Текст книги "Тотальное превосходство"
Автор книги: Николай Псурцев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 28 страниц)
…Так случилось, что все кончилось. Я инициировал, но я не провоцировал. Не вынуждал, не влиял, то есть, понятно, не угрожал. Я не жалею. Я не испытываю угрызений. Все произошло так, как и следовало бы. Он хотел меня убить, но я не желал даже нисколько отвечать ему тем же. Хотя давно уже знаю, что такое лишать жизни. Это неправильно – лишать жизни, – но это дарит силу тем не менее и убеждает тебя в том, что ты действительно существуешь… Я сочувствую девочке и даже, вполне вероятно, страдаю сейчас вместе с ней, за эти месяцы она, как я вижу, как узнал, его самоотверженно и искренне полюбила, Кудасова, но также знаю доподлинно, что он нынче занят совершенно иными делами, Кудасов, и в исключительно недосягаемом для каждого из нас, живущих, пока месте, и к нам, то есть все к тем же, живущим, это ясно и не обсуждается, уже больше никогда не вернется, кто бы того ни желал, ни просил и ни требовал – я, девочка или сам, может быть, Бог… Так что плевать на сопение, на пыхтение, слезы. Я выполняю то, что задумал, и то, что считаю на сегодня важным, полезным и необходимым.
Девочка барахталась у меня под мышкой, как в воде, если бы не умела плавать, норовила попасть по члену, отмахиваясь от меня правой рукой, пяткой не доставала до моей ягодицы, хныкала и взвизгивала, извивалась, неуемная, предполагая выскользнуть, теплая, уютная, душистая, уже сильная и ловкая и беззащитная и нежная вместе с тем, животным нутром ощущающая уже свою привлекательность; слюна ее, как мед, я попробовал, она плевалась в меня несколько минут назад, между ножек пахнет головокружительно, никогда не любил детей, не люблю их и сейчас, но эта девочка совсем не ребенок – женщина; настаивает на внимании, может быть и невольно, что-то знает о сексе, может быть и на уровне инстинкта всего лишь, но особого инстинкта, обостренного, гипертрофированного…
– Ты плохой! Ты гадкий! Ты вредный! – облегчалась криком, пока я терся по коридорам, путаясь, спотыкаясь, матерясь и стервенея, растеряла пудру и помаду по дороге, только черные меховые ресницы остались нетронутыми, бант прибился к уху, под платьем узкие, прозрачные, розовые трусики – и еще по этому поводу я нервничаю. – Ты красивый, но подлый. А дядя Жан-Франсуа некрасивый, но добрый. Он лучше, чем ты. Он… он… честный, да, да, он честный… И еще от него пахнет домом – пирожками и жареной курицей, а ты… ты пахнешь так, что тебя хочется… укусить… да, да, да, укусить, укусить, укусить… Отдай меня обратно дяде Жану-Франсуа, отдай сейчас же, я приказываю, и немедленно, и немедленно… А к маме я не хочу, ни за что, никогда, мама слишком мокрая и слишком сладкая, она сначала не любила меня, а потом полюбила, а потом опять разлюбила, а потом опять полюбила… Она хочет, чтобы я была с ней одним целым, она хочет, чтобы я слилась с ней и растворилась в ней, это она так говорит, я помню, я помню, она говорит, что она мечтает о том, чтобы упрятать меня снова к себе в животик…
Нашел дверь, за которой спасение, я чувствовал чистый воздух, как зверь, дверь, если не открыта, взломаю, я справлюсь теперь с чем угодно, слишком устал и слишком разозлился, сел прямо на пол, две минуты сейчас мне помогут, доставая сигарету, увидел Настю в роддоме.
…Так смотреть на ребенка нельзя. На любого. Это преступление против мира, с омерзением, отвращением и презрением, но Настя смотрит на то, что ей только что принесли, именно так. «Господи, она такая уродливая, – говорит Настя. – Этого не может быть… Вы что-то перепутали… Вы подсунули мне совершенно чужого ребенка. Вы, суки, на хрен, вонючие, вы подсунули мне совершенно чужого ребенка! Вы посмотрите на меня и посмотрите на нее! Меня хотят все мужики в этом городе, да и все бабы, я думаю, тоже, а эту какашку даже в руки-то не возьмешь без вываливающейся из глотки блевотины!.. Нет, нет, нет, увольте, я не желаю больше этого видеть! Унесите, унесите, и, прошу вас, как можно скорее. И принесите мне другого ребенка, моего, настоящего, неподдельного… Другого нет? И это действительно мой? И вы в состоянии это мне доказать? Тогда оставьте его себе. Или отдайте лучше его, ее в какой-нибудь обезьянник. Среди людей этой гадости жить не положено!..»
…Настя воет, ноет, плачет, царапает лицо и кается, кается, растирает коленями пол, ползут дырки на тонких колготках, маленькая юбочка подпрыгивает на вздрагивающих ягодицах, прошло два года, за это время многое изменилось, сделалось противоположным, отдельные слова нынче имеют вовсе не знакомое доселе значение, кается, кается: «Прости, убей, хочешь, умру, была гнидой и тварью, нет, даже не так, была самонадеянной дурой, невежественной и необученной, терзаюсь, страдаю, я никому не нужна, я одна, я одна, мужиков много, но все они вялые, я быстрее, любопытнее, они со мной трахаются, да и то хреново на самом деле, но они не знают, о чем со мной говорить, и они просто не умеют меня любить, и я, как выяснилось, тоже не знаю, что такое любить… а хочется… Ты не красавица, но это неважно, теперь неважно, сегодня, а тогда было важно, тогда я думала, что весь мир стоит передо мной на коленях, как вот я сейчас стою перед тобой, и мне ни в коем случае не следует поэтому иметь рядом с собой такую уродину, как ты. Весь мир же тогда может, встревожившись и насторожившись, подняться с колен и убежать от меня. Уродство – это же ведь инфекция, уродство же ведь заражает… Самонадеянная дура, невежественная и необученная, небитая… Поняла теперь, как страшно одной, вою, ною, плачу, царапаю лицо и каюсь, каюсь, каюсь, прости, не прогоняй, соберись, помоги себе, полюби нас обеих, я обещаю нам счастье…»
Девочка еще действительно пока некрасивая: длинный носик, тонкие губки, глазки большие, но кругленькие, растопыренные, удивленные, как у филина. Смотрит на маму искоса, не надеется шевельнуться, что-то хочет, а что именно, определить невозможно, не исключено, что – незатейливо – писать, два года всего-то, мычит, не говорит, про мир на нынешний час знает только недоброе, и это учитывая, что…
…Облизывает целиком, без остатка, не упускает ни единого миллиметра, девочка моя, дочечка, зернышко, сердечко, кровинушка; девочка ворочается, корчится – недовольна, на диване, отмахивается руками, отбивается ногами, ворчит, кряхтит, понятно и ясно не говорит, зубки в слюне – искрятся, голая, но не мерзнет, в доме тепло; Настя задыхается от восторга, от упоения, от наслаждения, стонет, глаза текут, водит невольно бедрами туго вперед-назад, обожаю, обожаю…
…«Ты – это я. Я – это ты. Я красивая, ты уродливая. Не выправляешься. Хотя и пора бы уже. В четыре года видно начало. Нос неумеренный, хотя и обмеренный, и не однажды и даже не дважды, губки – как ниточки, глазки монетками. Ты – это я, а я – это ты. Дисгармония разрушает мир. Я болею, когда смотрю на тебя. Я обожаю тебя, но я болею, когда смотрю на тебя. Я придумала, как тебе сравняться со мной. Это опасно – хотя и несложно. Так будет правильно. Я обещала нам счастье. Неправильно, как сейчас. Неправильно, если не действовать… Только терпеть, дочечка, надеяться не обязательно…»
Девочка на операционном столе, крови много, врачи нервничают, потеют под шапками и под повязками, Настя видит, как дрожит щиколотка у хирурга, а медсестра все время чешет лобок; не лицо – месиво, реаниматоры рядом, в коридоре, за дверью хнычет мужчина, кто-то умер, не лицо – пульсирующая воспаленно ало-черная слизь, неужели случится хорошее…
Если сегодняшнее прибудет в назначенный пункт и в нужное время, без случайностей и без осложнений, у девочки родится лицо матери, вот тогда станет настоящей дочерью, а то будто бы возникла из ничего или от кого-то другого, так утомительно думать об этом, хотя и знаешь, на самом-то деле, что все совершенно иначе; доктор рисовал на лице девочки, бесстрастный и невеселый, лицо Насти, так, как и было заказано, приговаривал, матерясь, не стесняясь: «Располосуем, не соберем, мать твою, если соберем, назначим себя гениями, демоны покорятся, завоюем Вселенную, располосуем, не соберем, мать твою, если соберем, демоны покорятся…»; сейчас за операционным столом исключительно отдавал указания, больше ничего не говорил, только лодыжка тряслась и на халате вдоль позвоночника проступал пот глянцевыми каплями, не видел, как медсестра то и дело чешет лобок, и с каждым разом вся яростней и яростней, закатывает глаза, заводясь, задыхаясь, любил свет, но хотел во тьму, спрятаться и молчать, не шевелиться, не надеялся и не верил, просто работал, вдохновенно, сосредоточенно и без ограничений. «Вот с ним хоть сегодня, хоть вот нынче, на глазах у всех, так еще приятней, – рассказывала себе Настя, охлаждая лицо ладонями, глотая слюну трудно и липко, безуспешно унимая зуд в самом низу живота. – Он настоящий, он знает, что хочет, он сильный, он выбирает главное, и потому он красивый, истинно красивый и непридуманно сексуальный, я могу кончить, только лишь глядя на его спину, на его пот и на его вздрагивающую пятку, слушая голос…»
За причиной появляется следствие, но следствие влияет и на причину – так есть. Изменит лицо девочку – обязательно, так будет. Судьбу матери не повторит, Настя рассчитывала, но будет так же нравиться, нервировать и возбуждать и, может быть, даже и заставит кого-нибудь себя полюбить и отыщет или сотворит в себе талант любить кого-то сама – что важнее. До нынешнего часа девочка боялась себя, мерзла, появляясь на людях, даже в жару, даже в протопленной комнате, плакала, заметив свое отражение, ясно видела, что меньше ростом, чем все ее сверстники и сверстницы – хотя это и было вовсе не так, полагала уверенно, что все ее вокруг ненавидят, надсмехаются над ней, плюют в нее, блюют, вспоминая о ней… Изменится – обязательно…
…Демоны покорились. Какие? Откуда? Но не имеет значения. Доктор ожидаемо полюбил себя и впервые применил к себе неподдельное и непростительное уважение, за все свое существование на этом свете, другого пока не знал, наполнился наконец счастьем, и до самых своих пределов, требовательный, между прочим, и отчаянно ненасытный, брызгался им, счастьем, по сторонам благодушно; так принялся вдруг обожать мир, что пожелал заняться его переустройством и переоборудованием – глобально, ныне, правда, еще не решил, как – скорее всего пока начнет ездить по миру, выискивать особо некрасивых людей и вынуждать их немедленно заняться своей внешностью, догадывался с удовлетворением, что не будет ни в коем случае отказываться от принуждения и силового… Девочка действительно у него получилась восхитительной.
Настя переименовала девочку в Настю. Как девочку звали прежде, тотчас забыла. Спала рядом. Каждую ночь вылизывала ее, как кошка новорожденного котенка, пробовала несколько раз, безрезультатно, понятно, запихнуть девочку к себе обратно вовнутрь – страдала, терзалась, мучилась, что они с девочкой не являют сейчас собой вдвоем единого целого, приклеила ее к себе однажды клеем, которым лепят друг к другу металл – девочка потеряла сознание, когда хирург разрезал их опять на отдельные части…
Не оставляла девочку дальше чем на метр, два, три, дома рядом и на улице, вместе покупали продукты, одежду, мылись вместе, прицепившись друг к другу, прижавшись друг к другу, печальные и тихие обе, разглядывали друг друга, когда смывали мыло, одна с любопытством и настороженностью, другая с нежностью и вожделением; заявились проблемы с деньгами – с мужчинами Настя-старшая теперь не работает, хотя желанием сама сочится, но волей тем не менее себя усмиряет, никто не содержит, даже тот, кто необыкновенно этого и хотел бы – не за что, а тех, которые любят, просто любят примитивно, и все, и за это платят с достоинством и серьезно, таких на данный момент, к сожалению, не имеется и не имелось, так что Настя-старшая проедала свои сбережения, экономила, конечно, злилась, сердилась, материлась оттого – не привыкла экономить, не привыкла себя удерживать; праздники устраивала иногда, убегала из дома с Настей-маленькой в дорогие рестораны, Настю-маленькую одевала в вечерние наряды, недетские, жесткий, агрессивный, сексуальный макияж девочке на лицо прилаживала, наслаждалась, пьянела, нюхала лицо, нюхала, ноздри разрывала, губы трескались бесшумно от напряжения; вела себя с девочкой в ресторане как с подругой, нет, не так, как с партнершей, явно, то есть кокетливо, услужливо, ластясь, капризничая, те, кто замечал, не знали, что думать, – и потому не думали ничего – мало, кто замечает, мало, кто думает…
…Она владеет девочкой безраздельно. Нет претендентов. Ни единого. И никогда. Не позволит. Не позволит… Но есть тот, мать его, пидора гнойного, часть плоти и крови которого имеется в девочке изначально. Это тот, который забил в Настю-старшую, когда-то, еще шесть лет назад, скользкие и теплые плевки своей на редкость пригодной для животворения спермы, мать его, мать его, мать его!.. Отодрал он ее тогда, как никто и ни разу… Мастер… Она помнит этот день до сих пор – всякий раз исходя влагой… Сегодня ей его не достать, но когда-нибудь она его убьет обязательно. Он живет в Америке. Далеко. Что-то здесь покупает – что-то там продает… Она его убьет. Как только он появится в России, так тотчас же она его и убьет. Если не появится, то она сама поедет в Америку и убьет его там. Убьет, убьет – не сомневается, уже готова, уже знает как, уже слышит его хрипы и запахи его дерьма и мочи… Не имеет права жить тот, чья кровь течет в тельце маленькой Насти, даже часть крови, даже самая мизерная, даже самая крохотная, не имеет права. Его жизнь влияет на девочку несомненно. И более того – он может ведь когда-нибудь позвать ее за собой, девочку, и она вдруг послушает его, глупая, и последует за ним, дурочка, с удивлением, охотой и любопытством, ощущая необъяснимо, что он близок ей и что откуда-то она его знает, и, между прочим, давно, еще даже до своего, возможно, рождения…
Приготовила две петли на крайний случай, одну большую – для себя, одну маленькую – для девочки. Хранила в металлическом ящике под кроватью, ящик достался от отца, а тому от его отца, в таких ящиках немецко-фашистские офицеры перевозили секретные документы, отец хранил там порнографические фотографии, купленные у инвалидов на Курском вокзале, на многих фотографиях рваные, желтые разводы от жирной влаги – от чего, интересно, разводы, от какой такой влаги? Настя-старшая фотографии не выбросила, там были впечатляющие, вынимала содержимое металлического ящика иногда – рассматривала, чаще петли, реже фотографии. Фотографии возбуждали, особенно те, которые с разводами, петли возбуждали сильнее… Если что-то произойдет глупо и дурно, она повесит сначала девочку, а потом повесит тотчас себя, не медля – они с дочечкой, с Настенькой, с зернышком, с кровинушкой – одно целое, они вместе, они навсегда… Самоубийство – роскошь, позволительная только человеку, – хотя однажды Настя читала, что имелись факты в истории жизни и самоубийства животных – нонсенс, исключение, мистика, случайность, совпадение, вранье… Самоубийство уникально. Оно – радость для живущего, его спасение, счастье, вернее, не само самоубийство как таковое, а осознание того, что ты в любое мгновение имеешь возможность лишить себя жизни. Мы не контролируем свое рождение, что неправильно, несправедливо, оскорбительно, но пока неизменно, но тогда пусть мы будем хотя бы обладать способностью контролировать свою смерть, даже частично. Мы становимся оттого могущественней и спокойней, терпимей, точней, уверенней…
…Каждую ночь вот уже несколько лет снится мужчина без лица. Она слышит во сне даже его запах. Когда он появляется – во сне, во сне, – Настя понимает, что счастлива. По-настоящему. Высоко… То есть совсем даже отчего-то и не так, как наяву – рядом с девочкой…
Ствол врос в висок, сейчас уже теплый, не такой, как еще две, три минуты назад, зябкий, неуютный; пистолет торчал, как рог, а за ним рука, лишняя на самом-то деле, хотя и волнующая, будоражащая: невесомая, тонкая, изысканная, нежная и невидимая, наверное, сейчас, в такой темноте, а пистолет все-таки поблескивает, хотя и скудно, откуда-то свет, от звезд, от луны, от фонарей, которые далеко… Я матерюсь, колочу беспорядочно, без ритма, ногами по полу между педалей, разъяренный действительно, но обессилевший вдруг, выдохнувший только что последний воздух, а вместе с ним последнюю радость; мне кажется, что колочу, мне кажется, что матерюсь, хриплю, шиплю в реальности и с ненадежностью шевелю ногами… Умирать не хочется, но есть прямая тем не менее и невыдуманная угроза…
– Мы сильные и равные, а у сильных и равных по определению жестокие объяснения. Дело в том, что каждый из них всегда склонен идти до конца. А иначе зачем, мать ее, вся эта наша хренова жизнь, ежели не идти до конца! – Настя касалась дыханием моего уха (опять уха!), вспотевшим пальчиком тыкала меня в отяжелевшую шею, пистолет держала твердо, мне было даже удивительно; зачем я ей отдал его? машинально, скорее всего, не придавая своему действию никакого значения, ведь это же ее пистолет, в конце концов; пропитана негодованием, и, судя по голосу, по решительности, негодованием искренним, определила цель, пусть вредную, пусть неверную, и движется к ней, невзирая на сомнения, на страхи, на отсутствие надежды. – Я убью тебя. Это так просто. Хотя и больно. Хотя и обидно… Без тебя исчезнут и мои сны, а я их так люблю, так же как и тебя… Ты же знаешь о моих снах… Я же рассказывала тебе о моих снах… О Мужчине без лица… Или не рассказывала…
Девочка все время, пока ехали, обнимала то мою руку, то мою ногу, то мою голову, мешала вести машину и контролировать дорогу, сама того не понимая, конечно, не плакала, не смеялась, розовая по-прежнему, бледно-розовая только теперь. «Верни меня дяде Жану-Франсуа или оставь меня у себя, пожалуйста, миленький, пожалуйста, я умная, я красивая, я тебе еще пригожусь, честно, честно…» – говорила, задирая платьице и выбрасывая бедра вперед порывистыми толчками, слизывала с губ помаду томно и истово одновременно мокрым маленьким язычком. Я смеялся, тер девочку ладонью по волосам и ничего не говорил. А что, собственно, мне следовало говорить?.. Я думал, что Настя-старшая станет последней в моей жизни женщиной, которую я действительно буду желать, не имея ни силы, ни воли, ни каких-либо иных возможностей это свое неведомое мне ранее желание унять, подавить, удержать, ничем и никак, но нет, я, как выяснилось несколько позднее, глупо и бездарно на этот счет заблуждался, но добросовестно, правда, идиот!
Попинать условности и всякое такое дерьмо так приятно – страх останавливает, естественный, заложенный в каждого из нас еще изначально, охранительный, но ты его все-таки преодолеваешь, и трезво, а не просто так, без умысла и по инерции, то есть, наоборот, преднамеренно, все осознавая, все-все, точно и ясно, с предвкушением, но и с дрожью стыда вместе с тем, что делает подобное преодоление еще более приятным безусловно, отдаваясь полностью грядущему наслаждению, контролируя себя только едва-едва, следя прицельно всего лишь за тем, чтобы вовремя и без каких-либо серьезных потерь все затеянное завершить – без всякого притворства умирая и забываясь тем не менее иногда на неправдоподобно длинные и совсем не утомительные мгновения…
Влил машину в тихий, глухой, синий рассветный переулок, продавливая рвотно грузную, сопротивляющуюся слюну в пищевод; сухим языком по сухим губам наждачно протянул туда-сюда, когда остановился, себя боялся, терпел озноб, стеснялся выплеснувшегося вдруг изо всех без исключения пор на теле пота, но не успокаивал вместе с тем объявившуюся во всей полноте эрекцию, провоцировал даже более того ее, кладя, например, девочке свою руку на ее мягкие трусики и склоняясь к ее сладко-душным губам и покрывая своим коленом часть ее тонких, стройных, возбужденно подпрыгивающих ножек…
Глотал ее дыхание, розовое по цвету, розовое по вкусу, макал в него свои ноздри, свой язык, свои губы, заболевал, не терпел больше озноб, поддавался ему, дрожал крупно, с удовольствием, слышал свои стоны, свои безвольные вскрики. Руки не подчинялись теперь мне, работали самостоятельно, невзирая на мои предупреждения, угрозы, оскорбления, руки принимали решения и в соответствии с этими решениями действовали – мяли, тискали, пощипывали, шлепали девочку, поощряемые ко всему прочему ее ласковыми словами и воодушевляемые ее нескрываемым возбуждением, рвали ее одежду, сдирали ее грубо и бесцеремонно с маленького манящего тела. За руками последовали и ноги, и быстро, почти без паузы, одно колено рьяно и добросовестно массировало теперь хрупкие, неспокойные, волнующиеся сейчас бедра девочки, второе подбиралось вкрадчиво, но успешно тем не менее к ее тугоньким, ладненьким ягодицам. Не опоздали и бесконтрольные и неуправляемые губы и язык, и зубы вслед. Они целовали девочку, лизали ее, покусывали…
Выкатился из автомобиля с ревом, злобой и ужасом. Злоба ковырялась в глазах, ужас выдирал кадык, а рев приканчивал голос. Побежал от автомобиля, колотя себя по щекам, по животу, по ушам (бедные, бедные, бедные уши), задыхался, втягивал рвоту обратно в желудок, икал, икал, запихивая ее все глубже и глубже, думал заплачу, но все-таки не заплакал…
ТОТАЛЬНОЕ ПРЕВОСХОДСТВО. Превосходство во всем и над всеми. И прежде всего превосходство себя над собой. ИГРА и ВЫЖИВАНИЕ – вот мой СМЫСЛ. А теперь еще и ТОТАЛЬНОЕ ПРЕВОСХОДСТВО. Над всеми. Над собой. Во всем. Я засмеялся. Все просто. И не следует никогда и ничего усложнять. Все просто…
Походка изменилась, когда возвращался.
Убегал, разбрасывая ноги по сторонам, сгорбившись, скорчившись, спотыкаясь о песчинки, пылинки, окурки, хромая ломко на затекшей ноге…
Возвращался надежно, уверенно, с настроением, вольно, расслабленно, не виноватый, с тихой, понимающей улыбкой, разобравшийся с собой, договорившийся с собой, надолго ли?..
Девочка все время, пока ехали, обнимала то мою руку, то мою ногу, то мою голову, мешала вести машину и контролировать дорогу, сама того не желая, конечно, не плакала, не смеялась, только спрашивала все время, а отчего и почему это я так быстро от нее убежал, все было ведь так приятно и так неожиданно…
– Что движет нами? Каждым? Иногда голод и жажда. В основном секс, смерть, стремление к власти, стремление к величию, женщины знают еще о такой категории, как любовь. – Настя рассматривала мое ухо основательно и внимательно, каждый изгиб, все волоски, родимые пятнышки, цвет, гладкость, наличие нечистоты, с надеждой, сожалением и нежностью одновременно, прощаясь, забираясь взглядом внутрь уха, пытаясь таким образом проникнуть внутрь меня самого, ко мне в мозг, предполагая узнать, верно, там мои планы и сорвать их или что-то изменить, может быть, в моих чувствах, прощаясь. – Все остальное говно, то есть несущественно. Только эти базовые категории эротичны. Только мысли о них, воспоминания о них в состоянии приносить возбуждение, воодушевление, удовольствие, радость, взывать к действию, понуждать к совершенствованию. Всегда не о том говорим, всегда не о том думаем… Сверяться нужно беспрерывно именно с этими категориями, что бы ни делал – искусство, бизнес, политику… Секс предполагает жестокость, власть предполагает жестокость, величие предполагает великую жестокость. Чтобы стать кем-то, ты обязан быть монстром… Уничтожить условности, разрушить ограничения, поломать рамки… Монстр – это завораживает… Это настоящее… Я хочу стать монстром. Я хочу насладиться величием… А тот, кто следует по этому Пути или только готовится следовать по этому Пути, тот никогда, и никому, и ничего не прощает… Прощение – это самый что ни на есть постыдный и самый что ни на есть унизительный грех на этой земле…
Девочка целовала меня демонстративно, я уворачивался и щипал ее за коленку, грозил ей пальцем, организовывал страшные рожи, ловил зубами пролетающих мух, плевался ей в ноздри и выдергивал с темечка у нее волоски, а она обнимала то мою руку, то мою ногу, то мою голову и демонстративно и показательно целовала меня, я уворачивался – в квартире Насти-старшей, ровно напротив нее, сидя на длинном, глубоком диване…
Настя-старшая тоже обнимала меня и целовала меня, когда я привел к ней девочку (взялась целовать еще настойчивей и еще прожорливей после того, как я рассказал ей о смерти ее печальных обидчиков – донес, правда, до девушки все без суровых подробностей), вдавливала слезы обратно в глаза, запыхавшаяся, мокрая от пота и слюны, с обкусанными губами, с обкусанными ногтями, ясно, что боялась, переживала, много думала, о чем только? и девочку к себе прижимала, умиляясь, обнюхивала ее, пробовала на язык, щекотала ей пяточки, чесала за ушками, забавно урчала, задорно мяукала…
Когда девочка беззлобно, но с неудовольствием, морщась, оттолкнула ее от себя, вытиснулась из ее рук и побежала ко мне, села на диван рядом, зачмокала губками возле моего лица, удивилась. Постороннюю улыбку, найденную в воздухе случайно, не соответствующую по цвету глазам, а только – выражению взгляда, прибила к губам, поворачивалась налево-направо, как высматривая кого-то, но только делая вид, играя, под ноги, наверх, нахмурившись, качала головой, разлетались руки по сторонам, мама твоя рядом, мама твоя здесь, мама твоя – это я, а дядя тебе тот чужой, он никто, ты его не знаешь, мама твоя рядом, ты не видела меня несколько месяцев, и ты даже по мне нисколечко не соскучилась.
Девочка прятала свое лицо у меня под мышкой, вдыхала ее запах, зажмурившись, насыщаясь, матери не отвечала, только отмахивалась одной рукой от нее, а мне шептала, шурша губами по моему пиджаку под мышкой: «Верни меня дяде Жану-Франсуа или оставь меня у себя. Я уже не маленькая, я уже большая. Особенная. Другая. Я взрослая. И мне кажется, что уже старая. Я пригожусь тебе. Ну пожалуйста. Я тебе не доставлю забот. И хлопот. Только удовольствие… Ты пахнешь так, что тебя хочется укусить…»
Что ты с ней сделал, что ты с ней сделал?! Настя-старшая встряхивала кулачками возле груди, терла коленки друг о друга, приседала то и дело, будто твист танцевала – забытый.
Странно, что люди ничего не хотят знать о себе, пугаются, когда вдруг, без умысла, правда, добираются до самой сердцевины себя, не желают чувствовать себя, не желают ничего слышать о себе, от себя же самих или от кого-то другого. Я тоже был таким же еще вчера. Сегодня я этот страх уже успешно преодолеваю – мне думается… Поговори с собой, милая Настя, и, возможно, что-нибудь о себе и узнаешь. Просто поговори, искренне, грубо и без всякой пощады. А для начала все-таки постарайся вспомнить о смерти…
Ты мне враг? Что изменилось за прошедшее время? Похолодело солнце? Сошла с орбиты луна? Ты любил меня… Ну хорошо, ты хотел меня. Ты болел мной. Ты был заражен мной – добровольно, истово и без остатка. Настя-старшая растаптывала каблучками пол. Щепки летели из-под металлических наконечников. Мы равные, мы равные… У меня все осталось по-прежнему… Я умоляю тебя. Стань таким же, каким был еще сколько-то часов назад, немного. Ты хотел уйти от меня… Мы равные… Но я знаю, что это неправда, – ты врал мне, ты врал мне… Ты не смог бы, ты не сумел бы – тебе слишком уж хорошо было со мной. И мы же ведь равные, мы равные… Ты мне враг теперь? Что изменилось?..
Мужчина без лица, который мне снился столько лет, нынешней ночью это лицо обрел. Это твое лицо. Я танцевала от счастья. Настя-старшая перебрала несколько вальсовых шажков, приближаясь, отдаляясь, блестела зубами, на бровях точечки сигаретного пепла… Без тебя страшно. Тебя не было, и я умирала. Здесь, там, повсюду нет места. Ломка как после того, как закончила с наркотиками… Одна потеря и скоро, возможно, вторая. Сначала девочка, дочечка. Было так же страшно. И я тоже умирала. Как осталась – не расскажу никому. Когда женщина одна – она не живет. Не видит, не слышит, не чувствует. Что-то говорит. Невнятное и неважное. Ест, пьет без пользы. Ругается с миром. Разрушает построенное, сама того не желая. Болеет. Не подозревает даже, что такое начало. Подманивает невольно конец… Нет, нет, совсем даже и не тот конец, о котором ты, конечно, подумал… Я могу сейчас шутить, я могу сегодня смеяться. Может быть, дурно шутить, но пока еще с удовольствием… Пока еще…
У каждого свой смысл. Единого нет. Однако тем не менее смысл одного похож всегда на смысл другого. Так неизбежно. Иначе мы были бы не людьми. Я права… Самое главное – добраться до главного. Гений тот, который говорит только о главном – остальное не имеет значения, да и просто неинтересно. Надо найти. Я бесилась столько лет от своей бесполезности. Но вот появилась девочка, а потом я узнала тебя. Одна дополняет другого. Хотя если бы у меня была одна она или у меня был бы один ты, я бы тоже себя не бранила. Но вместе – это действительно счастье. От подобной только мысли эндорфины пенят мою загустевшую кровь… Все прошлое вон. Я наконец получила возможность догадаться, что такое начало… Твой смысл мало чем отличается от моего, я уверена; все, я думаю, вертится вокруг полной реализации, безукоризненности, то есть мастерства, игры, секса, превосходства над людьми, власти… Настя разглядывала меня, девочку ощутимо, будто трогала нас, серьезно и строго, будто в первый раз, будто в последний раз… Ты врал мне, что уйдешь от меня, ты врал?
Нет, не врал, надеялся говорить примирительно, хотя и не спокойно вместе с тем, спокойствие настораживает и злит: или ты бесчувственный дурак, или пробуешь оправдаться, или запросто обмануть, контролировал себя, не размахивал руками и не срывался на крик, гладил головку девочки у себя под мышкой, нет, не врал, жить вместе с тобой не собираюсь, я уже предупреждал об этом, и, более того, это было моим единственным условием в ответ на твою просьбу выручить девочку и наказать негодяев. Я не люблю тебя, секс и любовь – вещи разные, и, может быть, даже категорически противоположные… Я говорил ей не всю правду. Не хотел обижать ее тем, что считаю ее нисколько не равной, хотя и осознаю ясно ее необычность – секса в ней столько, сколько выдержать, по-моему, не может никто, словно она отвечает за всех… Не заявлял и о равнодушии, которое подоспело после того, как я узнал что-то о ней и о ее девочке, и еще всякое, всякое… Девочку твою спас, потому что должен был. Понимал и чувствовал. Знал, что правильно. Единственно. А вовсе не оттого, что эта девочка – твоя дочка. Просто девочка. Просто человечек. Беспомощный и беззащитный. И попала в мое поле зрения… И потому благодарности я не жду и не хочу… Хотя ты, собственно, к благодарности и не готова…