355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Псурцев » Тотальное превосходство » Текст книги (страница 20)
Тотальное превосходство
  • Текст добавлен: 14 октября 2016, 23:39

Текст книги "Тотальное превосходство"


Автор книги: Николай Псурцев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 28 страниц)

Расстреляяяяю, на х…! – орал, блажил, покрошу, мать вашу, всех к хренам собачьим! Буйствовал, головой болтал, щеки о зубы шлепались звучно… Мордой вниз, мордой в пол, на х…! Убью, бля! Убьююююююю, суки! Волок мальчика, уже не мальчика, хотя все еще тем не менее по-прежнему мальчика, за собой, левой рукой задавив ему шею, прижав его голову к своим ребрам, по вестибюлю, по коридору, освещенным бледным ленивым светом, туда, где горел ярко, желто, возбужденно дверной проем… Их всего только двое, признался мне еще возле входной двери напуганный мальчик, второй в комнате охраны, именно там, где желтый проем двери…

Второй охранник, сержант, понятное дело, громоздкий, с раздутыми запредельно – анаболики? – руками, со сплющенным лицом, лысой, продолговатой от уха к уху головой, с чудовищными ступнями, обутыми в такие же чудовищные ботинки, как у клоуна Карандаша или у клоуна Олега Попова, когда-то, смешно, цирк… вышел уже из комнаты – еще, верно, тогда, когда я бился, куражась затейливо, во входную дверь – и стоял теперь в бледном коридоре, полуприсев в вопросительном ожидании и накинув руку на кобуру.

Расстреляяяяяю, на х…! – орал, блажил, покрошу, мать вашу, всех к хренам собачьим! Мордой вниз, мордой в пол, на х…! Убью, бля! Убью, суки!

Сержант – из расплющенного лица брызгала ненависть, перемешанная со страхом, – встал на одно колено, увесисто вдавив его в пол, руки поднял к голове, сцепив пальцы за затылком, облизывал без остановки сухие губы, свистел дыханием, как старик, как смертельно больной в последние мгновения, склонился книзу, опустив на пол после уже и второе колено, замер, застыл, давая таким образом понять, что он выполнил на этот раз однозначно и без исключения все, что нынче от него так грубо и настойчиво требовалось.

…Он тоже без родителей большую часть своей жизни жил, как и его армейский товарищ. Мама с папой наукой, он знал, основательно занимались. Какими-то премиями даже награждались, за границей учились. Милыми их помнил, доброжелательными, веселыми, громкими, суетящимися, ругающимися… Развелись… Когда ему было четыре, умер отец. Когда ему было пять, мама вышла замуж за американца и уехала соответственно в Америку, к мужу, – жить. Звонила, писала письма, приезжала раз в год, говорила, что любит, плакала, но с собой его в Америку не забирала… Как, собственно, и свою маму, то есть его бабушку. Именно у бабушки он все это время и жил. Жил и после, до самой армии… Бабушка после войны закончила филфак университета. Всю жизнь работала в издательствах, чаще в тех, в которых готовили к печати партийную литературу.

Мальчик бабушку особенно не тревожил и не беспокоил. Пока. К миру относился добродушно, с любопытством, с надеждой и даже, как с благостью и удовлетворением отмечала его бабушка, и даже с немалой долей сочувствия и сострадания. Ему отчего-то иногда бывает удивительно жалко всех живущих вместе с ним на этой планете людей, заявлял он не однажды своей любимой и любящей бабушке.

В десять ложился, в восемь вставал. Не писался по ночам. Одевался самостоятельно. Читал недетские книжки по утрам, до завтрака, но те, которые рекомендовала ему бабушка, как то, например, беззлобные и безобидные повести и романы, поэмы про веселых и трудолюбивых колхозников и крестьян – про нашу советскую, счастливую деревню, про рабочих-ударников, про лукавых главных инженеров и старых и опытных, суровых и строгих, но благородных, как выяснялось непременно впоследствии и удивительно душевных на самом деле директоров, из первой еще плеяды ленинцев-коммунистов… За обеденным столом сидел прямо, прикрытый салфеточкой, не разговаривал, не кривлялся, не капризничал; даже когда неважно себя чувствовал, приготовленные бабушкой блюда все равно съедал без остатка. Во дворе почти не гулял. Скучно, говорил. Играл дома в умные игры, создавал что-то талантливое из обыкновенного конструктора.

Бабушка запрещала ему общаться с девочками, рано еще, не время, вредно, они дурному научат. Не позволяла смотреть фильмы, где дерутся и грубо разговаривают. Выключала также телевизор, когда показывали бокс или борьбу или даже любые спортивные единоборства, в том числе, между прочим, и большой теннис. Разврат, говорила неприязненно бабушка про теннис, позор… Старикам в него играть еще куда ни шло, но молодым… Неправильные мысли могут возникнуть у молодых во время игры и, скорее всего, даже после игры. О существе тех неправильных мыслей бабушка ему никогда не рассказывала… Мальчик смотрел только футбол и хоккей, и то лишь тогда, когда рядом с ним находилась бабушка. Она, бабушка, закрывала ему ладошкой глаза, если на площадке вдруг начинали задираться друг к другу хоккеисты или футболисты…

В кинотеатрах они смотрели только добрые и веселые фильмы. В театрах они бывали только на добрых и веселых спектаклях. Музыке бабушка доверяла тоже только доброй и только веселой.

Присланную мамой из Америки одежду и обувь, роскошную, яркую, модную, брезгливо прятала на антресоли. Одевала мальчика исключительно в неуклюжие советские брючки и в дурно сшитые советские рубашечки и пиджачки. Ты не имеешь права выделяться, говорила она мальчику, ты обязан быть точно таким же, как и все остальные. Ты один из многих, ты в коллективе, как коллектив пожелает, так тебе и следует всегда поступать…

Дочку я упустила, призналась бабушка однажды мальчику, слезы со щек не убирала, пока говорила, молодая была, дура, работа, общественные нагрузки, любимый муж, в конце концов; она читала, что хотела, она встречалась, с кем хотела, она ходила, куда хотела, я как-то у нее в портфеле даже нехороший журнал нашла, очень нехороший, с мужчинами и женщинами… И вот результат – вышла замуж за капиталиста и уехала в эту страшную Америку, буги-вуги, хали-гали…

Год прошел, второй, третий, четвертый, пятый… Учителя не жаловались, но предупреждали. Присматривайте за ним, наказывали они бабушке. Он неуправляемый, случается, грубит, у него часто меняется настроение, то он веселый до икоты, то злобный до истерики… Нет, нет, нет, не может этого быть, отмахивалась, посмеиваясь, бабушка, вы говорите о ком-то другом, но только не о моем сладеньком, славненьком мальчике. Он такой тихий, мягкий и вежливый. Он воспитывался на добрых книгах, на добрых фильмах, на доброй музыке… «Присматривайте за ним!..» Я ни разу еще не отпустила его от себя ни на шаг. Он остается последние четыре года без меня только за стенами вашей школы. Даже когда он гуляет, я тайно и секретно всякий раз веду за ним наблюдение. Не всегда, правда, оно у меня получается, это наблюдение, но я тем не менее пробую и стараюсь, не отступаюсь…

В какой-то день, ясный, не ясный, летний уже почти, весенний, она увидела – просто случайно проходила мимо, – как во дворе той самой школы дерутся два мальчика, вернее так – один мальчик примитивно дубасит другого мальчика, безжалостно и остервенело и чем попало – досками, камнями, кулаками, ногами. И рычит при этом, и взвизгивает, и матерится. Заспешила разнимать… В рычащем и матерящемся мальчике узнала, цепенея, умирая, своего любимого внука. Он обернулся, ощеристый, только крови на клычках не хватало, прошипел низко и с угрозой, чтобы она, бабка, сука, поскорей убиралась, и продолжил с еще бóльшим ожесточением калечить другого мальчика… Мальчиков разняли прохожие… Бабушка не умерла, но жить теперь не хотела.

Мальчик долго извинялся, просил прощения, плакал, стучал об пол коленями, кусал свои кулаки, молотился головой о стенку. Бабушка простила, но не поверила…

Еще год, еще год, еще год… Справиться сама теперь с ним не могла. Он не слушал ее. Он плевал на нее. Он не разговаривал в последнее время с ней. Он ей приказывал. Если она не выполняла то, что он ей приказывал, он ее бил. Не больно, но ощутимо. Она боялась жаловаться в школу. Она боялась заявлять в милицию. Ей было неудобно. Ей было стыдно… Однажды он на ее глазах на кухне ее квартиры изнасиловал девочку, свою сверстницу… Ревел оглушающе, неправдоподобно, когда кончал… Она, дура, еле уговорила девочку никому об этом ничего не рассказывать… Бабушка боялась даже жаловаться собственной дочери. Она столько раз ей говорила, дочери, что она-то уж точно знает, как нужно воспитывать современных детей… Как? А просто – в добре и бесконфликтности. Дети не должны знать о жестокости жизни и о ее несправедливости, они не должны до поры до времени видеть горе, несчастье, насилие, а тем более секс…

Еще год, еще год… Его несколько раз выгоняли из школы. Она бегала к директору, умоляла его, обнимала его за ноги, целовала его колени… Мальчик дрался все время – в школе, на улице, во дворе. Но не со сверстниками и тем более не с теми, кто старше, а с теми, кто меньше и кто слабее. Несколько раз избивал девочек. Особую ненависть испытывал именно к девочкам.

Тоскливо дрочил по ночам, не получая удовольствия, грустя после, задумавшись, не понимая, отчего так все неясно и скверно… Злость и раздражение вызывает у него весь мир вокруг, и потолок и стены в его комнате, и дверь, и его кровать, и потрескавшаяся краска на раме окна, соседи, паучки и тараканчики, птицы, кошки, собаки, некогда любимая бабушка, розовые трусики под форменной юбкой школьной красавицы Оли, мать ее, сучку! Сперма растекалась неприятно по животу, скользко подрагивала, как сопля. С омерзением стирал ее полотенцем, отворачивался от запаха – как же вокруг все безрадостно и вонюче… Готов сожрать всех и все, переварить и высрать на хрен все непереваренное, с треском и отдохновением, и выблевать то, что осталось. Ненависть душила. Отчего?..

В книгах, которые он читал, и в фильмах, которые он смотрел, жизнь удавалась – всем, даже самым вроде как несчастным и обездоленным, плохие ребята попадались не часто, и их наказывали обязательно, красота и умиротворение, так хорошо, так хорошо, петь хочется облегающим голоском; какашки утром в сортире – казус, настоящие люди не какают и не писают, а детей им выдают в исполкомах под расписку, конец семидесятых-начало восьмидесятых – все именно так. Никто никого не хочет победить, подавить, перегнать, растоптать. Презрение – невозможно. Ненависть только в отношении врага. Взаимопомощь и взаимовыручка – религия…

Но на самом-то деле все оказалось противоположно не так. Кровавая драка без правил в действительности наша жизнь. Люди только и думают о том, как бы им побольней и поощутимей повредить своего ближнего и дальнего, с удовлетворением. А разрушить окончательно еще желательней…. Книги врали, фильмы врали, люди вокруг врали, все, все до единого, и бабка, гнида, тоже врала! Отодрать ее в жопу палкой, бутылкой, рукояткой от сковородки, чтоб кровью харкала, сука, а потом убить, на х…! Он не готов был к такой правде. Он растерялся… Теперь добренькие книжечки и славненькие фильмики только провоцировали его агрессию… Страхи, тревоги, сомнения выкарабкивались наружу, он пытался защищаться, доказывать себе, что он не говно… Страхи и сомнения в других – возбуждали. Отсутствие сопротивления утраивало агрессию… Бедный мальчик. Хорошо, что генетически, врожденно не способен был на серьезное преступление, а то Большая Беда пришла бы на нашу землю… Чикатило расстроился бы явно, извелся бы, изошелся бы от зависти там, в аду или в раю, а почему бы и нет, когда узнал бы о подобном сопернике.

Армия наказала пинками, подзатыльниками, отбитыми яйцами и расколотыми зубами. Жег энергию на тренировках. Наслаждался, когда смотрел, как бьются друг с другом его корешки, солдатики из разведбатальона его десантной дивизии, как вопят, как пердят, как матерятся, но не сдаются, теряют сознание, блюют… Тише со временем стал, легче, веселее… Фельдшерицу местную, страшненькую, но удивительно сексапильную, такое случается, драл во все дырки бешено – выстреливаемая им сперма долетала до ее горла… Женщинам теперь был рад, любовался ими, всякими, с хорошенькими откровенно кокетничал… Легче стал, тише, понятливей, справедливей, участливей, отзывчивей… Получал удовольствие от того, что пытался делать другим хорошо. Однако покуролесить по-прежнему любил. Но беззлобно…

К радиатору отопления проводами от настольной лампы и электрического чайника их привязал, и того и другого. Был мил с ними и доброжелателен. Они мне не нравились, но они имели право на достойную жизнь. Я это понимал, хотя и не чувствовал. Мне их не жалко. Если бы они сейчас умерли бы вдруг, я бы совсем не расстроился. Но они тем не менее имели полное право на большую и достойную жизнь. И я, между прочим, это их священное право обязан, сколько живу, всеми имеющимися у меня силами и всеми доступными мне средствами исправно и безропотно защищать. Остановился, оглянулся, посмотрел внимательно в свои глаза. Почему обязан? Думал недолго, но интенсивно. Ответа не нашел, но с необходимостью примирился. Мы пришли в этот мир, чтобы облегчить жизнь другим… Так, наверное… А кто это такие мы?

Нет, не стал рот им забивать тряпками или заклеивать скотчем, оставил их губы и языки на свободе. Знал зачем.

Они, оба парня, томились сейчас неизвестностью, и неудобством, и униженностью, и зависимостью. По лицам и по телам их все это видел. Слов не требуется. Не понимали, что делать с руками и ногами и с вопрошающими и страхом поцарапанными глазами…

– Расскажи приятелю о тех чертях, какие жуют тебя изнутри, – обратился к тому, который с носом-пузырем, как у клоуна. – И тебе, и ему полезно будет. Я уверен… Ты же ведь ему об этом еще не рассказывал. Боялся… Правда?.. Об отце, о матери, о проститутках. Сколько лет-то на твоих глазах большие злые и грязные дядьки и тетьки трахали твоих старших подружек? Пять, шесть? А тебе сколько было тогда самому? Три, четыре, семь, восемь?.. Расскажи…

А ты расскажи, – повернулся к тому, который в чудовищных туфлях на чудовищных ногах, – а ты расскажи о том, как ты жил с бабушкой. Как она тебя любила, как она тебя оберегала. О тех книжках расскажи, которые читал, о тех фильмах, которые смотрел, о тех сказках, которыми грезил, о тех снах, которые тебе снились… И не забудь о подробностях…

Не знал где, что, но пошел, чувствуя долженствование и осознавая правильность грядущего действия. От недовольства, от злости, от безжалостности, от свирепости до радости и веселья даже нет и полшага, все в одном, все вместе. Действие, события забирают у меня возможность всякий раз, а это и есть совершенство (так мне кажется), возможность страдать от уверенности в собственной бренности, завершенности, смертности, нет разницы, восемьдесят лет или восемь человек живет, разница в делах и глубине духа – так мне кажется…

Налево, направо, как подскажет инстинкт, шагнул направо – качнуло точно туда. Коридоры в цирке полутемные, не все, остальные просто черные, где-то можно дотронуться до выключателя, но не следует, это отразится на моей незаметности, в руке фонарь, я украл его из собственного автомобиля, дыхание бьется о ноздри, о щеки, предощущение тайны возбуждает. Повороты, лесенки, закуточки, шевелится пол, щелкает по ступне, не больно; определяю меру ответственности за то, что делаю, вот именно теперь, вот именно сейчас, но понимаю одновременно и ясно, что пределов ответственности нет, она безгранична, я отвечаю за весь мир, незнакомое ощущение, сильное настолько, что кажется, будто летаешь, эндорфины вскипают безудержной эйфорией, я счастлив как никогда, я иду по Пути, осознал вдруг осколочно, бликово…

Бойцы не признались, где Кудасов, но он в цирке, они подтвердили, ночует он в комнате, которая рядом с их комнатой, но сейчас его там нет, он в других местах. Есть вероятность, что на арене, сидит посередине, думает, просто спит, или в комнатах у иллюзионистов, роется в реквизите, не ворует ничего, просто возится с реквизитом, ему это нравится, или у зверей, там, где их пристанище, кормит их неурочно, ластится, бьет.

Ни шороха, ни движения, присматриваюсь к себе, но не в первый раз, пристально и озабоченно, требовательно, пристрастно. Вижу наконец направление, пускаю себя куда надо. На один этаж спустился, на два этажа поднялся. Кто-то поцеловал меня на ходу, я сел на пол от неожиданности, вздрагивая, покатился фонарь, ветер это, ветер, я не сомневаюсь, что это ветер, кто-то шепчет в самое ухо: «Воткни в меня побольней, грязный ублюдок, я хочу, чтобы прыснуло изо рта и ушей!» Я радуюсь такому предложению, но не догадываюсь даже, от кого оно исходит, от мужчины, или от женщины, или от какого-нибудь животного…

От животного…

Я не слышу, и это понятно, слов, но я знаю, что животное хочет. Оно хочет, чтобы в него воткнули, и побольней. Кто-то помог мне обрести эти странные способности. Старик?.. Не нужны они мне. Я обязан стать самым лучшим и великим живописцем. Зачем мне чтение мыслей и видение чужих образов? Желание зверя услышал впервые… Жизнь его не прошла через меня. Правда, если только совсем немного… Увидел голого потного мужчину, будто покрытого жиром, с палкой в одной руке и с хлыстом в другой руке, в глазах ненависть и похоть, по зубам текут слюна и кровь. Потный бьет его… Кого? Львенка, не тигренка, еще маленького, самочку, девочку, не рысь, не пантеру, уже сильного, но еще беспомощного, голодного, голодного, голодного…

Львица-дитя жмурится, ежится, морщит кожу на загривке, ждет, валится на спину, знакомая уже с болью, с унижением, с обмороками от недоедания, от отсутствия воды… Что им всем надо от нее? Надо, чтобы она скакала с тумбы на тумбу, чтобы прыгала через обруч? Так скучно… Она может же ведь значительно больше… Острие палки прокалывает ей кожу на шее, а хлыст ложится точно вдоль ребер, дымящиеся полосы оставляет. Член голого мужчины дергается в приступе единственного удовольствия… Мужчина – это хозяин, дрессировщик, как я понимаю. Не Кудасов. Кудасов здесь ни при чем.

При чем…

Кудасов воткнул в нее больно. Она вертелась перед ним, кусая лапы, выдыхая жар, ожидая, когда прыснет изо рта и из ушей. Кудасов старался, голый, но не такой грозный на вид, как ее хозяин, бледный, но потный, без вспухлых мышц, без ненависти в глазах, хотя и с похотью, стонал, рычал вместе с ней в один голос, оттягивал краешки губ к вискам… Она сегодня уже почти выросла, но не сделалась еще такой крупной и сильной, как взрослая львица. Кряхтела, сопела, взвизгивала, как человек, как занимающаяся любовью, и обожающая это занятие, женщина (что редкость, а жаль).

Когда открыл дверь, неприметную, как почувствовал, проходя-крадясь мимо, свет и запах потревожили лицо – глаза, нос, рот. Бесшумные петли, меня не увидели, ни он и ни она, в клетках замерли, оцепенели звери, какие спали, какие дремали, а какие в недоумении и злости разглядывали шевелящихся-копошащихся львицу и Кудасова.

Кудасов закрылся… Он сейчас весь целиком готов был только к удовольствию. Сконцентрировался на достижении оргазма настойчиво и самозабвенно, умело, явно имея немалый опыт, совершенствуясь, верно, на регулярных тренировках…

Я разглядывал его лицо… Совиные глаза, близко друг к друг прилепленные. Продолговатое лицо. Тяжелые щеки – внизу мешочками. Круглый подбородок. Короткая стрижка. Некоторые волосики на лбу. Большие, оттопыренные уши. Непостроенное тело. Обыкновенное, вялое, но не худое. Белое. Не увлекательное зрелище…

Мне показалось, что несколько пуль одна за одной вдруг попали в Кудасова – в голову, в грудь и чуть ниже пупка. Голова откинулась, грудь выпятилась, живот взорвался, все тело окаменело на мгновения, а потом задрожало то крупно, то мелко, разбрасывая пот по сторонам. Кудасов заорал, заматерился, захаркал, пустил вниз – через подбородок – тягучую паточную слюну, не контролируя себя… Охал, ахал, долбил бешено беспокойными бедрами по мягкой и пушистой заднице красавицы – львицы.

Уф, аф, оф, отдувался Кудасов, тряся безвольно головой, утомленно, опустошенно, удовлетворенно, потеряв силы и предощущая в восхищении и в восторге их незамедлительный и насыщающий приход.

Вот сейчас я его увидел…

Жил никому не нужной жизнью, как и все остальные, – исключения имеются, и они всегда очень заметны. Сначала не понимал, потом догадался. Но поздно. Хотя, если бы догадался раньше, вряд ли что-нибудь в своей судьбе решил изменить. Не знал тогда, что менять, и не знал тогда, как менять… Ненавидел нежность и ласку. Очень желал всю свою жизнь этого, потому и ненавидел. Никто и никогда ему ласки и нежности не дарил. Даже не делал попытки, даже не намекал, даже ни разу об этом и не задумывался… Мать относилась к нему как к неизбежному злу. Нежеланным пришел на этот свет. Рано. Он матери не понравился уже тогда, когда врач поднес его к ее лицу. Ей тотчас же захотелось блевать… И он это понял, маленький Кудасов. Ведь Бог наградил его Даром – за что-то, ни за что…

Отец не любил мать, то есть свою жену, женился по инерции, так получилось, подобное возникает часто у мужчин, особенно у тех, у которых ум еще только начинает формироваться, у которых ум еще только подросток. Жену не любил и поэтому сына не видел, смотрел на него, но не видел. И не слышал. Не обращался никогда к нему, не отвечал на его вопросы. Натыкался на него не однажды, как натыкаются на стол, стулья, задумавшись, рассеянно, улыбался или матерился в зависимости от настроения, обходил его, потирая ушибленное место… Ушел к женщине, которая старше его на двадцать четыре года, рассказывали, счастливо жил как никогда, в покое, заботе и ласке – верно, мама его тоже его не видела ни разу в своей жизни, натыкалась на него не однажды как на фонарный столб и не слышала его, не обращалась к нему и не отвечала на его вопросы.

Кудасова и сверстники тоже не видели. Относились к нему с опаской, сторонились, но не видели. То есть видели, конечно, но не принимали в расчет, не придавали ему значения, он не нес им новой информации о мире, им было с ним неинтересно, он не привлекал их, но и не отталкивал, собственно, вместе с тем он оставлял их искренне равнодушными, хотя они и сторонились его, и относились к нему с немалой опаской отчего-то… Он не знал тогда еще о своем Даре, а то мог бы в какой-то подходящий момент им точно и к месту воспользоваться и, возможно, даже приобрел бы что-нибудь таким образом, например некие преимущества – в играх, допустим, в отношениях с учителями, со старшеклассниками.

Завидовал старикам, что прожили так долго. Завидовал стали, что она такая твердая и холодная или, наоборот, испепеляюще горячая, если ее нагреть. Завидовал огню, что он на все влияет, даже на то, что не в состоянии сжечь. Завидовал воде, что она течет. Завидовал мухам, что они умудряются пробираться куда угодно. Завидовал девочкам, что у них имеется влагалище. Завидовал красивым, да и просто неуродливым, не таким, как он, скажем так, мальчикам, что они в это влагалище могут попасть. Завидовал тем, кого слушали, и с удовольствием. Завидовал тем, на кого смотрели, и с наслаждением. Завидовал тем, кто подчинил себе свое тело – спортсменам, танцорам, циркачам. Завидовал тем, кто научился преображаться и меняться до неузнаваемости – жалостливо и негодующе вместе с тем одновременно, задыхаясь от бессилия, почти плача, поскуливал, когда смотрел на артистов. Завидовал тем, кто поет. Завидовал тем, кто умеет рисовать. Завидовал тем, кто пишет стихи или рассказы, а то и повести и романы. Завидовал тем, которые владеют властью и знают, что такое богатство… Завидовал тем, кто никогда не умирает. Был уверен, что таких земля породила немало…

Провалился на экзаменах во все театральные вузы, и на экзаменах во ВГИКе провалился тоже. Хотел умереть, но боялся умереть. Хотел кого-нибудь убить, все равно кого, но боялся убивать. Хотел зайти по очереди во все театральные вузы и отматерить всех находящихся там студентов и преподавателей, оскорбить их, унизить, обидеть, но боялся даже представить себе, как он будет подобное совершать.

Не любил себя на экзаменах в цирковое училище, здесь еще не сдавал экзаменов и не проваливался поэтому, и не любил преподавателей, которые сидели напротив него, безликие, бесстрастные, усталые, нелюбопытные, вздыхали, пили воду из графинов, вертели нетерпеливо сигаретки в руках, поглядывали в окно на солнце, на зелень, скучали по дачам.

Терпел, держал злость, когда читал что-то вслух, когда показывал какой-то этюд, не отпускал на волю раздражение, зажевывал, заговаривал крик… Никто даже не понял, что он уже закончил. Все молчали. Он долго тер руками лицо, скрывая таким образом выражение истового негодования… Идите, вы свободны, сказал кто-то из комиссии, один из тех, который с сигареткой в руках и у которого дача под Владимиром с огородами, с парниками, с курами, с двумя чушками и одним хряком, вам сообщат… Но особо не надейтесь, вы, как нам кажется, еще не готовы…

Отнял руки от лица Кудасов, отчаяние пересилило страх. На лице угроза и явная решимость привести эту угрозу нынче же в исполнение, прошептал громко, не осознавая уже, что делает: «Задавлю, суки, на х…! Задавлю, вашу мать!»

Первыми испугались ноги, у тех, кто сидел за столом, они задрожали и зашлепали затем по полу, будто кому-то зааплодировали. Сигаретки поломались среди пальцев. В графинах запузырилась вода. Члены комиссии захихикали глупо и принялись хлопать друг друга по плечам и по спинам воодушевленно. Одна из двух женщин – членов комиссии обмочилась обильно – заметно. Вторая съехала со стула под стол, порвала толстые трусы при этом об острую заусеницу на деревянном сиденье, и там, под столом уже, начала громко кричать, что она ни в чем на данный момент, собственно, не виноватая и что это он сам к ней сегодня пришел – без приглашения какого-либо и без всякого принуждения…

Чушки на хряка напали, били его копытцами, визжащего, медленного, тяжелого, красноглазого, зеленозубого, грязного, жалкого, драли его уши, заглатывая их в рот целиком, чушки пинали его пятаками в бока, пукали ему в ноздри гадко, нечисто, куры клевали собак, рассвирепевшие, бесстрашные, накачанные волей и радостью; коты гонялись в небе за парящими соколами и орлами, звезды плевались на землю расплавленными осколками, солнце пинало луну, обжигаясь о ее холод… Тот, у которого дача под Владимиром, председатель приемной комиссии, увидел все это тотчас же после того, как Кудасов пробормотал свои нехорошие слова; председатель не хихикал, как все остальные, и не бил товарищей по плечам бодренько и вдохновенно, он хохотал – яростно и тоскливо, с напором и нажимом, подтягивая легкие к горлу, вот-вот уже пытаясь выдавить их из себя вместе с желчью и ужасом.

«Простите, извините, – сказал он, кашлял теперь уже грустно и печально, отсмеявшись, отрыгавшись, бордовый, обрызганный жирной влагой, в промокшей одежде, вонючей. – Строжайше и нижайше, – сказал, – прошу, простите и извините, непочтительны были-с, исправимся. Наказывайте, как пожелаете, все стерпим-с, и безропотно-с, ха-ха-ха, хи-хи-хи. Ошиблись, перепутали-с… Вы приняты, конечно, разумеется, безусловно. Больше экзаменов сдавать не надо. Никаких и никогда… Извольте, извольте-с…»

Не верил увиденному, думал спит или пьяный кто-то всыпал какой-нибудь крепкий транквилизатор или буйный антидепрессант в компот ему в студенческой столовой, или подсунул сигаретку с планом, или он сошел с ума, что тоже принимается, или члены приемной комиссии его разыгрывают, особенно похожий на нестриженого хряка председатель комиссии, хохочет, плачет, опять хохочет, извольте-с, говорит, никаких экзаменов, мол, и никогда-с, конечно, говорит, безусловно, говорит, и разумеется…

Но оказалось, что ошибки не случилось. Он не спал, и опьянение его не дразнило, и таблеток и порошков он никаких не глотал, и сигаретки с травкой ему никто не подсовывал. Это так он всех своими словами напугал. Всего лишь. Словами и видом, выражением лица.

Когда из училища вышел, проверил. Укушу, сказал со значением продавщице мороженого в киоске, и та, заволновавшись улыбчиво, не мешкая, отдала ему тотчас же двадцать порций разных сортов бесплатно, кричала вслед, что всегда рада быть ему полезной и необходимой, любимой – совсем простая женщина, кстати, ленивая и нелюбопытная.

У милиционера потребовал документы, и тот предъявил, моргая безнадежно, закрывая лицо руками, словно подманивая избиение и убийство – себя самого, понятное дело.

Катался на такси по городу полдня, ел бананы, пил пиво, лапал каких-то девчонок, подсаженных у трех вокзалов, таксист лукаво поглядывал на него и с готовностью приговаривал: «В любой день, в любой час, в любую минуту, в любое мгновение!»

…Соседи по дому теперь закупали ему продукты на неделю. Начальник ДЭЗа звонил каждый день, интересовался, не надо ли чего. Участковый пел ему колыбельные под окном поздними вечерами. Местные красавицы записывались к нему в очередь на ночевку. Он выбирал…

Его боялись. Люди его боялись. Правда, не все, но большинство… Он имел Дар. Он внушал страх. Недоделанный, недостроенный, необработанный, недовинченный, непротянутый, кривой, перекрученный, шаткий-валкий, без центра тяжести, подтухший, липкий Кудасов получил от Создателя Дар. За какие заслуги, во имя каких целей? Почему?

Изменился за несколько лет. Ноги, руки выпрямились, голова приемлемую форму приобрела, лоб подрос, затылок увеличился, лицо отвердело, вялое, безвольно болтающееся до того. Уверенность в движения влилась. Самоуважение в манерах проявилось.

Должностей не терпел – ответственности много. Но власти желал. Пусть не публичной. Пока. А потом придет время, возможно, он будет готов и к публичной. Мешали те, которые не боялись его. Их было немного, но некоторые из них принимали решения… В цирке один такой тоже был, но умер. Заместитель директора. Упал в люк на манеже, при непонятных обстоятельствах, разломал шейные позвонки. Перед смертью все шептал, несчастный, одно только слово: «Кудасов, Кудасов…» Все, кто были рядом, подумали тогда, что это он преемника своего таким образом обозначает, а не того, кто ему, возможно, умереть помог, возможно… Учился в училище легко. Оно и понятно. В цирк распределился тоже легко. И это понятно также без объяснений. Занимался административной работой. Иногда для развлечения работал под куполом воздушным гимнастом. Работал плохо, но с удовольствием. Никто не смел отказать… До директорского поста добираться не хотел. Метил в местечко повыше – но со временем.

За двадцать лет обобрал цирк, как мог. Правил единолично – хотя занимал должность всего лишь старшего администратора. Все министры культуры боялись его, и все прокуроры, которые не однажды пытались проверить работу цирка, – боялись. Некоторые люди из администрации президента не боялись. И они мешали ему. Ублюдки. Говнюки. Пидорасы…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю