355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Псурцев » Тотальное превосходство » Текст книги (страница 19)
Тотальное превосходство
  • Текст добавлен: 14 октября 2016, 23:39

Текст книги "Тотальное превосходство"


Автор книги: Николай Псурцев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 28 страниц)

Что-то похожее испытывал сейчас и я сам, оторвавшись от девочки Кати и усевшись неразборчиво на побитый и расколотый кафельный пол балкона… Любил прошедшую минуту – ненавидел минуту будущую, боялся перспективы или, вернее так, – боялся отсутствия перспективы, не верил в освобождение от сомнений, надрывался в бесшумном крике, ужасаясь своему бессилию в борьбе со страхами и надеждами…

– Все вон! На х…! – сказал Масляев ясно, но тихо, без злобы и беспокойства, просто и задушевно. – Все вон! На х…! И побыстрей, на х…! Я хочу отдохнуть, мля… Один… Уснуть и видеть сны. Я вам не флейта, в конце концов, чтобы на мне без спросу играть. Час назад разрешил на себе играть. А вот сейчас запретил на себе играть, мля… – Болтал длинным языком во рту, показывал его потолку, сгибал-разгибал пальцы на ногах – один за другим по очереди, выталкивал наружу пупок, улыбался себе, любовался собой, не собирался одеваться, возбуждался от собственной наготы, но непрочно уже после тяжелого секса…

Двое мужчин и одна женщина заспешили, заторопились, поднимаясь, вставая с тех мест, куда попали после того, как накричались и освободились на какое-то время от желания, насладились, наново родились, с пола, с кресел, с дивана, потянулись к выходу, застегиваясь и оправляясь на ходу, усталые, но довольные, глядящие на мир очищенными глазами, ненавидящие красоту и жаждущие ее вместе с тем точно так же, как и собственного бессмертия…

Вошел в комнату словно через открытую дверь, остренькие стекла сыпались мне на голову, без вреда, длинные рваные клинья, торчащие с боков, царапали мне руки, без крови, подошвы ботинок резали прыгающие осколки и скачущие щепы тонких деревянных рам, без следа.

Приклеил ствол пистолета к глазу инженера Масляева и заорал ему в ухо страшным голосом, сам себя пугаясь, с удивлением искренним и с уважением к самому себе:

– Убью, на х…! Расколочу башку, на х…! Сожру мозги, на х…! Ты понял, сука?! Ты понял, сука, на х…?!. Где девчонка? Маленькая девчонка, которую ты и Кудасов утащили у ее матери, на х…! И спрятали ее потом, на х…! И заперли ее потом, на х…!.. Ща выдавлю один глаз, а потом выдавлю второй, бля! А потом разворочу башку, твою мать!.. На х…!..

Бесновался – поливал ошалевшего, оцепеневшего и не моргающего, и не глотающего, и едва дышащего уже Масляева горячей слюной, корчил жуткие, угрожающие гримасы, заходился истерикой, проминал под собой пол ногами, топая, стервенея, долбил Масляева кулаком левой руки по его пухлому, студенистому животу…

Катя изучала мой новый голос и мое новое лицо. Боялась, но не удивлялась. Ожидала чего-то подобного, судя по ней, по ее готовности, например, принять меня и таким, любым, разным, даже самым скверным и отвратительным. Склоняла голову то к левому плечу, то к правому плечу, разглядывала мои глаза, мой рот, мой нос – стояла у изголовья инженера Масляева, на него самого никакого внимания не обращала.

Инженер Масляев икнул и заплакал. Шлепал себя языком по губам. Опять икнул. Опять икнул. Опять икнул. Слезы пузырились в правом глазу. Просачивались из-под ствола пистолета и в левом глазу. Булькали. Пенились… Рывками дышал. Коротко. Длинно. Коротко. Длинно. Три раза длинно. Три раза коротко. Три раза длинно. Три тире. Три точки. Три тире. Спасите наше судно…

– Она в цирке. У Кудасова, мать его, – продышал расплющенным голосом Масляев, ползал по зубам фиолетовыми, твердеющими губами, лицо графическую контрастность вдруг приобрело, тени. – Там много всяких хитрых, неиспользуемых помещений… Где-то… Хорошая девочка. Плохо кушает. Не поправляется. Не растет… Мы ее так и не попробовали, мля…

Я вынул ствол пистолета у Масляева из левого глаза, стряхнул на пол его слезы с металла, обрызгал ботинки, выматерился бесшумно, только лишь шевеля губами. Раздражение и злость не проходили. Успокоения не объявлялось. Я закурил. Смотрел на голого Масляева. Думал…

– Оденься. – Катя кинула Масляеву рубашку и брюки, ежила щеки брезгливо, сглотнула несколько раз быстро. – От твоего уродства тянет блевать…

Масляев медленно и с трудным усилием сел на кушетке. Растирал правой рукой грудь. Член его скрутился, как хвостик у поросенка.

Предупредит дружка своего. Это так. И тот уберет девочку из цирка. Я знаю.

– Где Кудасов живет? – спросил, снова поднося пистолет к лицу Масляева.

– Господи, – задыхаясь, выговорил Масляев, тер грудь теперь двумя руками, губы из фиолетовых превратились в белесые, огрубели, словно их обсыпали известью, облепили – высохли. – Я этого больше не выдержу… Сердце… Тяжело… Нельзя бояться…

– Где Кудасов живет? – повторил я вопрос и ткнул стволом пистолета теперь в правый глаз Масляева. Выплеснулась жидкость из глаза. Опять закапала мне какой-то ботинок.

– В цирке, – выхаркнул слова Масляев, закашлялся, цапал воздух губами.

– На счет три выдавлю тебе глаз, – сказал я. – А на счет шесть прострелю тебе голову…

– В цирке… Там живет. Он один. Без семьи. Цирк не любит. Но привык уже… Я не вру. В квартире у него пусто. Кровать… Даже стола нет… Он больной… Но мы понимали друг друга… Мля… Я не вру… Не вру… – скрипел сухим ртом, прыгающие губы отталкивались друг от друга, как магниты с одинаковыми зарядами, бледные, раздутые неестественно, теперь уже не тер, а царапал ногтями себе грудь, кровь проступала ярко на белой, пупырчатой коже. – Нельзя бояться… А я боюсь… Сердце…

– А если неправда? – Я втиснул ствол пистолета глубже в глазницу Масляева.

– …Там ничего нет, – прошептал Масляев. – Ни ада. Ни рая. Там пусто… Там темно и пусто. Я это вижу сейчас ясно. Вот сейчас, вот сейчас… Темно и пусто… Господи, я не хочу…

Масляев подался ко мне и повис неожиданно на стволе пистолета, пялился открытым левым глазом в мое лицо, складывался медленно, как резиновая игрушка, голова заваливалась назад, грудь выпячивалась вперед, гнулась пластилиново шея, я его, Масляева, едва удерживал в сидячем положении – зачем-то… Когда понял наконец, что произошло, что случилось, втиснул за пояс пистолет, зацепил Масляева двумя руками за плечи, подхватывая его, уже сползающего на пол, и осторожно положил на кушетку…

– Ну ни хрена себе! – сказала Катя и, расставив в стороны руки, полуприсела привычно на корточки, будто собиралась пописать.

В глазах тишина и червячки. Масляев безмолвен теперь навечно. Обмакнулся в черноту и скоро сам почернеет. И его сожрут червячки, если родственники, или друзья, или кто-то еще, кто будет заниматься его похоронами, его не сожгут. Я их заметил, червячков, в его глазах. Они еще его не едят. Они только предупреждают… Я долго не мог убрать своего взгляда от его лица. Лицо менялось с каждым мгновением. Становилось все более мелким и равнодушным.

Где-то рядом зависла душа. Наблюдала за всем происходящим бесстрастно…

Беспокойство меня не трогало. И не навестило меня сожаление. Я подмигнул несколько раз душе Масляева, повернувшись во все стороны, подняв лицо к потолку и опустив его к полу – она меня видела, это точно, душа, и проговорил ей про себя после – она меня слышала, душа, это ясно: «Я не хотел причинять тебе вреда, но тем не менее я ничуть не огорчен, что все случилось именно так, как случилось. Мне не жаль тебя… И на прощание мое тебе пожелание: не появляйся больше, пожалуйста, на этом свете. Придет время, и Создатель снова отправит тебя обратно. Непременно. И уже не так милосердно, между прочим, как нынче…»

Весело, но без задора, радостно, но без эйфории, так, как следует, правильно, ощущая комфорт и справедливость, востребованность (людьми, зверями, птицами, насекомыми, водой, огнем… Богом…) и свободу, воодушевление и одухотворенность, волнение и одержимость, расхохотался отпущенно и неумеренно и посмотрел с удовольствием и пониманием на весь МИР разом…

И МИР мне понравился. Второй, третий… а может быть даже и первый, раз в жизни…

Увлеченность собой. Ласка и нежность. И ни в коем случае не ненависть. И не злость. И не негодование. И ни единого упрека. И без упоминания о претензиях… Чем более я совершенен, тем больше от меня пользы. Я хочу дарить и не называть ни в коем случае при этом своего имени. Достаточно того, что я сам получу от творимого удовольствие. Самый важный подарок в жизни, для любого, умного или глупого, энергичного или ленивого, уродливого или красивого, – это возможность выбора. Не у всех хватает для достижения этого силы, и воли, и врожденных способностей. Те же, кто в состоянии предоставить себе такую возможность, обязаны помочь добиться подобного также и всем остальным…

Воздух мира ароматен и сладок. Он пробуждающий. Он животворящий. Не желаю спать, отдыхать, успокаиваться, расслабляться. Мечтаю о вечной нервотрепке, но осознанной, о злости, но осознанной, о раздражении, неудовлетворенности, страдании, безумии, риске, опасности и наслаждении всем этим, и заряженности новыми силами от всего этого…

Воняет газами и говном мертвеца. И мочой и спермой всех тех, кто еще несколько минут назад в этой комнате находился. И пóтом. И протухшей слюной. И гнилыми зубами… Но все это тоже ведь является воздухом мира… И я его принимаю. Не брезгуя, не пренебрегая, не морщась… Волнуюсь и трепещу, пережевываю его зубами, перекатываю его языком от щеки к щеке, загоняю его в носоглотку, пробую на вкус, на вязкость, на чистоту… А он, между прочим, действительно ароматен, и сладок, и душист, и животворящ. И еще величествен без сомнения…

Ухожу. Надо действовать. Меня ждет работа. Меня уже дурманит предстоящее дело… Я обязательно, и скоро, напишу все то, что сегодня увидел. Трое мужчин и одна женщина. Никакие. Такие же, как и все. Требуют счастья, стремятся к удовлетворению, пыхтят, копошатся, прилипают друг к другу, скользкие, отклеиваются, утирают сопли, строят нелепые, тошнотворные гримасы, пачкаются выделениями… Живут как могут, как умеют. Подбираются к возможности выбора… Воздух мира ароматен и сладок…

Катя меня провожала. Хотя и не знала еще, что просто меня провожает, а вовсе даже и не уходит из дома покойного инженера Масляева вместе со мной. Она думала, что я ее заберу с собой. Она полагала, что я мудак. Она висела у меня на плече и счастливо хохотала. Тискала меня, и чувствительно, то и дело за ягодицы, приятно, не скрою, но уже и утомительно вместе с тем (сколько можно, в конце концов?), заглядывала мне в глаза, забегая вперед, пританцовывала, задирая юбку, показывала проходящим, пробегающим и проползающим старикам и молодым язык, кукиш и выпростанный из кулака и вытянутый вверх средний палец какой-то руки.

…Текла река Волга, и всем казалось, что им ничуть не больше семнадцати. Тетки и мужики. Мордатые мужики и тетки с головами, закрученными в «халы». Измученные и растерянные. Не готовые умирать. Так ничего толком-то в жизни и не совершившие. Не догадываются, зачем родились, и не понимают, зачем умирают. Живут по инерции. Текут, как река Волга…

Двое мужчин и одна женщина толклись в углу залы – обиженные. Пробовали улыбаться, трогали друг друга за плечи, за руки, за лица, нарочито участливо, серьезно, сосредоточенно, сминая таким образом неловкость, обескураженность, неудовлетворенность, пытаясь забыть о незавершенности. Раздумывали, уйти или не уйти, заметно было, в порыве пребывали: чье-то слово, решительный жест и побежали бы вон – без радости, но предощущая спасение. Но еще готовность не созрела. Слишком зависели от Масляева. Он их собирал. Он им показывал жизнь. Понимали, что ведомые. Другого хозяина до сего дня не знали.

– Здесь мы расстанемся, – сказал я после того, как мы вышли на улицу из дома, в липнущую к глазам сырость, окунулись в росу, по щиколотку, по колено – увидел вдруг на какие-то осколки мгновений свое дачное детство: просыпался внезапно в тревоге перед рассветом, лет семь-восемь-девять-десять мне было, и шел отчего-то и зачем-то из дома под серо-черное, низкое, ночное еще почти небо – боялся вечности, наверное, замкнутости, безмолвия, одиночества, конечности, умирал от нежелания жить, возвращался в еще теплую кровать, пытался разобраться, откуда столько тревоги, жалости к себе, печали, тоски появляется именно в эти часы… Не разбирался. – Не провожай меня дальше. Я как-нибудь сам. Я уже большой мальчик. И дорога тут ясная и прямая. Заблудиться невозможно. Уходи… Иди в дом… Мокро. Холодно. Хреново. Пакостно…

– Я в дом не пойду. Там хреново, мокро, холодно, пакостно. – Катя расставила в стороны руки, невысоко подняла, ниже плеч, на уровне талии примерно, и полуприсела, точно так же как и еще несколько минут назад, как и еще раньше, как и еще раньше, будто решила пописать. Она, когда сталкивалась с чем-то не особо знакомым, когда волновалась, наверное, когда нервничала, всякий раз, как я могу догадываться, разводила руки в стороны и полуприседала, словно определяла строго и ответственно, и не шутя, без сомнения, здесь же на месте и помочиться. – Меня там стошнит. Я залью своей блевотиной весь этот обоссанный и обосранный дом… Я больше туда никогда не пойду. Ты понимаешь? После того, как я встретила тебя, после того, как целовала тебя, после того, как я трахалась с тобой, после того, как слышала тебя, после того, как нюхала тебя, после того, как я видела, что в тебе и что за тобой, я больше от тебя никуда не пойду, не уйду. Даже и не думай…

– Я теряю время, – сказал я, мял росу, не останавливаясь, без злости и отвращения, но со старанием. – А у меня его очень мало. У меня его почти что уже нет совсем. – Забыл, собственно говоря, уже о Кате, слушал ее без явного понимания, терял черты лица ее, пока шел.

– Нет. Ты не имеешь права отказываться от меня. – Катя не писала, но бежала за мной, убивая грубо и ненавистно спящих жучков и паучков своими длинными, отточенными, беспощадными каблуками. – Ты сильный. А значит, твой долг помогать всем слабым, которые попали в поле твоего зрения. Я читала об этом, я читала, читала… Послушай, послушай… Когда я смотрю на тебя, когда я трогаю тебя, я… я вижу себя, да, себя, в роскошном вечернем платье среди дорого и изысканно одетых людей – решительных, энергичных, остроумных, усмешливых, сексапильных мужчин и красивых, молодых и не очень, быстрых, шумных, веселых и доброжелательных женщин. Мы что-то едим, мы что-то пьем, разговариваем… И меня все слушают. И всем кажется, что я умная. Меня ценят, у меня спрашивают совета, ко мне относятся серьезно… Ты стоишь рядом, умопомрачительно классный, возбуждающий, совращающий только лишь одним свои запахом – любую, любого – и одобрительно улыбаешься, глядя на меня… – Катя отмолотила неожиданно кулачками воздух впереди себя, то ли отбивалась от комаров, то ли отгоняла от себя некие невидимые простому глазу сущности, злые, наверное. – Когда я дотрагиваюсь до Циркуля, мать его, козла сраного, или до этого гнусного, мертвяка уже теперь, Масляева, мать его, суку обоссанную, на х…, не дотрагиваюсь – дотрагивалась, слава богу, когда я дотрагивалась до них, и до того, и до другого, да и до всех, если признаться, остальных, кого знала, кроме тебя, конечно же, тоже, то всегда видела себя сидящей, мать мою, за огромным ресторанным столом, закиданным, заброшенным всякой жратвой, обильной, но неаппетитной, дорогой, но невкусной, рядом с какими-то горластыми, потливыми, толстыми, беззубыми, но обляпанными вместе с тем с головы до рук и с рук до головы золотыми перстнями и кольцами, брошами, бусами, цепочками, сережками и еще чем-то массивным и еще чем-то многостоящим, тетьками и дядьками, молодыми и старыми, вонючими и не окончательно… Все чего-то орут, все чего-то поют, куски непережеванной еды сыплются у них изо ртов… Не хо-чу!!! Больше не хочу!!! Ты слышишь?! Ни-ко-гда!!!

Пхнул ногой по Катиной лодыжке, смял Катины же волосы пальцами, упрямым качком бросил голову вниз к земле, посадил девушку на колени. Ввел ствол пистолета под левую Катину бровь. Сказал с неудовольствием:

– Выбор – это лучший подарок для любого из живущих на этой земле… Выбирай: или останешься без глаза или без ноги, глаз я выдавлю, а ногу покрошу и покромсаю пулями, или тихо и покорно вернешься в дом и со смирением примешь все, что приготовила для тебя твоя неблагородная и неблагодарная жизнь…

Катя обмякла – заструилась вся вниз, поползла, потекла, не руководила больше мышцами, забыла за ненадобностью уже о красоте… Надула правый глаз слезами. Я отнял пистолет от другого глаза, испугавшись. И другой глаз тотчас же тоже надулся слезами – ровно так, как и правый.

Я нагнулся и поцеловал Катю в губы, в нос, в глаза, в лоб – с непридуманной лаской, и нежностью, и благодарностью.

– Славная, чудная, милая девочка, – сказал с удовольствием и одобрением, почти с любовью…

Откуда столько тревоги, жалости к себе, печали, тоски появляется именно в эти часы?

Но сегодня, кстати, всего этого оказалось внутри меня несколько меньше, чем раньше… Не намного, но меньше…

Так было. Не показалось…

…Через всю Москву. Пробиваю город с азартом и одержимостью. Не терплю незавершенности, истинно точно как те трое – двое мужчин и одна женщина, которые обиженные, которые остались без хозяина… Хотя цель моя уже, собственно, помутнела. Я не вижу больше ее очертаний. Хотя знаю по-прежнему, что она тем не менее все еще есть.

Зачем мне Катя? Она другая. Ее феромоны меня не заинтересовали. Секс с ней не так удачен, как, допустим, с Настей или еще с сотней или тысячей всяких-разных женщин в моей стране и на этой планете. Не хватает ей химии, то есть неких веществ и их причудливых сочетаний и соединений, для того чтобы измениться – встать на уровень Насти, предположим, обрести класс, достигнуть требуемой формы (параметры и правила доступны и широко известны). Что еще? Разрез глаз не соответствует. Не так, как положено, шевелятся губы. Без всякого эффекта работает профиль. Она, Катя, стоит не так. Поводит плечами неправильно… Все красивые женщины мира похожи друг на друга. Катя не похожа, хотя и очень мила… У нее свой Путь. И вовсе не рядом со мной. Пусть идет…

Все вранье! Мне на нее просто глубоко наплевать. Она мне обыкновенно не понравилась. Феромоны негодные – действительно.

Заметил вдруг руки на руле. Они высвечивались серо-бело заглядывающими неохотно в кабину уличными фонарями. Руки ведут машину, подумал, это понятно, а где же в таком случае сам я? Внизу ноги обнаружил, почти неразличимые. А где же все-таки сам я? Где мои глаза, мой нос, мой рот? Где мое лицо? Где моя голова?.. Столкнулся со своим отражением в зеркале заднего вида. Задышал глубоко и мерно, слава богу, кажется, успокаивался…

Портреты Старика в багажнике. Остановиться, посмотреть, на месте ли?.. Не уверен, нужно ли мне сегодня это. А если есть холсты, но нет на них самого изображения Старика? Придется решать, сошел ли я с ума, или подобное и в самом деле случается в жизни. Пока буду разбираться, потеряю время – сомнения, страхи, растерянность, желание убежать и спрятаться, зарыться в землю, и не дышать, свернуться в комочек, мстительно умирать, и затем успокоение, анализ, воля, смирение с реальностью, принятие себя любого, даже сумасшедшего, и так далее и так далее… Нет. И все-таки не сейчас. Когда-нибудь потом. Когда-нибудь после. Пусть история закончится. Если закончится…

Мир выдуманный подавляет мир реальный. Мир выдуманный красочней, эротичней, брутальней, пестрее, непредсказуемей, свирепее, контрастней, энергетичней и живее, как ни парадоксально, да и просто интересней, гуще, насыщенней и сильнее, сильнее, конечно же, чем мир реальный. Мир фантазии убивает мир реальный. Нет сомнения. Только стоит посмотреть на Джотто, на Эль Греко, на Босха (на Босха особенно), на Дюрера, на Констебля, на Пикассо, на Шила, на Хокни, на Бальтуса, на Бэкона, на Фрейда (Люсьена, внука Зигмунда), почитать Шекспира, Мелвилла, Джойса, де Сада, де Куинси, Торо, Ницше, Маркеса и, может быть, Достоевского, если останется время, и все тотчас же становится ясно. И не очень умным, и не очень образованным людям тоже.

Другое дело, что, может быть, мало кому захочется в этом признаться. Жизнь богаче, закричат они и от негодования затопчут ногами и замашут руками, жизнь мудрее, жизнь прекраснее… Не захотят говорить о себе, что они дерьмо. А все, кто не придумывает иные миры, в действительности-то все дерьмо…

Человечество делится на три касты, как уверял нас и доказывал нам классик, – на простых людей, которым остается только их жалкая вера, на начальников, организаторов и воинов, и на священную касту поэтов, творцов иллюзий и определяющих ценности, поэты – это самая высшая, разумеется, каста. Поэтами стремятся стать все в этом мире, Творцами, имел в виду классик, все без исключения, потому как все, и опять-таки без какого-то ни было исключения, хотят власти и все хотят править, то есть создавать иллюзии и определять ценности… Но не каждому это дано – не многим, единицам. Все остальные, которые не единицы, осознав в какой-то момент, что они никто, начинают мстить миру за свою бездарность, уверяют всех, например, что реальная жизнь богаче и мудрее, чем жизнь вымышленная, хотя и понимают, конечно же, что это вовсе не так, становятся диктаторами – на любых уровнях, на уровне семьи, допустим, – бьются, и с помощью самых суровых приемов, как правило, за чиновничью карьеру, организовывают бизнес, применяя при этом, часто, чаще, чем следовало бы, нарочито преступные методы…

Старик сильнее реального мира. И он в состоянии этот мир уничтожить или, во всяком случае, в состоянии нанести этому миру не поддающийся воображению и подсчету ущерб – если он и вправду получил в эту ночь каким-то образом настоящую жизнь, Старик…

Опять Старик!.. Я же сказал уже себе, что потеряю время, если начну разбираться со Стариком. Я могу не успеть в гости к цирковому жителю Кудасову, если начну разбираться со Стариком. Нет. Не сейчас. Как-нибудь потом. Как-нибудь после. Пусть история закончится. Если закончится…

…Цирк пахнет. Я подъехал не близко, а запах уже услышал. Навозом только совсем немного. Пóтом и пудрой больше. И несвежим деревом. Мочой, разумеется. И тихо – звериным лежбищем. Я не знал раньше запаха цирка. Вернее, не помнил. Я был там только в детстве, как и большинство… Много работы в этом месте. Я люблю, когда много работы. Работа – это смысл и это самоцель… Хочу работать, мать мою, хочу работать! Работать, работать, работать!.. Не знал такого гона и такого давления давно уже. Старик этой ночью не в счет. Писал его словно в забытьи, в угаре, так даже скажем, в угарном забытьи, вроде как пьяный, вроде как обдолбанный наркотой… Не в счет…

Троллейбусы и автобусы не ходят, милиционеров поблизости не видно, бессонные автомобили сверкают на проспекте, один, два, три, четвертого пока не замечено. Милиционеров действительно нигде нет… В этом цирке на проспекте я не был точно ни разу. В старый меня мама водила, а в новый как-то вот не случилось. Но я знал, что тут иногда артисты выступают или выступали и на льду, на коньках, а не только на обыкновенной арене. Странно, наверное, все это выглядело, но интересно… Милиционеров тем не менее по-прежнему не вижу ни одного…

Кровь, остуженная теперь, толчется, медля, по жилам. Будто кто-то подул на нее, еще недавно кипящую, сложив что-то там дудочкой, когда дул. Не знаю зачем и надо ли… Вопросы себе задавать вредно, особенно после того, как решил что-то делать – раз решил, значит, это необходимо. Я этого сейчас не понимаю, но чувствую. Ну что мне от того, не понимаю, найду я Настину дочку или не найду я Настину дочку? Бессмертием наградит меня Господь? Отменным здоровьем? А власть у меня есть и так. Я – Художник. Я дарю иллюзии. Я определяю ценности…

Милиционеров не наблюдается, как и прежде. Но скоро должны прибыть. Я позвонил из автомата в службу «02» и рассказал им, невежливой барышне с тухлым голосом и южнорусским акцентом и магнитофону, который нас в это время записывал, что в здание цирка кто-то пытается пробраться, причем через служебный вход, применяя лом, отмычки и сварочную аппаратуру. Не один, их трое.

Милиционеры пинали закрытую дверь служебного входа и выхода руками, ногами, плечами, прикладами автоматов, матерились, плевались, связывались с отделением, что-то орали в рацию, недовольное и оскорбительное, и пинали дверь снова… Когда им наконец открыли, и это замечательно, что открыли, а то я уже начал опасаться, что в цирке действительно никого нет, кроме злодея Кудасова, ни охраны, ни обыкновенного банального сторожа, ни всякого рода дежурных или ответственных за безопасность, когда милиционерам открыли, они принялись о чем-то спрашивать охранников, а потом кричать на них и ругаться на них… Уезжали нервно и с ревом, перегружая топливом мотор слабенького «жигуленка», на ходу со значением хлопая дверями, злобные…

Ушел из ночи в утро. Там, там и там светлеет, а вон там, там и там все еще темно. Я перешагнул границу уходящего и наступающего. Она как раз обосновалась возле служебного входа в здание цирка… Издевался над дверью, как мог, как умел. Избивал ее и руками, и ногами, и плечами, и ягодицами, царапал найденными рядом и далеко булыжниками и кирпичами, давил звонок – двумя руками и носом поочередно, матерился, заходился от возмущения и негодования… Предполагая, что меня видят в скрытую видеокамеру и слышат через скрытый радиомикрофон, несколько раз грубо, и с ожесточением, и с угрозой, разумеется, выкрикнул среди прочих слова «милиция», «мои бойцы только что приезжали», «уголовный розыск», «старший оперуполномоченный», «всех закрою!» и «отдам пидорам на ночь!».

…Попал стволом охраннику в щеку. Хотел в глаз – привычно и опробованно. Но неважно. Охранник все равно испугался и мне без всякого сопротивления и с готовностью подчинился – низенький, широкий, пухлоногий, мордатый, красный, как после неудачной попытки расправиться с запором, с убитыми, и давно уже, при рождении, судя по всему, или несколько позже глазками, припрятанными за толстыми веками, с носом-пузырем, клоунским – цирк как-никак, смешно…

…Матери его они оба не нравились – и ни он сам, и ни его отец, то есть ее муж. Какие же вы, господи, страшненькие-то у меня, говорила она им иногда или со злостью, или с сожалением, кривясь обычно брезгливо и пренебрежительно. Ушла от них. Нашла себе жену – длинную, мелкоголовую тетку, баскетболистку из команды второй лиги. Полюбила ее как Джульетта Ромео… Плакала от восторга, когда брила ее по утрам. Скребла острой бритвой по любимым щекам и плакала. Скребла и плакала…

Отец, инженер-кораблестроитель, подрабатывал извозом. Десятилетние «Жигули» дышали скверно, но все еще двигались. Возил с собой сына всякий раз. Оставлять трехлетнего мальчика было не с кем. Ни бабушек, ни дедушек в наличии не имелось. Яслям не доверял… Кто-то однажды предложил ему, отцу, поработать с проститутками… Проститутки видели, что мальчик еще маленький, и поэтому совсем его не стеснялись. Переодевались, мастурбировали, трахались, делали клиентам минет… Отец сначала переживал за мальчика, а потом переживать перестал. Не выкидывать же, в конце концов, парня из машины на улицу. Летом еще куда ни шло. А зимой?.. Прошел год. Потом второй. Дело прибыльное. И отец пока бросать его не собирался.

…Рано понял, что к чему. Много скорее, чем все другие. К шести годам уже мастурбировал. Безрезультатно, правда. Девчонки смеялись и помогали. Возбуждался до тошноты, когда наблюдал за совокуплением, или за минетом, или за мастурбацией, или за простым и самым тривиальным раздеванием. К семи годам уже тискал девочек безудержно, страдал и ревел после отказов в самом главном и самом желанном. Все знал уже, все умел, только на практике не применял…

До четырех, до пяти даже лет считался ребенком резвым, быстрым, агрессивным. Дрался с отцом. Дрался со сверстниками. Годам к шести агрессивность свою потерял. Сделался примерным и послушным, тихим. Вел себя, в том числе и в школе, достойно, воспитанно и корректно. Отец радовался и благодарил Бога.

Под отца нашли статью и посадили. Не смогли привязать к нему сводничество, вменили ему хулиганство. Некие плохие девчонки (под давлением злобных оперов, разумеется) написали заявления о том, что он их избивал, оскорблял, что издевался над ними, что измывался над ними, ну и так далее и тому подобное – обычный набор…

Мальчика тоже посадили. Только в детский дом – не в тюрьму. Жил дурно. Но шевелился и даже карабкался. Годам к одиннадцати все мальчишки, жившие вокруг, заволновались, занервничали, не все сразу, конечно, кто-то раньше, кто-то позже, но очевидно заметно. Рыскали в поисках порнографических открыток, дрочили в сортирах и под одеялами, заглядывали училкам под юбки… Только нашему мальчику было на женщин, на девочек искренне наплевать. Ему было, собственно, вообще на все наплевать. Он ничем не интересовался. Читал только то, что требовалось по программе, да и то не все. Не смотрел телевизор. Ни с кем не спорил, ни с кем не ругался, ни с кем не дрался, никому не завидовал, никого не хотел победить… Учителя обожали его. Администрация детского дома ставила его всем и повсюду в пример…

От нечего делать, устав все-таки от монотонности проживания, доживания, так, наверное, начал заниматься спортом, легкой атлетикой – бегал, прыгал, достиг даже каких-то результатов, не радовался, принимал это как неизбежное…

Спорт сыграл свою роль. Мальчика призвали в десантные войска. Через несколько месяцев, разобравшись, что к чему, перевели его в интендантскую службу… Мальчик не желал никого побеждать. Мальчик был тихим и вялым.

Иногда по ночам ему снились отцовские девчонки-проститутки. Они водили с ним хороводы и дарили ему мороженое и конфеты… Задирали юбки кокетливо и показывали ему самое сокровенное. Но даже во сне не возбуждался. Перетерпел. Перегорел. Убегал теперь от избытка увиденного. Защищался от собственной памяти, и от чувств, и от боли, которые она у него вызвала – всегда. Не игрок уже. Потерял основные человеческие движители – амбиции, жестокость, одержимость, упоение победами. В обыкновенного превратился. В «приличного» и «положительного».

Помог как-то одному сержанту получить новое обмундирование. Просто так помог. Тот попросил, и наш мальчик помог. И сержант в знак благодарности начал мальчика опекать… Сержант был крикливый, злой, грубый, всегда ничем не довольный, вспыльчивый, не терпящий возражений, задиристый, драчливый, но унылый и сонный мальчик – классическая его противоположность – ему отчего-то понравился. Феромоны… Рассвирепел от радости, сержант, когда через несколько лет после демобилизации встретил вдруг на улице своего старого армейского друга, пинал его задорно коленями по животу, рвал рубаху на груди, матерился, лупил прохожих в две руки, злобно и с удовольствием… Узнав, что мальчик до сих пор без постоянной работы, уже два года как или три, сказал, что берет его в свое подчинение и принимает его с сегодняшнего дня на должность охранника в службу режима нового цирка…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю