tempus extitisse, qui possitjurare hunc libellum a capite ad calcem usque totum a se non minus bene intellectum quam lectum. Salm. in epist. ded. comm. in Tert.
223
господствовавшей тогда моды и, наконец, природа сатиры или насмешки могли бы некоторым образом оправдать это намерение быть темным и непонятным, все это не может, однако, извинить жалких доводов и заблуждения писателя, который во многих других своих сочинениях так же, как и в данном случае, говорит все, что придет ему в голову, лишь бы это была необычайная мысль или лишь бы у него нашлось смелое выражение, в котором, как он надеется, выскажется сила или, лучше сказать, ненормальность его воображения.
ГЛАВА IV
О воображении Сенеки.
Воображение Сенеки нередко так же необузданно, как воображение Тертуллиана. В своем увлечении он уносится часто в область ему неизвестную, что не мешает ему, однако, быть так же уверенным в себе, как в том случае, если бы он знал, где он и куда идет. И когда он фигурно и вычурно делает большие шаги, он тотчас воображает, -что быстро подвигается вперед; он походит на танцующих, которые возвращаются всегда на то место, откуда начали.
Следует различать силу и красоту слов от силы и очевидности доводов. Без сомнения, в речах Сенеки много силы и есть некоторая прелесть, но в его доводах очень мало силы и очевидности. Благодаря своему воображению, он дает своим речам такой оборот, что они производят впечатление, трогают, волнуют и убеждают; но он не дает им той ясности, той прозрачности, которая просвещает и убеждает своею очевидностью. Он убеждает, потому что он волнует нас и потому что он нравится нам; но я не думаю, чтобы он мог убедить тех, кто читает его хладнокровно, кто остерегается поддаваться изумлению и привык подчиняться только ясности и очевидности доводов. Словом, когда он говорит, и говорит красиво, он мало заботится о том, что говорит, как будто можно говорить хорошо, не зная, что говоришь; потому убеждение, которое он вселяет в нас, таково, что мы часто не можем дать себе отчета, в чем и посредством чего он нас убедил, хотя мы не должны позволять себе убеждаться в чем-либо, если не понимаем предмета отчетливо, если основательно не взвесим всех доказательств.
Что может быть прекраснее и великолепнее того изображения мудреца, какое он дает нам? Но что, в сущности, может быть более бессодержательным и фантастичным? Нарисованный им портрет Катона слишком прекрасен, чтобы быть натуральным; это одни трескучие фразы, поражающие лишь тех, кто не изучает природы. Катон был такой же человек, как и все, доступный людским страданиям, он не был неуязвим, это нелепость: кто его ударил, тот
224
и оскорбил его. Он не был крепок, как алмаз, которого не может раздробить железо; он не был тверд, как скалы, которых не могут поколебать волны, как уверяет Сенека. Словом, он не был бесчувственным, и сам Сенека принужден согласиться с этим, когда его воображение несколько остывает и когда он больше думает над тем, что говорит.
Но не согласится ли он и с тем, что его мудрец может быть несчастным, раз он признал, что ему доступно страдание? Без сомнения, нет; страдание не волнует его мудреца, страх перед страданием не тревожит его, его мудрец выше случайностей и людской злобы, они не могут беспокоить его.
Нет таких стен и башен в самых укрепленных местах, которые бы устояли перед таранами и другими машинами и не были бы разрушены со временем, – но нет ничего, что могло бы поколебать духа мудреца. Не сравнивайте с ним ни стен Вавилонских, которые были взяты Александром, ни стен Карфагена и Нуманции, разрушенных тою же рукою, ни Капитолий, ни цитадель, хранящие еще и поныне следы того, как враги хозяйничали в них. До солнца не достигают стрелы, которые мечут в него, Божеству не повредит святотатственное разрушение алтарей и уничтожение его изображений. Но даже если боги могут быть погребены под развалинами своих храмов, то этого не может быть с мудрецом Сенеки, или, вернее, если он и будет погребен, то невозможно, чтобы он потерпел повреждения.
«Но не думайте, – говорит Сенека, – что мудреца, подобного тому, которого я вам рисую, не существует. Это не фикция, придуманная только для того, чтобы превознести дух человеческий. Это не громкие, пустые слова, не отвечающие действительности и истине: быть может, Катон даже превосходит эту идею».
«Но мне кажется, – продолжает он, – что я вижу, как волнуетесь и негодуете вы. Быть может, вы хотите сказать, что нехорошо уверять в том, чему нельзя верить и на что нельзя надеяться, и что стоики только прибегают к более громким и красивым словам, чтобы высказать старые истины. Но вы ошибаетесь, я не имею намерения превозносить мудреца громкими и красивыми словами; я утверждаю только, что он недосягаем и неуязвим».
Вот куда увлекает сильное воображение Сенеки его слабый рассудок. Но разве могут люди, постоянно сознающие свое ничтожество и свои слабости, впадать в такую гордость и тщеславие? Может ли рассудительный человек уверить себя, что страдание не трогает его и не причиняет ему боли? и разве мог Катон, как бы мудр и тверд он ни был, переносить без всякого волнения или, по крайней мере, без некоторого душевного неспокойствия – я не говорю уже, жестокие поругания разъяренной толпы, которая тащит его, срывает с него одежды, наносит удары – даже укусы простой мухи? Что может быть слабее этого прекрасного рассуждения Сенеки, которое, однако, есть одно из его главных доказательств,
225
перед такими сильными и убедительными доводами, как доказательства нашего собственного опыта?
«Наносящий оскорбление, – говорит он, – должен быть сильнее того, кого он оскорбляет. Порок не сильнее добродетели, следовательно, мудрец не может быть оскорблен». На это можно только возразить, что все люди грешны, и, следовательно, заслуживают бедствия, которые терпят, как этому учит нас религия, или же что, хотя порок и не сильнее добродетели, однако порочные люди могут иногда иметь больше силы, чем люди хорошие, как это показывает опыт.
Эпикур имел основание сказать, что «мудрый человек может перенести оскорбление». Но Сенека не прав, говоря, что «мудрец даже не может быть оскорблен».' Добродетель стоиков не могла сделать их неуязвимыми, потому что истинная добродетель не препятствует быть несчастным и заслуживающим сострадания в то время, когда терпишь какое-нибудь зло. Апостол Павел и первые христиане были добродетельнее Катона и стоиков. Они признавались, однако, что были несчастны, терпя бедствия, хотя были счастливы надеждою на вечную награду. «Si tantum in hac vita sperantes sumus, miserabiliores sumus omnibus hominibus», – говорит апостол Павел.
Как один только Господь может дать нам по своей благости истинную и прочную добродетель, так Он один только может даровать нам прочное и истинное счастье; но Он не обещает и не дает его нам в этой жизни. На это счастье должно, по Его Правосудию, надеяться в той жизни, как на награду за бедствия, перенесенные ради любви к Нему. Теперь же мы не обладаем тем миром и покоем, которого ничто не может нарушить. Даже благодать Иисуса Христа не сообщает нам непреодолимой силы; по большей части она не препятствует нам сознавать нашу собственную слабость и заставляет нас признать, что многое может нас оскорбить, но она помогает нам переносить все поругания со смирением и кротким терпением, а не с гордостью и высокомерием надменного Катона.
Когда Катона ударили по лицу2, он не рассердился, не отомстил, не простил также, но он с гордостью отрицал, чтобы ему было нанесено оскорбление. Он хотел, чтобы его считали неизмеримо выше того, кто ударил его. Его терпенье было лишь гордостью и высокомерием. Оно было несправедливо и оскорбительно для тех, кто ударил его; этим терпеньем стоика Катон показал, что он смотрел на своих врагов не как на людей, а как на животных, сердиться на которых постыдно. Это-то презрение к своим врагам и это возвеличение самого себя и называет Сенека великим мужеством. «Majori animo, – говорит он об оскорблении, нанесенном Катону, – поп agnovit quam ignovisset». Какое преувеличение








