355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Псурцев » Тотальное превосходство » Текст книги (страница 24)
Тотальное превосходство
  • Текст добавлен: 14 октября 2016, 23:39

Текст книги "Тотальное превосходство"


Автор книги: Николай Псурцев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 28 страниц)

Старику не терпится, он дразнит педалью мотор неограниченно, прислушивается к звукам, сам себе улыбаясь, как к музыке, которая позволяет какое-то время не думать о дурном, о собственной беспомощности и о собственной бесполезности, например, и еще о… Старик не человек, я убежден, в истинном, прямом смысле этого слова, он аномалия, он нонсенс, он парадокс, он материализованное порождение моей фантазии, или… или я его порождение, порождение его сна, его воображения, нет, нет, нет, чушь, я смеюсь, я обыкновенно издеваюсь над собой, только и всего; а если он не человек, то, значит, разумеется, он не может и ни о чем думать, и в частности о своей беспомощности и о своей бесполезности, например… Старик просто дразнит мотор, прислушивается внимательно к нему и сам себе улыбается. Ему не терпится. Он готов приступить ко взлому неприступной и надменной двери в любое назначенное для этого мгновение.

Я знаю, что все делаю правильно, и я чувствую, что делать это обязан…

Так уже случалось однажды. Четыре года назад. Тоже летом. Обязанность – как боль. Она могла убить меня или в лучшем случае показательно покалечить…

…В Большом зале Консерватории звук неточный, хотя все говорят обратное. Ах, акустика, ах, акустика, такая прозрачная, такая совершенная… Только в середине зала слышны все инструменты разом. А если вдруг находишься где-нибудь сбоку, справа, слева, то те инструменты, которые ближе к тебе, звучат ярче, а те, которые дальше от тебя, притушиваются ощутимо – незаслуженно. Сегодня, например, контрабас меня донимал, бум, бум, буму, бум, пи-пи, ля-ля, пу-пу, ля-ля… Я не великий знаток и не обученный ценитель и с музыкальным слухом с самого детства еще так и не приноровился справляться, но дисгармонию слышу, вижу, чувствую беспрепятственно и без усилия… Не понравилось мне то, что я сегодня видел и слышал. Музыкантов не возбуждала их работа. Они думали о доме, о телевизоре, о грядках и огородах, о выпивке, об отпуске, о футболе и о девчонках в мини-юбках из первого ряда, но только не о музыке – не о сексе думали, глядя на девчонок, а просто и незатейливо только о том, что в первом ряду сидят смешливые и свеженькие девчонки в мини-юбках, и все. Если бы думали о сексе с этими девчонками, и жарко, и с предвкушением, и с горькой, загустевшей слюной в начале горла, то играли бы сейчас провокационно и животворяще, как и вынуждает исполнителя, настоящего исполнителя, настоящая музыка… Я был недоволен и раздражен… У подружки своей Манечки, нежненькой, гладенькой, скромненькой, но матерящейся в постели так, как я даже и придумать не сумел никогда бы, не остался, укусил ее за коленку и отправил домой, непреклонно и непререкаемо…

Сидел в машине недалеко от ее подъезда, на набережной Шевченко, курил, смотрел, как автомобили катятся по мосту, как самолеты, мигая бело, пробираются между звезд, как в окнах домов люди показывают ночи свои руки и плечи, а иногда и лица, как смеются, как плачут, а чаще как уныло и неподвижно глядят перед собой, как печалятся, как горюют – скучно им, они никак не могут догадаться о том, что живут… Слышал запахи сгоревшего бензина, кипящего масла и нагретой проводки – у автомобилей; превратившегося в бесцветный пар керосина, казенной еды, нечистых, тронутых уже разложением или перевариванием выдохов трехсот пассажиров, нестиранных вещей в багажном отделении, слюны командира корабля, размазанной по влагалищу молоденькой, миленькой, плачущей от удовольствия стюардессы – у самолета; тухлых зубов, обосс… описанных трусов и брюк, и диванов, и кроватей, и стульев, и кресел, запахи богатых духов, разукрашенных глаз, отмытых ушей и кисло-солено преющих ног, засаленных волос, нездоровых выделений из сосков груди и из членов, свежих дорогих дезодорантов, молодых, тренированных, талантливых тел (мало, мало, мало вокруг молодых, тренированных, талантливых тел!), перегнившего дерьма и забродившей мочи, выстиранных наволочек и простыней, пыльных ковров, вонючих освежителей воздуха, удушливых помойных ведер, нагретой от трения человеческой кожи, силы, денег, уверенности (мало, мало, мало вокруг этих самых силы, денег, уверенности), дешевого табака, отборного табака, выдохшейся водки, йода, зеленки, блевотины, опаленных ногтей, тошнотворно фабричных пельменей, тушеного недоброкачественного мяса с недоброкачественной же капустой (потому что дешево) и возбуждающе душисто охлажденной свинины и парной баранины, рыбы тюрбо и рыбы дорады, рыбы ре и рыбы соль, тунца и морского языка, только что приготовленной лазаньи и маленьких хрустящих пирожков с мясом и овощами (потому что вкусно), газа метана, валидола, валокордина, корвалола, валерьянки – из квартир недалеких домов.

По боковой дороге, узкой, которая параллельно мостовой на набережной, между домами и деревьями, ветки с листьями отросли густо и длинно, с набережной дорогу не видно, две машины торопились навстречу друг другу, вдруг объявились, я даже не заметил откуда и как – все приглядывался к автомобилям на мосту, к самолетам меж звезд, к людям в квартирах за окнами, все принюхивался, думал зачем-то и о чем-то; большая и маленькая, «Жигули» седьмой или пятой модели и черный, громоздкий, угловатый джип «мерседес», моя автомашина на тротуаре стояла, темная, вроде как пустая, тихая, я еще, предусмотрительный, съехал вниз по спинке сиденья, когда и «Жигули», и «мерседес» замерли, покачиваясь недовольно, оба, радиатор перед радиатором, в сантиметрах друг от друга, в миллиметрах, только полголовы моей торчало над торпедой, но я все видел.

Поливали друга друга огнем фар. «Жигули» робко и тускловато, «мерседес» нахально и обжигающе. Не объехать. Дорога только в один ряд, кому-то придется сдать назад и возвращаться к тому месту, откуда он на эту маленькую дорожку въехал. Обе машины тонко, едва слышно, но низко и неукротимо гудели от истового негодования, праведного, неправедного, неясно.

Услышал голос водителя «Жигулей».

– Пожалуйста, – говорил он, – пожалуйста. – Из открытого окна его автомобиля слышал я его голос, судя по тембру голоса и по тону этого голоса, водитель уместился на сегодня в пятьдесят лет, немного больше, немного меньше, скорее больше, и существовал пока человеком обыкновенным и бесполезным, не злым и не добрым, не умным и не глупым, не красивым и не уродливым, такие умирают незаметно – для всех, но иногда и чрезвычайно трагично. – Пожалуйста! Пожалуйста, пропустите меня. Мы непоправимо нынче опаздываем… А сам я отступить назад сейчас не сумею. У меня второй день уже отчего-то не включается задняя скорость… Мы едем забирать нашу девочку. Ей сделали операцию – вырезали гланды. Ее часто мучила ангина… Пожалуйста!

– Твою мать, бля, на х…! – ему отвечали из джипа, голос представлял жестокую и недоразвитую суку, но с волей, и с энергией, и с амбициями, может быть с меленькими, но амбициями. Лет на тридцать тянул такой голос, высокий, сиплый, неправильный, неухоженный. – Уеб…й, падла! Порву, на хер! Покрошу, на х…! Крути назад, на х…! Ты че, пацан, еб…й рот, ты че, гнида?! Ты че, бля, не понял, что ль, ничего?! Убью, сявка!.. Убери тачку, притырок, на х…! На счет раз, мудель, на х…!

– Хорошо, хорошо. – Водитель «Жигулей» смирился, почти плакал, страдал от унижения, от несправедливости, от того, что сейчас за его ничтожеством, бесспорным, явным и определенным, наблюдает его жена (возможно) или его подруга (что тоже, понятно, возможно), сидевшая в автомобиле с ним рядом. – Только помогите мне тогда ее оттолкнуть назад. Я один этого сделать буду не в состоянии. Мне нельзя поднимать тяжести…

– Ему нельзя поднимать тяжести! – крикнула из другого открытого окна «Жигулей» женщина, сидевшая с водителем рядом, его жена? его подруга? – Слышите, вы, подонки, ему нельзя поднимать тяжести! Он по-настоящему нездоровый человек!.. Я понимаю, что вы не имеете стыда. Я понимаю, что вы не имеете совести. Вы такими родились. И вас уже нипочем и ни за что не исправишь. Но вы хотя бы имеете глаза и имеете уши. И поэтому просто выслушайте нас и поэтому просто посмотрите на нас… Мы не самые молодые люди на этой планете. И действительно не самые здоровые… И машина у нас старенькая и тоже больная. И у нее на самом деле не работает задний ход…

В «мерседесе» заревели звери – волки, собаки, гиены, шакалы – застонали, зашипели, завыли, защелкали зубами, зашелестели языками, застучали лапами об пол нетерпеливо и угрожающе… Одна за другой двери отлипли от корпуса. Чмокали, отворяясь. Три двери. Двое мужчин вышли из автомобиля и одна женщина, в темноте я видел их без лиц, отмечал только контуры их фигур, что-то мог сказать об их манерах и о характере их движений и жестов, что-то; когда они добрались до калено-белого, почти синего, совсем нежаркого света фар своего «мерседеса», мне открылись их ноги, бедра, грудь – у всех, и подбородки у мужчин, и половина лица у женщины. Подбородки мне не понравились – толстые, сальные, а половина лица понравилась – милая, капризная, мягкогубая, сексуальная… Все молодые, как я и предполагал, дорого, видно это, но нескладно одетые, неумело, без привычки, а потому что неуклюжие, потому что дети из неблагополучных семей, из злых семей, из всегда и ничем недовольных, из завистливых, из малограмотных, из семей не людей, а и взаправду зверушек, даже не гиен и шакалов, а неведомых зверушек, не поддающихся изучению и классификации, кое-как без удовлетворения выдуманных (ошибочно!), без желания, труда и удовольствия собранных (зачем-то!), уродливых, скособоченных и никогда и никем не востребуемых.

Немолодой, нездоровый мужчина из своих «Жигулей» тоже выступил, ногу правую из салона долго тянул, лицо вспухшее с ожесточением сминая… Я видел нездорового немолодого мужчину всего целиком, с ног до головы, и лицо его, значит, разумеется, видел тоже, он вырос маленьким и поэтому фары «мерседеса» освещали даже его макушку…. Женщина, сидевшая рядом, также тотчас же дверцу открыла и ноги из салона выставила и потом встала на них, подняла лицо кверху, когда выпрямлялась, смотрела на небо, на звезды, мне показалось, что плакала, – она, верно, что-то уже знала о своем будущем и о будущем своего спутника? мужа? приятеля?

Никого, кроме меня, рядом, пусто, тихо, прохожих ни сзади, ни спереди, с набережной малую дорогу почти не видно, да и некому оттуда смотреть, машины, редкие, приходят и уходят стремительно, свист и шелест оставляя после себя, тающие, только красные огни габаритов успеваешь отметить, в иллюминаторы самолетов, нас, мелких, на земле не видно, на звездах, возможно, разумная жизнь появится еще не скоро; я испугался, забирал и выбрасывал из себя воздух рвано, неравными порциями, обнимал голову ладонями, чтобы не лопнула, потел, особенно под мышками и на лице, ненавидел консерваторию, ненавидел музыкантов, ненавидел нежную матерщинницу Манечку, ненавидел жестоко и проникновенно самого себя, разумеется… Следовало бы выйти, конечно, и мне тоже из машины и помочь мужчине и женщине, немолодым и нездоровым, или отыскать телефон-автомат и позвонить в милицию, или остановить какую-нибудь машину на набережной, или сделать что-то еще, но сделать, сделать, но не торчать, во всяком случае, в автомобиле, опустошенно и отрешенно, как торчал сейчас я, напуганный, ссохшийся, сморщенный, однако меня будто как кто приклеил к сиденью, приварил, припаял, пришил, привязал и еще в дополнение налил тяжестью, отнял необходимость движения, поменял кровь на свинец, утопил в переизбытке стремления к самосохранению…

Те, которые из джипа, спросили что-то про подонков, мужчины дрыгали подбородками, женщина шлепала губками, мол, ты нас, сука, твою мать, на хер, подонками, на хер, называешь, на хер, бля, твою мать, бля, подонками? это кто, мол, подонки, бляха муха, мы, на х…, подонки, бля, на х…, мы, да?! ах ты сявка, твою мать, желторотая, фраеришка, е…ь тебя, козла, в жопу, захарчеванный! на колени, вонючки обосранные, на х…, лизать пыль нам на ботинках, на х…, и быстро, на х…, и без разговоров, на х…, и оба, на х…!

Немолодой мужчина собрал плечи к голове, руками руки свои обхватил, подбородок в грудь воткнул, икал, что-то говорил, женщина стучала кулаками по крыше автомашины, кашляла, хрипела, голос вырывала тщетно, лопатки бегали по ее спине как бешеные, на затылке ее мне открылась лысина, хоть и не обширная, женщина, по-моему, еще обмочилась, мне так показалось; немолодой нездоровый мужчина выбивал из себя воздух с рокотом, словно полоскал горло, тер колени друг о друга, нет, сказал, нет, никогда, говорил не он, кто-то другой говорил, но от его имени, ни за что, это исключено, я ни в чем не виноват, я… я… этого не заслужил, я достойно прожил свою жизнь, я никогда и никому не делал подлостей, я… я… нормальный человек…

Один из тех, кто из джипа, какой-то тот, который с толстым и засаленным подбородком, толкнул кулак в сторону мужчины, голова мужчины свалилась назад, поднималась резиново, качками, за что, за что, за что? – спрашивал он с изумлением сквозь застывшую, затвердевшую слюну, я не враг вам, я вас не знаю…

Лизать, на х…, ботинки, на х…, и без базара, на х…, зашибу, на х…, загрызу, на х…, подбородок опускался и поднимался, как ковш экскаватора, как говно в испорченном сортире, как обессиленный член, подманивающий эрекцию.

Мужчина по-прежнему пробивался сквозь раздувающую его рот, уже раздувшую, почти каменную сейчас слюну, слова его мялись, и после крошились, и после сыпались невидимой пылью, идите-ка вы вон отсюда, подонки, чтоб вы сдохли, чтоб вы исчезли с лица нашей земли, чтобы вы узнали хотя бы один раз в своей жизни, что такое страх, страдание, унижение, а только потом уже сдохли…

Женщина добралась наконец до своего голоса и кричала теперь в лицо, точно в рот, стоящей с ней рядом девушке с мягкими, сексуальными губами, придавленно, придушенно, но с отчаянием и с отречением, кричала: сволочи, звери, нелюди, подонки, подонки, подонки!!!

Теперь не кулаком бил тот, который из джипа, один из двоих, толстый, сальный подбородок его елозил из стороны в сторону, ножом, тонким и длинным, в горло, под сердце, в живот… Я потерял дыхание, я умирал, грудь билась моя о руль больно и негодующе… Второй, который из джипа, подбадривал первого, вскрикивал что-то задорное, хлопал себя по бедрам, по ляжкам, по пяткам – вскидывая ноги, будто танцуя… Девушка с мягкими сексуальными губами вытянула из-за спины бейсбольную биту. Мне увиделось вдруг, что девушка улыбается, она опустила голову, заглядывая женщине в глаза, и лицо ее тотчас же попало в поток бело-синего света. Улыбка демонстрировала робость, застенчивость, понимание вины и предвкушение счастья. Девушка действительно оказалась миленькой и хорошенькой, хоть и из скверной семьи, из ленивой и равнодушной, такое случается, хотя и редко, дурное происхождение выдавало выражение глаз, явно тугое, с приторможенной реакцией… Бита села точно на лысину немолодой женщине. После второго замаха, тоже бокового и тоже широкого, почти из-за спины, бита вколотила женщине нос внутрь головы. В третий раз девушка опустила биту на голову женщине сверху, крякнув, хрюкнув, пискнув в момент раскалывания теменной кости и заворчав после сыто, доверчиво и удовлетворенно.

Пальцы какой-то руки, своей, кажется, правой, уже не помню, все пять, скомканные, навалил в рот, чтобы не орать, волосы дрожали, я чувствовал, все до единого, или это дрожала голова, кусал пальцы острыми зубами, как можно жестче, боли не отмечалось, блевотину держал другой рукой, она прыгала у горла, наглая, нахальная, обжигала пищевод, шумела, плескалась, пузырилась, забивала кислым, жирным запахом ноздри, грозила дыханию; я скулил, моргал сухо, но часто и с резью, и чесал старательно и надежно зазудевшие вдруг яростно ступни – непонятно отчего – о подошвы своих спортивных тяжелых ботинок…

Все три раза нож в меня тоже вошел, я слышал звук разрывающейся кожи, хлюпала кровь, боль прыгнула сразу во все концы тела, коверкала зрение и разъедала дыхание, сердце горело, как в крематорской печи, я вдыхал, ломая горло, как выдыхал, неизвестно, я упал боком на соседнее сиденье, слезы толчками выплескивались из глаз, голова вздрагивала, ерзала по сиденью, бейсбольная бита комкала ее, как спущенный мячик…

Вот так. Я похоронил себя. Я никто. Именно подобное случилось. Бог с ней, с любовью к себе, уважение к себе – вот что последнее и самое надежное, что цепляет тебя за эту жизнь. Я позволил страдать двум людям. Они не заслужили такой жестокости по отношению к себе, они не заслужили такой смерти. О чем я говорю!.. Да даже бы если бы и заслужили, определять им меру наказания и наказывать их после в соответствии с приговором должны были бы вовсе не эти суки из «мерседеса»… Я сидел, мать мою, и смотрел. Не шевелился. Не в состоянии был… Я знал, что я убийца. Я нисколько не сомневался тогда, в своем автомобиле, лежа боком на двух передних сиденьях сразу, выстуживаемый ознобом, обжигаемый самоуничижением, что это конкретно и определенно я их убил, двух нездоровых и немолодых людей, а совсем даже никак и ничуть не эти суки из черного «мерседеса»!

Вот так все обыкновенно. Неуправляемо страшно. Тотчас же не захотелось жить. Если все так просто, если каждый из нас ценности никакой ни друг для друга, ни для Бога совершенно не представляет, то зачем же тогда, собственно, жить или, скажем так, зачем же тогда что-то делать, к чему-то стремиться, что-то планировать, о чем-то мечтать? Лечь и спать незатейливо до самой смерти. Пить неограниченно водку или какие-то еще иные нелегкие напитки. Надуваться до отвала наркотиками. Жить в подвалах и на чердаках, разлагаясь от жажды, от голода и от изнуряющей жалости – к миру, к самому себе. Убить в конце концов себя… Вот так я примерно думал тогда, я помню, лежа в автомобиле сразу на двух сиденьях…

Я, потолстевший, как показалось, онемевший, окоченевший, когда поднял голову, со стоном, потрескивая и скрипя, икая, рыгая, почти блюя, отплевываясь, они уже сдавали назад, те, которые в «мерседесе». На асфальте остались нездоровые и немолодые мужчина и женщина, по бокам своего маленького автомобиля, мертвые или еще живые, не уверен, что не мертвые, сомневаюсь, что живые… Все дальше «мерседес» уходил, дальше, а я так все по-прежнему и сидел внутри автомашины, распухший и онемевший, глядя на него, на «мерседес», не моргая, затухая, погибая…

Я должен!.. Я должен сделать это! Неясен и невнятен источник возникновения этого чувства, и труден, верно, для понимания, и недоступен для поисков, так мне кажется, хотя, может быть, я и не прав, но оно, это чувство, тем не менее пришло ко мне очень ярким и контрастным, необычайно четким и точным – я должен сделать это, и я непременно и обязательно сделаю это!.. Сделаю, сделаю… Теперь я уже нисколько не сомневался в своих намерениях…

Руки потеплели, сдулась опухлость, невесомое, чистое дыхание в легких родилось, зрение убыстрилось и обострилось, птичек на деревьях вдруг увидел, радость под горлом неожиданно запрыгала, но не разгульная и удалая веселость, нет, конечно, а именно необходимая для здоровой и полноценной жизни радость, та самая, без наличия которой никто и ничего достойного еще на этом свете не совершал, недостойное совершали, и много; сила в мышцы залилась, объявилось желание, и сексуальное тоже, забилось возбуждение, сконцентрировалось сознание…

Скоро, как мог, добежал до несчастных «Жигулей». Безрезультатно. Зря. И мужчина и женщина мертвы, у женщины не голова – мокрый черный кусок мяса на кости, у мужчины тело в трех местах распорото, расковыряно, не загустевшая еще кровь пенится в ранах. Матерюсь, матерюсь, чтобы не позволить себе пусть даже на время расслабиться, на шеях пульса нет, на руках пульса нет, я безутешен, но собран вместе с тем и подобающим образом мобилизован…

Видел, куда «мерседес» ушел, направо перед мостом, отправился туда же. Испугался, отчаялся, когда на дороге перед собой его не нашел, выл, ревел, выгибал руль от себя, на себя, лупил ногами по полу, еще немного – и высадил бы днище наверняка на асфальт. Догнал сучью заразу у Триумфальной арки. Джип ехал быстро, но не гнал – ясно, его хозяева опасались, что их могут задержать за превышение скорости, сейчас им такого вовсе не требовалось бы, понятно…

Я за рулем давно. Юношеские права получал еще в шестнадцать лет. Занимался тогда в автошколе на Песчаной, недалеко от стадиона ЦСКА. Но по-настоящему водить научился только в армии. Меня призвали через год после окончания Строгановского училища. Я был рад тому – что призвали. Маялся тогда, в те дни, месяцы, что сделал неправильный выбор. Тошнило от рисования уже к концу четвертого курса. Запах загрунтованного холста даже не мог слышать… Рисовал много. Но с отвращением. Но тем не менее рисовал. И много… Отчего все так? Странно… Служил в мотострелках, недалеко от Тулы. Через четыре месяца после присяги меня аттестовали в звании лейтенанта – отцовские друзья помогли, я отучился на курсах плюс высшее образование… Я качественно рисовал, хотя и с отвращением, и мне отдали всю наглядную агитацию, мать их всех, без какого-либо исключения, вояк недоношенных… Негодовал долго. Ведь вроде как только-только удрал от рисования. И с восторгом. И с отдохновением. Но в конце концов пришлось с неизбежным смириться. И я не пожалел об этом потом. Меня никто не донимал, и меня никто не контролировал. Спрашивали только результат. А результат был. И существенный. И чрезвычайный. И чрезвычайно существенный… Командование округа меня не раз поощряло. Начальники цокали языками, качали головами, предлагали по маленькой, а бывало даже такое, что и по большой, разглядывая мои стенды, стенгазеты, плакаты. Из других подразделений приезжали ко мне за помощью – из Тульской десантной дивизии, например, приезжали… Приезжал полковник, не мальчик уже, за пятьдесят далеко, тоже пробовал рисовать, но безуспешно, тоже отвечал у себя в дивизии за наглядную агитацию. Мы с ним целый день вместе провели. А в конце дня он меня попросил, научи, мол, старого дурака рисовать, Христом Богом молю, научи, с детства мечта. Он мне понравился, полковник. И я ему, по-моему, понравился тоже… И я стал его учить. Он был неспособным, но не растерял к своим годам одержимости. Построю такие картины скоро, как никто и никогда, все приговаривал, размалевывая у меня на уроках холсты всяким бездарным дерьмом. Я учил – но с безответным материалом сложно, результаты могут оказаться оскорбительными и неудобными для обоих. Но полковник говорил, я сделаю, я добьюсь, я стану, едва не плакал, топал ногами, тужился до почернения, спирая пихающую его изнутри энергию… Что-то вдруг, через три, по-моему, месяца стало получаться, так показалось, во всяком случае некая пропорция и уверенность в его картинах появились, полковник радовался и скакал на одной ножке, на здоровой, вторую некогда ему повредили. Вот что, сказал мне тогда полковник. Я тебе отплачу. Не деньгами, конечно, деньги не ценность, я тоже буду учить тебя, я отдам тебе за оставшееся твое время службы все, что могу. Вот так… Полковник, как выяснилось, в разведке дивизии всю свою жизнь служил, вот уже тридцать четыре года. Строгим специалистом являлся по диверсионным и спасательным работам. В Афганистане пять лет бился – со злодеями, с личным составом и с самим собой. Три ранения: нога, голова, легкое. Не ушел в отставку, не комиссовался, умолял начальство министерства его оставить. Знал, что умрет без армии. Такое бывает. Он не единственный. И его оставили – он теперь культпросветработой занимался. Не жаловался… Он учил меня стрелять, убивать пустыми руками, учил жрать собственное дерьмо и горячие вонючие внутренности – не человека пока, обезглавленных кур, забитых коров, учил выживать – в лесу, на воде – и учил, разумеется, качественному и квалифицированному вождению автомобиля. Времени мы с ним имели тогда достаточно. С меня спрашивали только результат. А с полковника не спрашивали ничего… Полковник, как я только потом уже понял, когда что-то пережил, что-то прочитал, что-то захотел, полковник не сумел ничего тогда мне, маленькому и глупенькому, рассказать, о правилах применения воли и духа и о боевой стратегии и тактике жизни, которые так активно и агрессивно пропагандируют все великие учения мира и плодами которых, пусть даже не всегда зрелыми и нередко в несоответствии с требуемой технологией выращенными, так активно и агрессивно пытаются пользоваться элитные подразделения многих и развитых, и неразвитых стран. Полковник об этом просто не знал. Его самого этому никогда не учили… Однако к концу моего пребывания под армейскими погонами я все-таки тем не менее легко, как дышал, стрелял, несколько хуже, не легко, но вместе с тем достаточно грамотно дрался, не боялся крови, ни своей, ни чужой, и точно знал, что не растеряюсь и не запаникую, хотя, может быть, конечно, и отвратительно и омерзительно испугаюсь (от страха своего родного-природного я так и не избавился, умерил его всего лишь только немного благодаря полковнику, но так по-прежнему и не избавился), если окажусь в пустыне, в тайге или посередине океана. И умел еще чувственно и жестко, и грубо одновременно, водить машину – будто занимался любовью с отвязанной нимфоманкой… Через два года после моей демобилизации полковник убил заместителя командира дивизии – заместитель командира дивизии прилюдно посмеялся над живописными полотнами полковника, выставленными в фойе Дома офицеров.

…Я, незаметный, как все, как большинство, обыкновенная автомашина, всего лишь ВАЗ под номером девять, двадцать один ноль девять, пыльная, мятая, провисел на джипе целиком Кутузовский, затем Минское шоссе до развилки с Можайским и ушел вместе с ним, с «мерседесом», на Можайское, то за две, то за три машины за спиной джипа держался; мой автомобиль как к руке привязан или как к ноге, научил полковник, царство ему небесное, расстреляли, я полковника любил, и я его благодарю… Глубоко за Большими Вяземами джип отправился направо; на тесной местной дороге зияюще пусто, кроме джипа, никого, я свет выключил, полз, как жук по асфальту, колесами, словно лапами, шкрябал, не дышал, не моргал, слюну не сглатывал – во рту жарко, отставал, отставал, но габариты джипа по-прежнему видел. Когда въехали в лес, отчаялся, потерял, потерял… От мокрого воздуха лицо отсырело, двигался, возбуждая инстинкт, вслепую, запахи леса вытолкнули из памяти какие-то осколки детства накоротко, руки и ноги действовали от сознания отстраненно, знал, что проберусь по темноте неповрежденным и необиженным – деревьями, пеньками, хищными животными, лесными духами, – не знал, найду ли теперь удравший-исчезнувший джип.

Нашел. В древнем дачном поселке. Одном из тех, где хорошо. Дачи, как в начале века, деревянные, резно-кружевно спроектированные, двухэтажные, трехэтажные, несколько фонарей освещали поселок, было что-то видно, забитые деревьями участки, деревья немолодые, кусты никто не стрижет, и правильно делают, здесь спокойно и вечно, пахнет нагретой смолой, горящими углями, кофе, жареной картошкой с луком, грибами…

Увидел, как ворота шевелятся на участке в сотне метров от себя, на главной улице, там, где светлее всего, задышал глубоко и сконцентрированно, машину в тихий проулок посадил, уши потер крепко и не щадя, виски, лоб, щеки, выпрыгнул как катапультировался, побежал вдоль забора, лопатка саперная за поясом, страх грызет желудок, хочется мочиться нестерпимо, мелкие слезы скачут по глазам… Не добегая до ворот, перевалился через забор, лежал в траве на спине с полминуты, на белые пятна звезд смотрел, плевался в них бесшумно, матерился на них, себя подбадривая, корчил лицо в презрительной гримасе.

Кто-то был уже в доме, через щели ставен свет вытекал, скудный, медно-желтый; один у джипа пока терся, туда-сюда, от двери водителя к багажнику, от багажника к двери водителя, один, один точно, я в этом уверен, я в этом не уверен, но обязан быть тем не менее в этом уверен, это тот, который был за рулем, тот, который подбадривал и одобрял, ноги клеются к траве, идти не хотят, но я должен, я должен, и никак иначе… И я иду… Обнял подлеца сзади, черенок лопатки ему на кадык, двумя руками лопатку на себя тяну, коленом по копчику луплю… Дал гаду время подумать пятнадцать секунд, считал, зашептал потом в ухо – нарочито надрывно, нарочито истерично – и все дубасил по копчику, молотил: «Кадык вырву, на х…, позвонки сломаю, на х…, глаза выгрызу, на х…, понял, сука, понял, сука?! Хер отсеку, сожрать заставлю, понял, сука! Ты видишь уже, что я это сумею сделать, и легко, ты видишь, на х…?!» Кивал туго, резиново, мерзавец, что-то выпискивал меж зубами, меж губами, пукал несносно, мог ведь, падаль, и обмочиться от страха. «Так что гаркнешь, вякнешь, все, п…ц, нет жизни больше для тебя, сука!»

Отнял черенок лопатки от горла негодника, пошарил у него под курткой, нашел то, что искал, пистолет Макарова, не газовый, боевой, знакомая штучка, не одну тысячу патронов я из него высадил когда-то; лопаткой плашмя несколько раз с оттяжкой по затылку стервецу набил, он на колени упал, заклокотал горлом, проблевался, уткнулся потом мордой в блевотину. Я его за шиворот потянул на себя, поднял, поволок к дому, быстро-быстро.

Дверь открыта. Прихожая почти темная, почти светлая, вялая лампочка в бра на стене, пол скрипит, воздух пахнет ссохшимся деревом, пылью, водкой, сигаретным дымом, потом, дорогими духами, старой одеждой, вон она на вешалке, много, не умещается, горбится, и в углу под лестницей комьями валяется, зачем она? кому она? Я видел, что верхние ступени лестницы светлее, чем все остальные. Те двое, что нынче для меня так категорично важны и так мне непростительно катастрофично нужны, верно, в этот час там, наверху, смердят…

– Пришел? – вопрос сверху. – Скачи сюда. Решать проблему будем, на х…! Руки, на х…, пляшут от кайфа. Я пламенею, на хрен, я пламенею, вроде как наширялся понтово!.. Прошлый раз, бля, меня ровно так же гоняло по кайфу… Я самый большой в мире х…, на х…! Я король, на х…! Я Бог, на х…!.. Это ты там или не ты там? Чего молчишь-то, на х…?!

«Как тебя зовут, милый?» – спросил я мною битого, шептал, прикусывая его ухо, кровь на губах невкусная. «Валентин, – ответил мною надкусанный, шипел доверительно и любезно. – В честь дедушки, ветерана войны и труда. Он мотальщиком всю жизнь проработал. Сорок пять лет на одном месте мотал. Я не любил его. Он был злой и жестокий…» – «А корешка как твоего называют и девчонку, скажи?» – «Он Иван, она Натаха. Они хорошие, но дурные. Плачут по ночам оба, я слышал… Не маленькие уже, не детки. Ей под тридцатник, ему за тридцатник. Они даже учились где-то. Образованные. Но повернутые… Я их боюсь… Любят фильмы, старые, советские, про любовь смотреть… Порыдают, порыдают, после того как посмотрят, и давай крушить все вокруг… Я-то сам индийские фильмы больше люблю…» – «Объясни им, что это ты, и доложи, что ты уже поднимаешься». – Я щекотал Валентину затылок стволом пистолета Макарова.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю