355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Псурцев » Тотальное превосходство » Текст книги (страница 22)
Тотальное превосходство
  • Текст добавлен: 14 октября 2016, 23:39

Текст книги "Тотальное превосходство"


Автор книги: Николай Псурцев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 28 страниц)

Ты труп, пришептывал, без ярости теперь и даже с сочувствием и без ненависти, это уж наверняка; ненависть всегда слабость, я добился понимания этого от себя – недавно, сострадание и доброжелательность к противнику – вот это настоящее; я убиваю кого-то или я просто, допустим, что-то делаю кому-то скверное, вовсе не потому, что не люблю этого кого-то или ненавижу, а всего лишь потому, что должен подобное сделать, обязан, вынужден, не имею права не действовать, такой мой поступок принесет пользу, он окажется правильным, востребуемым, ты труп, ты труп, ты труп… Теперь решусь. Рука, без сомнения, послушается. Она уже дрожит от нетерпения. Еще несколько метров. Совсем немного ступеней.

– Дети? Они же тоже умрут. Мне страшно производить их на свет. Пусть кто-то другой берет на себя эту ответственность. Я жесток. Но не до такой же степени, в конце концов. Мне их жалко. Мне их жалко. Мне их жалко. Как и себя… – Поднятые руки побелели и высохли, вены, жилки, сухожилия отвердели, вспучили кожу, пальцы, ладони меловые, совсем как гипс, может быть, умерли. – Влиять на мир, изменять его – также мудрое и божественное занятие… То-то и так-то было сегодня, и вчера, и позавчера, и сто лет назад, и двести, и всегда, а я сделаю по-другому, лучше… Могучее ощущение. Как такое осуществить?.. А у меня же ведь Дар! Я внушаю страх. Не всем, к сожалению, но многим и очень часто и, как правило, тем, кто решает… Размел цирк к е…й матери! Убрал всех. Видел, что тяготятся своим делом, мечтают о другой жизни и мужчины и женщины, смотрел на них всех и говорил с ними с отвращением, вялые, спят, ничего не желают… Набрал тех, в ком видел задор и движение… Нашел наслаждение и удовлетворение собой. Сделаю лучше… Изменять мир – значит тоже укрываться от неизбежного. Но укрываться таким образом – значит, во всяком случае, приносить вместе с тем и пользу – миру, себе, кому-то из людей, хотя бы одному… Когда энтузиазм прошел и пришла работа, выяснилось, что большинство из тех, кого я набрал, тоже на самом деле желают себе другой жизни…

Наступил на опилки, вот я уже рядом, ствол примеряю к промежности Кудасова, у руки нет возражений, и у пальца, и у плеча, и у глаза; скажи мне, где девочка, или ты действительно труп; молчу, только слушаю, говорить мне пока нечего, я не определяю повода; опилки принимают ноги с готовностью, уютно, ожидая, скромно, без звука; в какую сторону я ни отклонялся бы, Кудасов следит за мной глазами и зубами, торчащими меж губами, губы, натянутые вдоль десен, одеревенели, посинели, а руки, наверное, отваливаются уже вовсе.

– Не одержимы были, постны и притушены, приглушены, в глазах нелюбовь и безрадостность, говорят в свободное время о чем угодно, но только не о деле, мрачнеют, грустнеют, глупеют, когда вдруг вспоминают о деле. – Кудасов связал пальцы над головой, чтобы легче, наверное, удерживать их было наверху, локти сгибались то и дело, часто, связанные пальцы качались, как на ветру, и не тихом, но не падали тем не менее. – Кто-то из них короля в себе выращивал, кто-то ненаяву писал роман, другая рассказывала себе про любовь красавца-миллионера-интеллектуала с Восточного побережья, третий засматривался оцепенело на проезжающие черные бронированные автомашины с охраной, в воображении сидел внутри, говорил, важный, гордый, по всем телефонам одновременно, командовал. Все мудаки… Никто не понимал, что спички всегда лежат в кармане каждого из нас, надо только потрудиться достать их и зажечь…

Остановил себя там, где еще нет света, граница ясная, черное, белое, без теней, без полутонов, такой источник, высокие технологии, американское качество, а может быть и европейское, а может быть еще и советское, но качество, свет не рассеивается, идет плотный, насыщенный, дорической колонной, непривычно упитанным столбом; он, свет, будто от Бога исходит, можно задохнуться от восторга, оказавшись под ним, в нем, внутри него, я убежден, я бы задохнулся, но не насмерть, конечно, не позволил бы себе вот так просто; Кудасов не задыхается, но ему приятно, он чувствует себя там могущественным и на все способным; руки совсем истончились, я видел движение крови по их венам и артериям, кровь разного цвета, как и описывается в учебниках, темнее, светлее; изнутри колонны света не видно, мне казалось, того, кто стоит за ее границей, так оно и было, наверное, на самом деле, но Кудасов всякий раз поворачивал голову именно в ту сторону, где оказывался я, и сейчас вот он тоже смотрел точно на меня, несмотря на то что я и оставался по-прежнему в темноте, пусть, возможно, и непоправимо близко, хотя взгляд его, а я только недавно это заметил, минуту, меньше, нисколько на самом деле не сосредоточенный, не сконцентрированный, рассеянный, мутный, как у слепого.

– Не стоит бегать за призраками. Надо обыкновенно посмотреть в себя. Ты единственно реальный в этом мире. А значит, только ты и решаешь. Ненавижу тех, кто не знает, как реализоваться. Но не просто реализоваться, а правильно, то есть так, как следует по предназначению. Грезящие о другой жизни и ничего не предпринимающие для того, чтобы свою нынешнюю жизнь изменить, – сор. – Уголки губ Кудасова не падали, как приколотые булавками, невидимыми, поддерживали улыбку, но он злился, но он нервничал. – Они несчастны и бесполезны. Они вредны. Они бедны. Им ничего не интересно. Они ни во что не верят. Они не имеют стимулов. И не ищут их. Сонно принимают происходящее. Сомневаются. Рыдают, когда не так уж и плохо. Сомневаются. Умирают, когда есть еще миллионы возможностей… Но спички, вместе с тем, всегда лежат в их карманах. Требуется только догадаться об их существовании. Это трудно. Но тем не менее исполнимо… И ты это доказал. Ты догадался об их существовании. И даже попытался несколько раз осветить себе ими дорогу. Спички зажигались, но быстро затем затухали… Дело в том, что ты так все еще до конца и не поверил, что они у тебя есть и были всегда. Ты не веришь, и они гаснут. Ты не веришь, и они гаснут. Ты не веришь… Если бы верил, то никогда бы не остановился в том месте, где стоишь, например, сейчас. Это иррационально, это метафизично, называй как угодно, но это действительно так – если бы ты верил, ты бы никогда не наступил на то место на арене, на котором оказался сейчас…

Топнул ногой по опилкам как в сердцах, облачко пыли скакнуло вверх вбок, опилки обсыпались с неприметной мелкой кочки под ногой Кудасова, и вместо кочки появилась черная прямоугольная коробочка, пластмассовая или металлическая, я не видел, не различал, хотя и подался вперед, и щурился, и хмурился, любопытный и любознательный, и сопел носом прерывисто и отрывисто и иногда ртом, не понял значения последних слов Кудасова, не там стоишь, не туда идешь, веришь – не веришь, придурок он и есть придурок… Но не он придурок, как выяснилось, а я придурок, случилось…

Но это я уже сообразил только тогда, когда на бешеной скорости мчался вниз головой и кверху ногами под купол цирка – слюна сыпалась на арену, пистолет ее опередил…

На арене Кудасов спрятал петлю, завязанную на конце тонкого тросика лонжи, запорошил ее опилками, скрывая, утаивая, маскируя, ждал, когда я наступлю, когда моя нога или сразу две попадет, попадут в зону охвата, действия петли; вот что Кудасов, теперь ясно, имел в виду, когда заявлял о том, что, если бы я верил, я бы именно вот на этом самом месте сейчас не стоял, на котором еще мгновения тому назад все-таки стоял, и он прав, не стоял бы точно, если бы был Мастером (и неважно, в каком ремесле, в каком-нибудь), то есть если верил бы, то есть если не сомневался бы…

Под своей ногой Кудасов хоронил пульт управления, поднять-опустить, майна-вира – но до этого я потом только уже додумался, когда болтался, качался, подвешенный за две ноги, недалеко от сферического потолка, рядом с трапециями, колыхался рядом с какими-то веревочками, какими-то проволочками, какими-то тросиками, какими-то струнами; дуло с потолка, с купола в потную промежность; языком вылизывал холодный сквозняк, как пил… Сердце билось так, что каждый удар его – а удары наносились по грудной клетке часто, чаще только перед смертью – сотрясал меня и подбрасывал меня.

Так страшно!

Но я уже что-то сделал – то, чего еще не было в этом мире. Успел. Могу быть, собственно, теперь спокоен. Жаль, конечно, что рано. Но никто не в состоянии определить на самом деле, что такое рано, а что такое поздно. Я смирился. Но я вместе с тем также и должен бороться. Бесстрастно. Без эмоций. Просто совершая необходимые действия. Только и всего. Не так уж, признаться, и сложно. Сложно, как никогда и ни у кого…

Я боюсь, несмотря ни на что.

И я одновременно люблю свой страх…

Я люблю его, потому что владею им. Он моя собственность…

Я засмеялся.

Мой страх – моя собственность! Я его Хозяин! Я, мать вашу, и никто другой, мать вашу!..

Мне сверху видно все, ты так и знай. Кудасов знал. Поэтому представление продолжал. Он неглупый и много говорит правильного и необходимого, может быть, даже единственно верного, но, слушая его, сопротивляешься ему, не желаешь принять его, не желаешь довериться ему… Что-то не так в нем, а значит, соответственно и в его словах, его слова больные… Кудасов разнял руки, они, крутясь, как листочки осенью, попадали вниз, все вместе, или какая-то раньше, а какая-то позже, Кудасов кричал, притоптывая на месте, разворачивал влево, вправо с силой плечи, бил непослушными, высохшими, шуршащими руками себя по груди, по спине.

– Больно! – Выгонял голос из горла, неподатливый, упирающийся, незнакомый. – Ты себе не представляешь, как больно! Но зато я чувствую себя! Чувствовал, когда из них уходила кровь, и теперь чувствую, когда она проникает обратно… Я страдаю, и я наслаждаюсь… Когда руки заполнятся наконец, я себя опять потеряю. Я исчезну. Меня не будет. Я перестану ощущать себя. Начнется другая жизнь. Без меня… Я понимаю, все это фантазии, да, да, наверное, и я в реальности существую, здесь и сейчас, и не вчера и не в будущем, это так, это так, я уверен, конечно, но… но а вдруг, мать вашу, меня действительно нет?!

Бил руками по бокам, как птица, которая истязает себя ударами крыльев, когда не может взлететь, тряс головой, наклонившись вперед, будто что-то клевал в воздухе, птица, птица, суетился, прыгал меленько, топтался, туда-сюда поворачиваясь, за круг света заступал, возвращался обратно, охал, ахал, кряхтел, искал, искал, не находил, искал, искал… Нашел!

Конец другой лонжи.

Тоже в опилках.

Там, в темноте. За светом. За дыханием. За сердцем. За правильным и строгим обменом веществ. За теплом. За уютом. За чем-то таким, что, возможно, похоже на радость.

Заежился, застонал, когда обмакнулся в темноту. Окрасился тотчас же. Жмурился. Хныкал. Плевался. Не надеялся. Не верил. Только искал. Но теперь уже не конец другой лонжи, а, как я понимаю, догадываюсь, вижу, средство для поддержания жизни… Дышал часто и крупно, много, килограммами, литрами, десятками, сотнями – впихивал в себя воздух руками… Так хочется жить! Так хочется. Господи! И вечно, вечно, вечно!!! Чтобы не страдать от времени. Не слышать его звона, гула, свиста – оглушающих, подавляющих, разрушающих. Не чувствовать боли, которую оно беспрестанно, жестоко, издевательски, сознательно, умело и с удовольствием вколачивает в каждую частичку твоего слабого, ненадежного тела… Чтобы не жалеть и не печалиться. Не надеяться и не бояться. И любить, любить, любить! И никогда, и ни к кому, и ни к чему не испытывать ненависти. Чтобы собирать наслаждение – от всего-всего и от самосовершенствования более, чем от чего-либо еще. И отдавать, отдавать, отдавать! Дарить… Чтобы создавать. И много. Бесчисленно. Разного и полезного. Нового. Того, без чего можно, конечно же, пока обойтись, но лучше тем не менее все-таки в будущем не обходиться… Но где же такое средство?! Нет, нет его! И не может, наверное, быть! Сейчас. Сегодня. Вот нынче. Возможно, когда-нибудь потом… Но он не доживет… Нет страха. Сожаление. Пытка бессилием. Грустью. Тоской. Отчаянием. Реальностью. Правдой…

Стряхивал пот, смеясь, мелкой водяной пылью насыщая столб света, на ресницах качались жирные капли, член надувался-сдувался, обеспокоенный бездельем и ожиданием, рот рассказывал о чем-то самостоятельно – о запахе керосина, свежего молока и горячего черного хлеба в комнатах какого-то уютного дома, о невыправляемой восьмерке, что горько и обидно на самом деле, на переднем колесе велосипеда «Орленок», о затертом, пятнистом, нагретом солнцем, пахнущем до сих пор кожей футбольном мяче, застрявшем в кустах малины у дачного забора, о дырявой лодке на реке, о скрипучих, щербатых веслах, о худенькой, длинноволосой девочке Анечке, переодевающейся на берегу – ранним утром, почти еще ночью, о первой сигарете, о первом глотке портвейна, о первой поллюции, о первой мастурбации, о первом осознании неизбежности собственной смерти, о первой злости на жизнь, о первом желании убивать…

Облепил живот, поясницу и бока кожаным поясом, напичканным металлическими пластинами. Сзади тонким голым хвостиком потянулся трос лонжи, вздрагивал, подскакивал, вилял, закручивался в колечки.

Я хотел закричать, но не мог уже. Кровь набилась в голову. Распухло горло. Попробовал осмотреться, но не сумел уже. Глаза набухли. Разорвутся, лопнут… Различал только смутно-мутно сияющие плечи Кудасова – он будто для чего-то, для еще большего, может быть, устрашения меня наклеил себе на кожу пылающие истовым пламенем погоны… Сердце пыталось выкатиться наружу из горла, но я держал его самоотверженно зубами и языком, проглатывал, заглатывал. Сердце пробовало протиснуться ожесточенно между ребер, но я запихивал его обратно беспощадно и непримиримо руками, заталкивал, уминал…

Вот сейчас явится иная жизнь. Кудасов ждал. Скреб глазами темноту вокруг себя. Она где-то рядом, где-то близко, вон там, вон там, за кончиками пальцев, за дыханием, за фокусом взгляда… Не искал, а обыкновенно ждал. Вот сейчас он нажмет на зеленую кнопку – и явится другая жизнь. Он взлетит на лонже к цирковому куполу и еще в полете переберется в чужое измерение – которое совсем скоро, несомненно, станет окончательно родным и неправдоподобно знакомым.

Восторг и возмущение. Горечь и наслаждение. Уверенность и разочарование. Вот что он испытывал постоянно всю свою жизнь. Одновременно. Каждый час, каждое мгновение… Амбиции душили его. Любопытство воодушевляло его. Когда он устанет от секса со зверями, он начнет заниматься любовью с рыбами, с осьминогами, с каракатицами, с лягушками, со змеями, мать их, а после и с деревьями, с автомобилями, с поездами, с самолетами, с воздухом, с солнцем… Когда ему опротивит людской страх, он примется пугать Бога…

Был готов кончить в полете. Кричал, сдерживая извержение, рвал горло, рвал ноздри – кожа на носу трескалась под напором воздуха. Вдруг отчего-то стыдно стало перед самим собой – нет вовсе нынче совершенно никакого повода у нормального человека для того, чтобы заливать нынче же бесконтрольно цирковую арену своей свежей, дымящейся спермой, чтобы пачкать ею воздух, засорять, менять его цвет, пусть даже на какие-то секунды, и химический состав, и запах. Предстоящий переход в другое измерение – это не повод, это обыкновенная формальность. Жизнь в другом измерении – вот это действительно повод.

Под куполом, когда остановился уже, болтался, покачиваясь, неровно подпрыгивая, легко-легко, как на нежной пружине, осмотрелся, огляделся, обратил внимание на себя, неожиданно быстро и без препятствий забрался к себе внутрь и… обнаружил – заболел позвоночник тотчас же, а затем и правое ухо, левая нога, центр тяжести и точка отсчета мыслей, – что он все еще по-прежнему, как и раньше, точно так же, как и еще какие-то минуты назад, пребывает в своем старом, опостылевшем, сраном, вонючем, мать его, измерении.

– Бой, противостояние, выживание, преодоление, победа, поражение равного, смерть ближнего и дальнего, наблюдение за смертью ближнего и дальнего и одновременно спасение жизни, и одновременно рождение новой жизни – вот что только, наверное, и придает некое подобие смысла окружающей нас мутной и вязкой бессмыслице… – слизывал слезы с губ, с носа, со щек, длинно, шершаво, старательно, Кудасов. – Я не сказал еще о Сотворении Нового. Но это доступно не всем. Для Сотворения Нового требуется Дар. А вот драться, противостоять, пытаться победить, пытаться убить, пытаться спасти, пробовать выживать могут все без исключения, все, если хотят жить, конечно же, и выжить…

Я пил свою кровь. Из своего рта. Кровь выливалась обратно из горла. И я опять хотел пить. Пот брызгал из меня струями. Штаны намокли от мочи. Не сумел уловить и впоследствии откорректировать. Не думал просто об этом. Умирал. Пробовал выжить…

– Битва и секс. Власть – говно. Власть унижает властвующего. Битва и секс – вот два направления в жизни, которые я определил для себя как приоритетные… Я уже не молод и потому не требую от жизни перспективы. – Кудасов раскачался на лонже, вроде как без усилий, привычно, буднично, и поймал висящую неподалеку, в трех метрах, в четырех метрах, трапецию. – Выиграешь – найдешь девчонку. А не выиграешь… а не выиграешь – умрешь. Просто умрешь, и все. Вот обыкновенно умрешь, и все. И так и не узнаешь, что будет с девчонкой, что будет со мной, со страной, со Вселенной, и вообще и вообще. – Кудасов швырнул в мою сторону трапецию. С раздумчивым шипением, неохотно, трапеция рассекала воздух…

Дышал буйно, бурно, бешено. Я. Ушами дышал. Глазами дышал. Пупком дышал. Задницей дышал. Членом дышал. Висел на трапеции, как мокрая простиранная игрушка на бельевой веревке, как медвежонок, как слоненок, как собачонок… Когда отдышался, освободил ноги от петли. Лонжа тотчас же ушла к потолку, мать ее. Кудасов смеялся…

Он владел другой трапецией, воткнутой в воздух ровно напротив меня, не так далеко, в нескольких метрах, доступно, сидел на ней как на качелях, болтал ногами, веселился, что-то пел, ерзал ягодицами по перекладине, толкал себя вперед-назад почти незаметно, сгибался-разгибался, то подавался ко мне, то отдалялся… Я чихал от собственного запаха, сопливился, сморкался, блевал… Лицо Кудасова книзу плыло. Когда он попадал в столб обваливающегося сверху света, я видел, что белки у него под нижними веками фиолетово-желтые… А еще я видел в его глазах просьбу, явную, открытую. Только что он у меня так откровенно просил, я еще пока не догадывался.

Он попал мне ногой в плечо. Метил в голову, но я увернулся. Он рисковал. Не боялся, что упадет. Страховался лонжей. У меня лонжи не было, и я потому мог и вправду упасть. Я не ударил его в ответ. Берег силы. Заботился о безопасности… Высота мучила меня и изводила меня – изуверствовала. Я боялся и плакал. Я плакал и боялся. Думал безобразно: «А на хрена мне эти, мать их, усилия, боль, тошнота, отчаяние, а на хрена мне вообще эта жизнь, это говно?! Легче умереть. Спокойней умереть. Это нетрудно. Трудно жить. А умереть нетрудно. Мать вашу, мать вашу, мать вашу, бля, на х…! Вот стоит только разжать сейчас руки и качнуться назад или качнуться вперед…»

Он бил качественно и квалифицированно. При повторном сближении потоптал мне грудь двумя ногами поочередно – успел. Я закашлялся, заикал и повалился назад. Пальцев не разжимал, хотя именно этого сейчас и желал. Но так и не разжал… Несколько секунд висел на руках, а потом подтянулся и снова взобрался на перекладину. Боялся и плакал…

– У тебя была тройка по русскому в десятом классе, я вижу, я вижу, у тебя была тройка, я вижу. – Кудасов искренне любовался своим воспаленным распухшим членом, строил ему умильно и любовно нелепые, дурацкие рожицы. Раскачивался сейчас без страсти и без азарта, тихо, умеренно, миролюбиво, стыдливо даже как-то, неуверенно, съежившись. – Учитель русского, как его звали – не различаю, Михаил Тимофеевич, Анатолий Тимофеевич, Василий Тимофеевич, молодой еще, лет тридцати пяти, предложил тебе сделку, сука блядская, пидор обоссанный! – Кудасов засмеялся весело и освобожденно. – Пидор обоссанный, на хрен! Он предложил тебе поколотить его. Кнутиком. Голого. Было, было? А, сознайся, было, а? А он тебе за это четверочку, а может быть даже и пятерочку, в аттестат должен был поставить… Тебя такая перспектива пугала, но не так чтобы уж очень особо. Необычайно хотелось заполучить в аттестат пятерочку по русскому. Ведь тогда, как мы помним, при поступлении в институт учитывался и средний бал школьного аттестата… Бам-бум по заднице, по плечам. Он в кожаных самодельных трусах, или дерматиновых, или сшитых на живую нитку из обыкновенной клеенки, доморощенный садо-мазо, мать его, нелепый, неуклюжий, но довольный, но счастливый, с пенящейся слюной на губах, со слезящимися глазами, рычащий, урчащий, пукающий… Потный, дрожащий, кряхтящий… Он попросил тебя раздеться. И ты разделся. С готовностью. Быстро… Сам подобного от себя не ожидая. Ты возбудился. Это правда. Ты не хотел в это верить, но ты возбудился, ты возбудился… Он тряс ягодицами и выгибал спину. И матерился – грубо и безответственно. Грязно, похабно, но нежно вместе с тем и волнующе… Ты бил его, захлебываясь восторженным криком и бурлящей горячей слюной… Ты наслаждался! Я вижу, я вижу!.. Ты наслаждался… Когда он запихал, сопя, причмокивая, мурлыкая и постанывая, твой член к себе в рот, ты этому даже, собственно, и не удивился. Ты был уже к этому готов, дурачок. Более того, ты к тому времени уже сам того даже желал… Ты корчился и рыдал. Стискивал до боли, до крови обезумевшими пальцами свои соски. Ты кончил бурно и обильно. Ревел по-медвежьи… Подобного наслаждения ты не испытывал уже больше никогда в своей жизни… Ни разу…

Земля стреляет. Люди падают. Пули прокалывают их снизу доверху. Входят между ног, выходят из темечка, унося за собой огромные куски этого темечка. У всех до одного… Никто не виноват. Так случилось. Людей убивает Земля. Слишком много их, людей, скопилось на ее невеликой поверхности. Земля освобождается от них. Она расстреливает их… А мы-то, придурки, думаем, думали, что это Сталин, или Гитлер, или Наполеон, или кто-то из нынешних, из мудаков, из завистников, из неудачников, из уродов, из тех самых, мать их, кто плохо одевается… А все оказывается-то на самом деле очень просто. Приходит время – и Земля возмущается…

Нет, нет, нет, все не так! Это все-таки мы, говно сраное, а не Земля, возмущаемся, мы, мы… а насчет бунтующей Земли – это всего лишь успокаивающие, щадящие, украшающие реальность предположения…

Сила уродства и ущербности велика. Это самая грозная сила в мире. После силы созидания, конечно…

Появляется вдруг однажды недоношенный, недоделанный, недолюбленный, маленький, меленький, криворожий, мутно мыслящий, но злобный, чрезвычайно злобный некто (отчего злобный? да от своей же глупости и от свого же уродства), но не только злобный, но и с явным запасом, к несчастью для мира, недюжинной энергетики и принимается яро и исступленно мстить окружающему его миру – правда, до поры до времени, пока судьба не вынесла его к власти, мстить неуверенно, опасливо и несущественно… Но зато потом – уже после того, как другие придурки, другие завистники, другие неудачники, другие уродцы, только менее энергичные и менее озлобленные, напрочь, навсегда забыв об истории, а может быть, даже и не зная ничего об Истории, дарят ему перспективу!.. Зато потом он отрывается, мать его, пидора гнойного, без удержу и без оглядки – потому что туп и потому что несчастен – во всех известных ему направлениях…

Нет, нет, нет, все не так! Он не просто так появляется, абы как и неизвестно откуда. Известно откуда. Мы сами, все вместе, порождаем его своими мечтами, своими фантазиями, своим желанием, животворящей силой своего подсознания… Мы, слабенькие и ни в чем не уверенные, трусливые, не осознающие, кто мы на самом деле, искренне полагающие, что Господь нас бросил и что Господь нас забыл, несчастные, вопрощающие всех и вся, твари трепещущие действительно, классик прав, жаждем, алчем, ждем нетерпеливо и торопливо, подталкивая время, пиная его, сердясь на него, всегда, во все века, чтобы нашелся все-таки кто-то, тот самый некто, например, кто наконец-то и с удовольствием отодрал бы нас во все имеющиеся у нас, ничтожных и невесомых, щели, полости и отверстия – и с оттягом, и безжалостно, и беспощадно. Нам это нравится. Не всем, конечно, но большинству. Мы получаем наслаждение от страданий, от горя, от лишений и от ясного осознания близкой и мучительной смерти – правда, не своей, ни в коем случае, а исключительно только тех, которые находятся вокруг и предпочтительней, конечно же, тех, которые рядом. Вот это так.

…Я ждал необычного. Пусть неприятного. Или даже отталкивающего. Но нового. То есть необычного. Скучно. Жил одномерно. Школа. Дом. Двор, футбол, портвейн. Советская власть еще связывала нас по рукам и ногам. И мозгам. Нет перспективы. Нет движения. Нет азарта. Нет возбуждения. Путь известен. И наверху и внизу – говно. Воняет одинаково… И я все это чувствовал. И настолько остро, что хотелось стонать и орать… Я слаб и никчемен. И никому и ничему не нужен. Даже я, как мне казалось, мальчик симпатичный и умный. Я не нужен… Требовалось тогда ориентироваться на сильного. Или на того, который хотя бы провозглашал себя тем самым сильным. Аморальность и жестокость всегда были и будут в нашем мире в почете и уважении. И это правильно – с их помощью гораздо легче, чем с помощью, допустим, таланта, ума, искренности, непримиримости добиться полной реализации своих задач и своих целей… Если бы тогда, не сейчас, нет, а тогда, в те годы, в те дни, появился бы вдруг кто-то, подобный вот тому, допустим, пресловутому некто, мудаку, уроду и неудачнику, но энергичному и амбициозному, то я пошел бы за ним непременно… Но этого самого пакостного и отвратительного некто, слава богу, в стране моей любимой в те времена, как мы знаем, так и не объявилось. И я пошел тогда за учителем истории. Не за учителем русского языка, а за учителем истории. И звали его Алексей Тимофеевич… В обмен на четверку в аттестате по истории он предложил мне на тот момент моей жизни действительно нечто Новое. Я был тогда еще девственником. Девочка Дина в доме отдыха под Одессой, хорошенькая, несколько раз целовала мне уже прошлым летом член своими толстыми губками, и однажды я, разумеется, ожидаемо и подготовленно кончил – но без впечатления, приятно, но без удивления… «Растерзай меня, разорви меня, загрызи меня! – шептал мне в ухо, когда проходил мимо, тридцатилетний качок, душистый, чистенький, свежий, живой, приветливый, доброжелательный учитель истории Алексей Тимофеевич, не уродливый, достойно, дорого, не по-советски одетый. – Вскрой мне кожу. Возбудись от моей крови. Стань моим хозяином, моим властелином! Накажи меня! Уничтожь меня!..»

Я впервые оказался нужен. Я впервые получил власть. Сладко…. Я хлестал плетью по голому, потному, мускулистому, большому, долгому телу и видел, и чувствовал, как оно восторженно откликается на каждый удар. Мускулы прыгали, перекатывались с места на место, сталкивались друг с другом, взрывались. Тело наслаждалось… Мой замечательный учитель истории то и дело терялся из виду, пропадал, уходил в иные пространства… Я не знаю, проваливался ли в магму или тек в небеса, но то, что он исчезал на время после очередного моего удара из этого мира, об этом я могу заявить точно… Как я завидовал ему!..

Этот сучонок, Кудасов, прав – когда ищущие, голодные, любящие губы учителя втянули в себя мой распаленный, раскаленный, накачанный силой и властью член, я этому в тот самый момент никак и нисколько не удивился. Я ждал этого уже. Я был готов уже к этому. Я закричал тогда и заплакал… Кончил быстро, истерично, дерганно, рвано, но тем не менее единственно по-настоящему, как мне тогда показалось, так, как должно, так, как планировалось, наверное, самим Создателем изначально…

Смешно и вольно. Как будто не было прошлого и как будто никогда уже больше не объявится будущее, ни хорошее, ни дурное. Я был пуст и бесконечен. Отбирал холод у пола – спиной, ягодицами, затылком, ладонями. Сердце билось с усердием и удовольствием. Я чувствовал собственную значимость и наслаждался собственной востребованностью. Сегодня, нынче, вот только мгновения назад, да и теперь, вот сейчас, разумеется, тоже я был единственно нужен кому-то, я нужен кому-то, необходим, именно я и только я, а не некий другой, не абстрактный там какой-нибудь складненький, стройненький мальчик, а определенно, конкретно, строго и безошибочно я.

Потом я блевал в туалете. Что-то шептал себе под нос унизительное и оскорбительное и блевал. До желчи. До крови. Дрожь изнутри, как землетрясение, ломала все постройки на теле и в теле. Трещал череп. Хрустели, крошась, ребра. Раскалывались кости на руках и ногах.

Учитель Алексей Тимофеевич лежал на розовой постели и строил славные гримаски своему красному, насыщенному напряжением члену, забавлялся, веселился, предчувствовал, предвкушал… Мужчина, не женщина… Не хорошенькая, легкая, сексапильная женщина, о которой я мечтал не одну вот уже сотню ночей, вечеров, дней, а обыкновенный, некрасивый, неуклюжий, неповоротливый мужик, мать его!

Насрать на четверки и на всякие там пятерки, на хрен, в аттестате!

Я – дерьмо! Я – никто! Я – вред!

И это ты меня сегодня таким сделал, сука, меня, сука, маленького, неопытного и несмышленого!

Я разбил учителю Алексею Тимофеевичу лицо тяжелой фарфоровой пепельницей. И когда он, как мне показалось, потерял сознание, стянул его с кровати и долго топтал ногами!.. Суку!..

Ни разу ко мне он так больше и не подошел близко с того дня, учитель истории. Но пятерку, не четверку, а именно пятерку, в аттестат все-таки добросовестно и покорно поставил.

…Нога Кудасова втиснулась мне в живот и достала до позвоночника. Я проглотил дыхание и свалился с трапеции. Висел на руках. Трепал воздух зубами – не в состоянии ни вдохнуть, ни выдохнуть. Обессиленный, обескураженный, тихий, неподвижный, но недобитый, но злой…

Те, которые ничего не хотят, – все мертвецы, разложившиеся, разлагающиеся, пожираемые уже червями и опарышами, осклизлые, почерневшие, все до одного. От них воняет, когда они подходят ко мне близко. А они всегда близко. Весь город воняет. Вся страна воняет…. Кудасов многого хочет. Хотел. (Но не знаю, будет ли хотеть то же самое в будущем. Будет ли вообще чего-либо хотеть.) И он достоин за это, безусловно, великого уважения. И может быть, даже великой любви. Я не люблю его. Но я его уважаю. При других обстоятельствах, я уверен, мы смогли бы отлично с ним как-нибудь поболтать и, может быть, даже чуточку подружиться. Но не сейчас. Я сожалею…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю