Текст книги "Тотальное превосходство"
Автор книги: Николай Псурцев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 28 страниц)
– Я не там и не здесь. Я между мирами. Одна половина моя в нашем измерении, а вторая в каком-то другом. Я не на земле и не в небе. Мне хочется пить, но мочевой пузырь мой давно уже полон. Мне хочется думать, но мыслями забита голова и так до отказа. Я хочу спать, но заснуть мне ни за что не удастся… Я вовсе не понимаю, что происходит. То мне кажется, что картина моя ожила и тот человек, которого я написал, бродит беспокойно сейчас среди нас. То понимаю ясно вдруг, что на самом-то деле он существует всего лишь в моем рыдающем воображении… Но потом я вдруг снова вижу его. Он убегает от меня, он подходит ко мне, он тускло смеется издалека… Это он, между прочим, распял тебя на стене. И он же раскрасил тебя всякими красками… Или не он… Или кто-то другой. Кто-то случайный. Кто-то обдолбанный или пьяный. Ты помнишь его? Ты помнишь? Давай, повтори описание! Он выглядел как старик? Тебя Старик приколачивал к стенке?..
– Ты смотрел на меня не так, как другие. Ты видел во мне что-то еще, кроме секса. Я, может быть, и не права, но мне, поверь, очень так хотелось бы думать. Очень-хотелось-бы-так-думать. Честно… Ты тотчас же без подготовки принес мне истинное насыщение. Такое со мной случилось впервые. Я не думаю, что ты лучший мужчина из тех, что у меня были, я имею в виду, разумеется, только секс, но ты сразу же, в отличие от всех от других, наполнил меня удовольствием… Может быть, может быть, я боюсь даже думать об этом, между нами что-то возникло?
– Повтори описание! Повтори описание! Повтори описание! Он выглядел как старик? Тебя Старик приколачивал к стенке?
– Старик? Ты говоришь «Старик»? Какой Старик? Что за Старик? О чем ты?.. Я не знаю. Я не помню. Ты спрашиваешь, кто прибил меня к стенке? Я не уверена. Он менялся все время. Он то стоял на руках, то лежал на боку. У него были липкие красные губы, нет, черные губы, нет, серые губы, я не уверена, но они все время прилипали к моему лицу, к моей юбке… А за его глазами я видела кого-то еще… Я не помню. А за его глазами… Да, за его глазами я видела, я видела, я теперь помню… тебя! Да, да, это точно! Это так! Это так, ну конечно же, господи! Из глаз этого… этого типа, этого гада, этого монстра, этого нечто на свет выглядывал именно ты!..
– Я не верю тебе!.. Значит, он все-таки есть… Значит, он все-таки здесь… Я не верю тебе! Это паранойя! Это галлюцинации!
– Мы, кстати, это можем просто проверить. Мы можем поехать к тебе домой и удостовериться, что все на картинах осталось по-прежнему. Или не удостовериться, наоборот. Если ты ехать не хочешь, то я могу поехать одна. Если ты боишься… Если ты устал, если тебе… если ты решил сам больше вообще уже никогда не смотреть на эти свои картины, то я могу все это сделать одна… Ты только скажи. Я готова исполнить любое твое желание. Любое. Ты можешь, например, даже убить меня, если тебе это понадобится. И я не стану от тебя убегать, а уж тем более плакать или сопротивляться…
За спиной город и вода, беременные тучи, оконное стекло, отражение моих лопаток, затылка и ободочков ушей, я не вижу, но знаю, птицы прячутся под навесы, спутникам и космическим станциям дождик не страшен, бездомные мокнут на чердаках, тормозной путь увеличивается до смертельного, кто-то полысеет после того, как возвратится домой, психически не адекватным грозит обострение, кому-то повезет, и пуля убийцы его не достанет (нож выскользнет из руки, мокрая удавка разорвется на части, закапризничает граната, электрозаряд пролетит мимо бомбы), он примет ее за другую, а когда наконец поймет, кого целует и кому шепчет стыдные непристойности, уже не сможет без нее обходиться…
Я бредил, и Настя моя бредила тоже. Мы выкрикивали то громко, истерично, болезненно, а то тихо, почти бесшумно и плачуще слова о наслаждении, силе, нетерпении, негодовании, гневе, истоме, беспамятстве, о наших руках, ногах, волосах, глазах, сперме, слюне, запахах, голосах. Распаленные, раскаленные, расплавленные, мы беспрепятственно протекали друг в друга, теряя сознание и убегая от времени, умирали, единственно жили… На полу, на диване, на кресле, на стуле, на подоконнике, на унитазе, в ванной, на ночной лестничной площадке, на балконе, над городом, в воздухе в полете, развенчивая мифы о гравитации…
– У тебя есть ребенок. – Руки дрожали еще, губы подпрыгивали, я лежал на холодном паркете и разглядывал дымок, затаившийся под потолком. Наши тела могли высечь сегодня огонь. – Мальчик. Ему три или четыре… (Девочка – я знал. И постарше гораздо.) Ты его сначала очень не любила, целых полгода даже, может быть, после того, как он родился, а потом отчего-то его полюбила… Ушки разные. В половину ягодицы родимое пятно, красное и в волосах. Он оскорбительно на тебя посмотрел, когда ты впервые взяла его на руки. Моча его пахнет тухлятиной. Он криворук и коротконог и напоминает тебе нищую бабку из дома напротив. У нее под ни разу не стиранной юбкой круглый год прячутся мухи… (И хорошенькая девочка, я видел… Не говорил правду – не хотел пугать женщину видением. Я сам его боялся неодолимо. Откуда оно? Старик?..) Он похож на ребенка, родившегося у обычных людей. На нем нет отметины Бога, на нем нет отметины Дьявола. Он ординарный. Он точно такой же, как и все остальные. И это, кстати, самое страшное. Для тебя самое страшное, мне так кажется…
– Девочка. – Настя пряталась в кресле, как какие-то часы еще назад пряталась в раковине. Лежала на боку, подобрав под себя ноги, подтянув подбородок к коленям, не гладкая, сморщенная – напоминала младенца в утробе, нисколько не сексапильная ныне, обыкновенная, никакая. Что печально. Стиль – состояние беспрерывное. Хотя, может быть, дело совсем и не в Насте. Я хочу верить, что она осталась определенно такой же, какой и была. Это я был склонен сейчас, наверное, меняться. После секса всегда относишься к женщине немного иначе… Но только все-таки не к женщине класса и уровня Насти. Не знаю, не знаю… – Не мальчик. Девочка. Пять лет. Я хотела, чтобы она родилась с зубами. Я уговаривала ее. Я требовала. Я хотела, чтобы она родилась, обладая уже навыком человеческой речи. Хотя бы навыком. Я внушала ей. Я приказывала. Я хотела, чтобы она родилась уже изначально красавицей. И чтобы такой, разумеется, оставалась и дальше. И после. Я просила ее. Я настаивала… И она послушалась меня, моя деточка, она родилась восхитительной!
(Что-то неверно, я вижу, не красавицей вовсе девочка родилась, наоборот, Настя придумывает, она фантазирует, так мечтает, так успокаивает себя.)
– …Как я любила ее! Как я любила ее! Задыхалась без ее запаха. Плакала, когда не видела ее минуту, две или три. Искренне плакала. Не обманывала себя. Чувствовала тоску и разочарование, если не находилась с ней рядом какое-то время – две минуты, три минуты, десять минут… Вкус ее снился мне ночью. И днем. Вкус ее я ощущала во всем, что попадало мне где-либо и когда-либо в рот: в воздухе, в пыли, в снеге, в мужском члене, в колбасе, в помидорах, в чьих-то пальцах, в моих пальцах, в зубной щетке, в сигаретах, в зубочистках, в инструментах врача-стоматолога… Ее глазки, ее носик, ее ротик я находила в кошачьих головах и собачьих физиономиях, в искореженных гримасами похоти лицах любовников, и, это, кстати, было веселее всего, в радиаторных решетках проезжающих или стоящих автомобилей, в кремлевских курантах, в полной луне, в портретах Ленина, Сталина, Гитлера и Горбачева – в портрете почему-то Маркса не находила, в портрете Ельцина тоже, – во всяком цветке, в волнующихся, шепчущихся кронах деревьев, непременно в облаках, а в солнечную погоду особенно, в проливном тяжелом дожде… Хотя насчет дождя я, кажется, не права… Ее стерильно-свеженький голосок я слышала… Одним словом, через два года я поняла, что ожидаемого облегчения мне моя девочка не принесла… Я сотворила ее для облегчения, ты понимаешь? Ты понимаешь. Ты должен… Дети женщинам облегчения не приносят. Дети всего лишь подмена. Суррогат принимает вид настоящего… Дети всего лишь скромный довесок к уже имеющимся гармонии и комфорту, если такое возможно вообще, конечно… Я имею в виду комфорт и гармонию… Но если ничего нет, и если никого нет, и если тебя самой на самом деле тоже нет, иногда нет, не всегда нет, то ты есть, а то исчезаешь, то ты есть, а то пропадаешь, то тогда… то тогда дети – это все, буквально, только самое главное, чтобы они стали с тобой одним целым, неотъемлемой частью, как тогда, когда ты была еще беременной… Я ненавижу себя за то, что я такая, какая я есть. И в то же время я умерла бы, если бы я так и осталась бесполезной, незаметненькой мышкой, тихой, пустой, приносящей только вред этому миру – своей глупостью, своей тоской, своей обыкновенностью, своей… своей некрасивостью, не уродством именно все-таки, но некрасивостью… Мне требуется сейчас человек, с которым я могла бы хотя бы поговорить, – я не смею сегодня даже задумываться о чем-то другом. Только поговорить. Он должен быть обязательно равен мне. И может быть, даже лучше меня. Я нуждаюсь сейчас, и эта нужда тяжкая и утомительная, в том, кем я могла бы искренне восторгаться, перед кем бы я радовалась преклоняться… Женщина в действительности умирает без Бога. Но без живого Бога, осязаемого, с ногами и руками, глазами, губами, ушами, зубами…
Дождь прострелил потолок. Квартира девушки Насти вставлена под самую крышу. Раньше здесь имел свое место чердак, как и в любом другом непримечательном доме, обычном, без затейливости и излишеств… Капли, на излете уже ослабевшие, калечили мою голову – в первую очередь и мое тело – отчего-то менее болезненно, чем все-таки голову. Капли рассекали кожу и прокалывали глаза. Не в состоянии были пробиться сквозь зубы. Зубы мужественно не пускали их в рот. Я мог шевелить языком и издавать отдельные звуки – в необходимом количестве для того, чтобы объяснять свои заключения и свои намерения. Грубый, вредный, назойливый ветер выдувал без усилий окаменевший раствор между кирпичами. Врываясь в квартиру, в спальню, жестоко и студено резал меня. Из огромных разверзнутых ран с энтузиазмом валила черная кровь… Мои раны видел только лишь я один. Девушка Настя даже и не догадывалась, насколько я был ныне истерзан… Уползти, убежать, улететь… Умереть, уснуть и видеть сны… Родиться заново и смотреть на мир противоположно иначе. Измениться, не умирая. Застолбить заметно и громко свой личный участок во вселенском пространстве…
– Не тот Бог помогает и оберегает, который повсюду и который участвует, присутствует, живет в моей жизни без всякого на то моего позволения или разрешения. – Отчетливо и детально Настя видела сейчас перед собой того самого своего живого, реального Бога. Я вздрогнул и съежился, когда тоже вдруг различил перед глазами Настиного избранника. Бог отличался от меня только лишь бестелесностью, то есть бесплотностью, то есть в данном конкретном случае значительной неосязаемостью. Но он двигался, корчил гримасы и даже что-то пробовал говорить – хотя и беззвучно пока. Настя только-только, как я понимаю, его сотворила. И у него еще попросту не было времени для того, чтобы принять необходимые меры для собственной материализации. Бог имел не только мое лицо. Бог имел также и четыре мои родинки возле пупка. Бог мне понравился. А Настя вот – милая – попала под подозрение. – А тот, которого я, несмотря на постоянное и исключительно жесткое сопротивление мира, выбираю сама. Осознанный выбор предполагает ответственность. А любовь без ответственности, как мы знаем с тобой, это только лишь звук… – Нечаянный Бог внезапно пропал, и его место заняли промокшие и продрогшие мухи. Мухи матерились и плевались нам с Настей в глаза. – Я не думала называть тебе мое имя. Имя лишает человека тайны. Как только ты узнаешь имя человека, то тебе тотчас же начинает казаться, но всего лишь казаться, и только, что носитель этого самого имени тебе уже неплохо знаком… За далью не рождается даль. Все шторки открыты. Пуговицы треснуты. Молния сломана. Человек известен – так кажется, только кажется, – известен до самого дна. Пропадает прежде имеющееся, разумеется, тонкое свечение вокруг его тела, и тускнеет, хоть и не исчезает совсем, неизбежный, изменчивый и у каждого разный, конечно же, свой, только его, с ним вместе рожденный нимб вокруг головы… Это печально, и это даже трагично. В какой-то момент ты вдруг начинаешь осознавать, вернее, так, догадываться, все-таки догадываться, что в мире для тебя тайн уже никаких не предвидится, в человеке, я имею в виду, в человеке. Это не так, безусловно, и разумом ты находишь тому подтверждение. Но ты с разумом тем не менее не хочешь ни за что согласиться… Я не называла тебе своего имени. Однако ты ясно и уверенно его произнес. Ты знал меня раньше? Или ты просто его угадал – мое имя?.. Я ничего, как ты помнишь, не говорила тебе и о ребенке. Но ты точно назвал между тем его возраст… Почти точно… Ты был знаком со мной раньше? Или… или, я даже не знаю, что или…
– Или, конечно. – Сталь перестала выплавляться внутри меня этой ночью, но не сразу, как только ночь началась, а вот исключительно лишь в эти минуты. Блеск без сопротивления обращается в матовость. Твердость с позором проигрывает мягкости. Я мог бы сейчас растаять – так тают снеговики с приходом весны. Не любил больше себя – навсегда, на какое-то время? – требовал от себя простить весь этот мир и всех людей, его населяющих, неумолимо и строго. Хотелось прижаться щекой к земле, ласково, нежно, почтительно, униженно, раздавленно, и плакать, всхлипывая и пофыркивая, ай-яй-яй, ай-яй-яй… хо-хо-хо, ха-ха-ха, ну и так далее и тому подобное. В говно, короче, я превращался, в нелепое и тупое, – я чувствовал, я видел, я понимал… И вместе с тем, нет, я вовсе не желал теперь от всего происходящего внутри меня пугливо удирать или, наоборот, мужественно, допустим, обороняться. Получал удовольствие от своей – сейчас именно – второсортности. Стану маленьким. Таким маленьким, чтобы больше никто и никогда меня не заметил. Примусь всем угождать, всех терпеть, перед всеми испытывать почтительный трепет. Буду с этой минуты всем помогать, как смогу, конечно, никогда не ругаться и злых мыслей ни в отношении никого не держать… В Славе и Величии теперь не нуждаюсь. Про громкое место в истории напрочь забыл… Не командовал уже какое-то время собой. Плыл по течению ощущений и чувств. Успокоился сейчас. Почти умер. Без сожаления… – Или, конечно, – повторил с удовольствием, слова обцеловывая, облизывая, обсасывая. – Конечно, или. Я не знаю тебя. И я не был знаком раньше с тобой. Если бы я хоть однажды увидел тебя, то вряд ли, уверен, мог бы тебя не запомнить… Я и понятия не имею, откуда я узнал твое имя. Оно просто возникло само по себе у меня в голове. Залетело откуда-то в память. Настя… Подобного раньше со мной не случалось. Это так. Это правда. Только вот нынешней ночью происходят со мной и происходят вокруг меня разные милые вещи… Вижу свой мозг… Вижу дерьмо, корячащееся в кишках пробегающего сейчас мимо твоего дома раздутого героином мальчишки… Вижу обратную сторону солнца. Там холодно. Там чудовищно холодно. Там совершенно невозможно распевать свои любимые песенки. Слова замерзают, еще даже не добравшись до горла… Вижу, как на экране – то есть четко, подробно и ясно, – двадцатилетней давности свадьбу твоих соседей из квартиры напротив – отчего-то именно свадьбу и отчего-то именно соседей напротив… Все гости с плоскими ненужными лицами. Их тела отвратительны и тошнотворны – неровные, неловкие, тяжеловесные… Их жизни вредны. Их дети производят только мочу и какашки. Жених и невеста ничуть, и это понятно, не догадываются о собственной ничтожности и никчемности… Теку вместе с кровью по своим кровеносным протокам… скорость меняется – я то стремителен, то необъяснимо медлителен… Я чувствую, как я нуждаюсь в себе. Я умру, если однажды вдруг мне придется покинуть себя хоть на мгновения… И в то же время я вижу сейчас, например, своего двойника. Ровно в эти минуты он возбужденно и с удовольствием прогуливается по нью-йоркскому Гринвич-Виллиджу… Я не люблю прошлое. Оно всегда мертвое. Радость детства мне кажется всего лишь моей фантазией. Или так – только лишь мечтой о совершенно неизвестном мне моем прошлом. А имел ли я ту радость или не имел я ту радость, ответить доподлинно и правдиво я не могу… Помню, что что-то похожее на мое нынешнее состояние я испытывал, когда мне было какое-то совсем малое количество лет, может быть десять, а может быть пять… Но не исключено, что свое прошлое я сейчас опять сочиняю… Великан пришел ко мне тогда. Сильный и властный. Красивый до унижения. От него провоцирующе пахло. С ним хотелось дружить. Его хотелось любить… Ненависть к нему грызла жестоко мой позвоночник… Я болел. Но после того как он появился, я окончательно выздоровел. Тотчас же… Он был живой. Он был настоящий. Я трогал его… И с удовольствием. И с воодушевлением… Уходя, он несколько раз оглянулся. За все то время, пока мы находились с ним рядом, он не произнес совершенно ни единого слова. Но когда он уходил, он тем не менее несколько раз оглянулся… Какое-то количество дней еще, после того как он ушел от меня, но количество, правда, ничуть не великое, я мог исключительно запросто заглядывать и в далекое, и в близкое прошлое самых различных представителей населения нашей планеты – татар и казахов, амазонских пигмеев, проституток с Садового кольца, продавщиц мороженого и президентов самых что ни на есть развитых стран. Хотя сведения мои почему-то всегда отличались неточностью. В основном-то я видел все неограниченно верно, но вот в деталях, к несчастью, обязательно ошибался… Или, может быть, я просто не хотел следовать обыкновенному диктату правдивости. И мне требовалось право на некоторую самостоятельность… Мир таинствен, хотя и удивительно прост. Жизнь, смерть, бессмысленное стремление – у избранных, разумеется, – к совершенству. Удовольствие от безупречной работы. Секс… И наверное, все. А вот тайны начинаются уже после смерти. Реже – при жизни – при условии, если повезет… Мне повезло. Я второй уже раз за прожитые свои годы обрел способность заглядывать в прошлое… Тайна. Мистика. Чудо…
Мои мысли скопились под потолком. Сгрудились. Им было там тесно. Они то и дело отчаянно дрались между собой. Лучшие места доставались только самым умным и самым перспективным. Я попробовал сосчитать свои мысли, но на третьей тысяче безрадостно отказался от невыполнимой затеи. Превращаясь в слова, мысли отправлялись гулять. Они рвались на волю, и я им не пытался препятствовать. Если мне понадобится, говорил я себе, то я с легкостью сумею восстановить их в том же объеме. И в том же качестве. И уверен, что даже в качестве лучшем… Так должно быть. И поэтому именно так и бывает.
– У меня очень мало времени, и я не хочу терять ни минуты. У женщин в отличие от мужчин вообще очень мало времени. Старость к мужчине приходит гораздо позже, чем к женщине. Сексуальная привлекательность, если, конечно, она имелась, собственно, изначально, у многих мужчин не теряется до самой далекой и поздней кончины… Я спешу. Я очень и очень спешу…
…Настя ползала по комнате, собирала одежду, я не помогал ей, я наблюдал за ней, с удовольствием, с сожалением, с пониманием, с зажигающейся уже тоской – скука на меня наступала, я терял возбуждение, не сексуальное конкретно, сексуального хватило бы еще на троих таких же, как я, красивых и сильных, а возбуждения от самого факта явления жизни, что важно, что важно, беспричинная радость внутри меня угасала – отчего? – маленький зад Насти, голый, гладкий, идеальный, оптимальный, смешно качался то и дело перед моими глазами, совсем близко, совсем рядом, кончики грудей колыхались под Настей, как зрелые апельсины на теплом южном ветру, как яблоки на дереве, которое самозабвенно трясет невоспитанный мальчишка, как воздушные шарики, ускользнувшие из неловких рук под тень потолка (точно как мысли мои в настоящее время – они по-прежнему болтаются под потолком, я вижу, я слышу, я знаю…), мне хочется целовать ее детские пяточки, мне хочется лизать ее тоненькие коленки, мне хочется с нарочитой злостью и грубостью выматериться ей в самое ухо, мне хочется больно ухватить ее за волосы и снова впиться в ее славное тело, воткнуться в него, ворваться в него и в который раз уже вылить в него, теряя контроль и забывая о мире, все накопившееся у меня за последние десять – двадцать минут желание, хочется, хочется, хочется, – но только одного желания, наверное, мало уже, теперь мне, я понимаю, нужно что-то еще, восхищение, наверное, почтение, любопытство, заинтересованность, удивление, зависть, однако же у меня имеется на данную минуту всего-то одно лишь желание; я лежу на холодном полу и наблюдаю пристрастно за Настей, вот надела она свои трусики, вот, я вижу, втиснулась в платье, вот ножки ее втянулись в узкие туфли, вот присела она на диван…
Взгляд ее отскакивает от оконного стекла и бесшумно скачет по комнате, бьется о стены, рикошетит от пола. На съеженном лице вдруг расплескались морщины:
– Быть спокойным – значит быть мертвецом. Нервные клетки, как мы знаем теперь, восстанавливаются. Чем больше опасностей, тем дольше живешь. Чем меньше условностей, тем крепче здоровье. Я требую от жизни силы и опьянения. Мне наплевать на нравственность и справедливость. Нетерпение и неудовлетворенность – вот что понуждает этот мир к развитию и прогрессу. Больные, гипертрофированные амбиции – вот что является залогом реального счастья, реального, а не выдуманного, не мифического… Мне надо было бы, конечно, родиться мужчиной… Но я ни в коем случае не хочу менять пол, нет, нет, нет… Я женщина стопроцентная, без примесей и без фальши. Просто мне жаль, что я не имею в своем распоряжении тех самых сил, что даны были Богом мужчинам… Случается, что пламя, колотящееся у меня внутри, опаляет мне горло и губы. Я замечаю иногда, как языки огня выпархивают у меня изо рта… Но никто вокруг не видит моего огня. Мое пламя мало кого обжигает. Не пламя секса, с этим делом, как мы знаем с тобой, у меня все в порядке, а пламя жизни, то есть пламя, рождающее цели, устремления, планы, обиды, ненависть, восхищение, радость, изумление, неудержимую тягу к опасностям и переменам, наслаждение от контроля, наслаждение от сотворения нового… Я спешу, я очень и очень спешу… Я ищу, я тяжко и кроваво ищу. Инстинкт смерти и инстинкт убийства – вот что должно двигать каждым из нас… Должно… Но у меня эти инстинкты еще развиты скверно… Я – женщина… Эти инстинкты, между прочим, отлично правят тобой. Я вижу. Я чувствую… Ты обязан сознаться…
– Я сознаюсь. Конечно. Я сознаюсь, что я раньше никогда не думал об этом. Правда. Не думал. Инстинкт смерти и инстинкт убийства… Да, верно… Да, определенно… Я, разумеется, слышу эти инстинкты в себе. Постоянно… Но их звучание подавлено. И приглушено. Я всегда смеялся над ними. Я не думал о них, но я смеялся над ними. Вскользь. Мимоходом. Не концентрируясь. Не сосредоточиваясь… Хотя однажды что-то случилось и… – Я почесал затылком паркет под собой. Я приложил одно ухо к паркету. Потом приложил к нему ухо другое. Паркет какое-то время, видимо, скучал в одиночестве и теперь, понятное дело, требовал ласки. После того как я почесал его и погладил его ушами, он потеплел. – Не уверен… Не знаю… Мне кажется, ты ошибаешься… Я полон страха. Я полон иллюзий. Я наивен и прямодушен. К цели я иду напролом. Планов своих не скрываю. Я хочу много чего придумать и много чего создать и хочу, чтобы миру это понравилось… Если миру то, что я создал, несмотря ни на что, не понравится, я все равно заставлю его это принять, а потом, возможно, заставлю его это и полюбить… Заставлю… Заставлю… Инстинкт смерти и инстинкт убийства… Не знаю… Не убежден… Может быть…
– Ты умный. Но зачем-то притворяешься глупым… Конечно же, ты думал о том, какие инстинкты управляют твоим поведением и даже твоими мыслями и, разумеется, твоими мечтами и планами. Конечно же, ты думал… Ты думал… Милый мой, хороший, ласковый, добрый, отзывчивый, чистый, хоть и немного порочный, и мягкий, улыбчивый, чувственный, чувствительный, милосердный, тихий, доброжелательный… Ты, мать твою, сука отдолбанная, сам только что признался, что ты все прекрасно знаешь и понимаешь, мать твою!
– Что знаю?! Что понимаю?! Не знаю… Не понимаю…
– …«Если миру то, что я создал, несмотря ни на что, не понравится, я все равно заставлю его это принять, мир, а потом, возможно, заставлю его это и полюбить»… Ведь так ты сказал, так? Я не соврала? Я не перепутала последовательность твоих слов? Я не ошиблась в тоне, в акцентах и в ударениях?.. Так вот, эти слова, мать твою, мог произнести только тот, у кого инстинкт убийцы развит приоритетно!.. То есть ты родился, мать твою, уже решительным, безжалостным и… усмешливым. Только ты об этом пока еще не догадываешься. Хотя и знаешь про себя на нынешний день уже многое…
Я катался, голый, весь, как есть, по теплому теперь уже полу, паркету, – мои почесывания и мои ласки убедили пол, паркет, в моей нежности и симпатии – и нелюбезно и невоспитанно хохотал, громко, шершаво и издевательски – я над кем-то, судя по всему, судя, во всяком случае, по смеху, издевался, может быть и над девушкой Настей… но скорее всего, конечно же, над собой. Стенки комнаты больно и обидно били меня по ногам, по плечам, по рукам, а ножки стульев, стола, кресел, дивана сурово и враждебно пинали меня по голове – так беспокойные ноги футболиста пинают в сердцах назойливый мячик…
Кто-то одновременно со мной в эти мгновения думает совершенно о том же, кого-то тоже пинают ножки столов и стульев, кому-то точно так же сейчас неуютно, темно и уныло, кто-то исключительно так же, как и я, сейчас желает мочиться, рыгать, чихать и обязательно плакать, ну если не плакать, то, во всяком случае, выть, хрипеть и стонать – без сомнения. В Африке, в Австралии, на космической станции, на пляжах Марбельи, в палатке в тайге, на кладбище перед могилой врага, в камере смертника, в машинном отделении океанского лайнера, на верхушке чикагского небоскреба, в Пакистане, на острове Мадагаскар… Я вижу этого человека. Я люблю этого человека. Я убью этого человека… Я очень хочу найти подобного мне… Каждому из нас требуется доподлинно знать, что существует еще кто-то, с кем мы можем, допустим, молчать и с чьей помощью мы можем, например, защищаться от всегда недоброго мира, на кого мы сможем положиться и кто нас без каких-либо объяснений в любую минуту сумеет понять, кто ясно и определенно знает, чего он ожидает от жизни и чего он от этой жизни берет, кем можно любоваться и с кем не надо договариваться о взаимных правах – все понятно и так, достаточно взгляда, достаточно запаха, достаточно жеста, достаточно звука… Я давно и отчаянно стремлюсь найти себе такого вот человека… Хотя и знаю тем не менее, что последует дальше… Насладившись друг другом – и искренне на самом деле, и доверчиво, просто, – мы в какой-то миг (уж я-то, во всяком случае, непременно) почувствуем вдруг острое желание поскорее избавиться друг от друга. Мы не потерпим существования такого же второго, как мы… Я не потерплю существования такого же второго, как я… Я – единственный. Я – лучший. Я, и только я осуществляю полный контроль… Но как же горько все-таки пребывать в одиночестве… Инстинкт смерти и инстинкт убийства… Не знаю, не знаю…
Не знаю… В десятом доме жили плохие ребята. Они были простыми ребятами, а значит, они были плохими ребятами. Их такие же простые, полуграмотные папы, и мамы, и тети, и дяди работали на железной дороге. Кольцевая дорога проходила совсем рядом, в двадцати, в тридцати, в сорока метрах от дома. Я жил в двенадцатом доме, а плохие простые ребята жили в доме десятом. Мне было восемь лет, а им было тринадцать, четырнадцать, пятнадцать. Их боялись все малолетки нашего микрорайона. Сотрудники милиции относились к ним снисходительно и добродушно. Работники милиции вышли же в этот свет точно из такого же племени, что и эти плохие простые ребята из десятого дома. Ребята много пили и до удушья накуривались анашой. Они никогда не мылись, как я догадывался, и отвратительно одевались – засаленные отцовские или братовы брючки с солевыми разводами на ширинках, нестираные никогда тельняшки, сшитые из белых скатертей рубашки, или из штор, или из простыней, рваные кеды или еще какая-нибудь хренотень в виде обуви, тапочки, может быть, детские сандалии с отрезанными мысками.
Плохие ребята все как один были удивительно друг на друга похожи. Все как один. Они отличались, разумеется, ростом, телосложением, посадкой, походкой, но они обладали при этом все вместе одним и тем же лицом. У них на плечах сидели совершенно разные головы, круглые, продолговатые, овальные, неровные, с разросшимися затылками, с мелкими лбами или, наоборот, со скошенными затылками и с неправдоподобно раздутыми висками, но все они при этом, будто родственники, хотя таковыми, я знал, не являлись, имели схожие лица. На их лицах не проглядывалось выражения. Отражались, конечно, там некие поверхностные оттенки эмоций, но только-то и всего. Что-то подобное злости можно было прочитать иной раз, например, на тех лицах, что-то подобное страху, что-то подобное удовлетворению, как на мордах дворовых деревенских кислоглазых собак, но не более того. Тошнотворное зрелище. Гнездо червячков. Двор десятого дома напоминал мне гнездо розовых голеньких скользко-влажненьких червячков.
Самый короткий путь от моего дома, двенадцатого, до той школы, где я учился, проходил именно через двор десятого дома… Плохие ребята ни в какие учебные заведения, я знал, никогда не ходили. Вообще. Во всяком случае, в близлежащих школах упоминаний о себе они не оставили. И утром и днем они сидели во дворе и играли в домино за деревянным столом, или в карты, или еще в какую-нибудь дребедень. Вечерами они бродили по микрорайону и сладко куражились. Грабили детей, например. Внаглую. Никто не сопротивлялся. А взрослые не заступались. Все вместе червячки, то есть простые плохие ребята, выглядели довольно зловеще. Реже грабили взрослых. Тем и жили, как я понимаю. (Уличная преступность при советской власти была чудовищная – авторитарное государство всегда испытывает нужду в преступниках и преступлениях. Испуганный народ почти без сопротивления позволяет собой управлять.)
В основных у них ходил Саша Харин, уже с отсидкой по малолетке за спиной, злобный, угрюмый, щербатый – злобнее всех выглядел и угрюмее многих. Ему было пятнадцать, и от него пахло тухлятиной. Саша Харин – сука!.. Малыши лизали ему задницу – буквально, – я видел это однажды, а плохие ребята, что постарше, сами подставляли ему свои грязные, зловонные жопы. Саша Харин был педерастом, как я догадываюсь ныне. Саша Харин – сука пидорина!