Текст книги "Тотальное превосходство"
Автор книги: Николай Псурцев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 28 страниц)
Принюхался к доскам. Пахло жареным. Запах плыл свежий. Прислушался, что за досками. А там голоса. Не птичьи – человечьи. Задорные, веселые, пьяные. Скоро светает, а они выпивают. Это жители будущего. Или прошлого. Сейчас так подолгу уже не гуляют – тем более в будние ночи. Люди приучились больше работать. Работать все-таки приятней, чем отдыхать. И полезней… Барбекю. Добирают последнее мясо. Прячутся в доме. Я сидел на корточках, опершись спиной о забор, и принюхивался, прислушиваясь… На травинке качался кузнечик. Но я его не видел. Я просто знал, что именно так все и было. Он качался на длинной гибкой травинке и пел свои насекомые песенки… Я возле нужного дома. Я чешусь спиной о тот самый забор, о котором и рассказывала мне девушка Настя. Он резной наверху. Резьба похожа на дамские кружева. Главный инженер строительного управления Масляев, наверное, особо ценил в себе женщину…
…Я тоже в детстве ценил в себе женщину. Я надевал мамины чулки, юбку, прозрачную кофточку, парик или шиньон, не помню уже сейчас, и отчаянно мастурбировал перед зеркалом. И с удовольствием…
Над забором колючая проволока, и не исключено, что насыщена током. Вот так. Так что перебираться через забор мне совсем не имеет смысла.
В соседнем доме, там, где забор решительно ниже, чем у дома инженера Масляева, припечаталось к окну белое круглое лицо. Привидение? Труп? Жертва бессонницы?..
Белка на плече. Шепчет что-то сопливо мне в ухо. Доверяет. Знает наперед, что я ее не покалечу и не убью. Хороший знак. Подобное доверие в моей стране редкость. Что-то начинает меняться…
Домик с охранниками сбоку от ворот. Над дверью или по сторонам двери в домик охранников объективы мини-видеокамеры. Охранники, а их, по словам Насти, всего двое в домике, видят меня нынче отлично. Свет красит меня завораживающе в белое. Я сегодня, без преувеличения и без преуменьшения и вполне объективно и ясно, вроде как гитарная, а может быть даже и фортепьянная, струна. Когда до меня дотрагиваются, то я тотчас же, без проволочек и промедления, звеню и пою. Милосердно и добросердечно. Сочувственно и проникновенно… Вот какой я сегодня хороший! Охранники увидели в свои камеры мое благостное лицо и без единого вопроса открыли мне дверь… Придурки. Обыкновенные простые ребята.
Воняло у них в домике, в их комнате, там, где пульты и мониторы. Запахи гуталина, натертой кожи, курева, перегара, немытых ног и желудочно-кишечных отходов царапали ноздри, носоглотку и мое деликатное сердце… Я морщился и плевался, когда бил одного охранника рукояткой пистолета по переносице, я рыгал и икал, когда тыкал другому охраннику стволом пистолета в его левый заспанный глаз. Простые ребята. Обыкновенные и дурные.
Ничего любопытного, возбуждающего, воодушевляющего в их жизнях я не увидел. Охранника, которому я сломал переносицу, мать два раза выбрасывала на помойку, после того как его родила. Первый раз его нашли соседи по дому. Вернули матери в тот же день, отряхнув его, понятное дело, предварительно и отлепив от него рыбную чешую, окурки, конфетные обертки, засохшую блевотину, – предположили, что она обронила маленького в помойку случайно, такое происходит иногда в российских селениях, много важных дел, много неотложных забот, обычная человеческая невнимательность… Второй раз его нашел милиционер, участковый. Непорядок, приговаривал, хмурясь, когда нес его в отделение, хулиганство просто какое-то или, можно сказать, даже огорчительное озорство… Привлек мать помоечного младенца к ответственности, отняв у нее все накопленные попрошайничеством за последние несколько часов деньги. Она как раз к тому времени, веселая и довольная, собиралась отправиться в магазин за водкой и пивом… Его потом, охранника того самого, которому я только что разбил переносицу, всю жизнь выбрасывали бог знает куда, в том числе и опять не раз на помойку. Из школы выбрасывали, из техникума выбрасывали, из спортивных секций выбрасывали, из пивных и закусочных выбрасывали, из метро и трамваев выбрасывали, и из автомобилей выбрасывали, и из электрички, и из кинотеатров, и из церквей. Судьба такая… Два дня он всего охранником проработал, после того как его выбросили из отделения милиции, куда он по старой, еще младенческой памяти пришел переночевать, и вот теперь я его выбрасываю из здоровья ненадолго и из охранной деятельности – может быть, навсегда… Мне не жаль его. Он никто. Он дерьмо. Он все простил матери. И он до сих пор все прощает тем, кто его унижает и выбрасывает.
Второго, того, кому я стволом пистолета в глазу безжалостно поковырялся, покряхтывая и порыгивая, мать никак не могла решить, с какой груди начать кормить, когда ей принесли его только что вылупленного, скользкого еще и подслеповатого, встревоженным тараканчиком на спине копошащимся, невеселого, страдающего даже, напуганного. Левой грудью начать потчевать его, любименького, хоть и страшненького, или правой грудью, какой лучше, какой правильней, какой полезней, какой выгодней, какой надежней? Левой или правой, левой или правой, левой или правой, левой или правой? Слезы из глаз, слюна из ноздрей. Мальчик кричит. Жить ему уже меньше малого. Сестры и врачи рвут на себе волосы и ломают друг другу руки. Тоже кричат. Матерятся. Любую грудь засунь ему, мать твою, дура, кричат, любую, какая, хрен, разница?! Разница есть, разница великая – от того, какой я начну кормить мою сюсеньку, мою фусеньку грудью, будет зависеть его дальнейшая жизнь, плачет, дерет себе уши в кровь бедная женщина. И она оказалась права впоследствии, между прочим… Пришел главный врач роддома, положительный и серьезный мужчина, треснул женщине несколько раз по щекам и сунул после ее левую грудь младенцу точно в его беззубый, но жадный уже и неуспокоенный рот… Рычала женщина потом долго, бранилась, орошала кипящей слюной все окрест, свирепостью неожиданной пугала птиц за окном – кляла главного врача родильного дома. Испортил ты, мать твою, всю жизнь сейчас моей сюсеньке, ревела несчастная, испоганил, измордовал, ухайдакал!.. С правой, мол, надо было начинать, с правой, с правой, с правой, дурная твоя башка акушерская!.. Вместе с отцом они много-много времени потом никак не могли определить, в какой детский сад его, маленького, записать, дрались, ругались, бросали монетки, считались, как перед игрой в прятки, гадали на Конституции… Тесть все решил. Разбил пару тарелок, серчая, в доме своей дочери, топая ногами и сатанея, и решил. То же самое потом и с выбором школы происходило, и с выбором института. Институт измученный юноша так и не закончил – полагал какое-то время, что выбор и его и родителей, а в большей степени дедушки и бабушки был совершенно неверен. Уходил из института и через несколько дней возвращался обратно, потом уходил снова и затем возвращался опять… А в конце третьего курса его обыкновенно отчислили… Занимался с восьми лет то футболом, то волейболом, то баскетболом, а потом опять футболом, а потом опять волейболом. Отец его не знал, какой из секций отдать предпочтение. Так нервничал, что даже терял сознание несколько раз… Все решил брат отца. Он отвел одуревшего мальчика в секцию бокса – потому как сам был когда-то боксером…
Мальчик тренировался упорно и упрямо. И настырно и уперто. Ему нравился бокс. Он любил молотить груши, биться с «тенью» и работать в спарринге с тренером. С партнерами, то есть с соперниками, со своими сверстниками, драться не любил. Всегда проигрывал. Всегда. Потому как каждый раз никак не мог точно решить, победит он сегодня своего противника или все-таки не победит. Мучился. Пыхтел, сопел, кряхтел, стонал, даже плакал, случалось не однажды, на ринге… А вдруг проиграет, думал! А может быть, и не проиграет, думал! А вдруг все-таки проиграет, думал!.. Съесть яйцо на завтрак или бутерброд с колбасой, тоже решал с усилием, нервничая и терзаясь. С какой девушкой встречаться и встречаться ли с девушками вообще – прикидывал, просчитывал и никоим образом не мог никогда прийти к единому своему мнению. Выпивать водки или не выпивать? Поехать на трамвае или на автобусе? Пойти по одной стороне улицы или направиться по другой стороне улицы? Посмотреть прямо или посмотреть направо? Облизать языком губы или облизать языком зубы? Помочиться или не помочиться? Заснуть или просто полежать с закрытыми глазами?…Выбирал, выбирал, выбирал… И всякий раз выбор свой определял потом как неверный и неразумный. Опрометчивый даже… В охранники его устроила двоюродная бабушка, полковник милиции в отставке. Настояла жестко и строго. И он подчинился, конечно, – как всегда… В тот самый час, когда я макнул ствол своего пистолета в его левый глаз, он уже окончательно и бесповоротно убедился в том, что на этом свете он появился ошибочно. Мама и папа его сделали в свое время неправильный выбор…
«Не выбрасывайте меня! – попросил меня первый охранник. – Здесь тепло и светло. Есть туалет. И по телевизору показывают мультики. Не выбрасывайте меня, хорошо?..»
«Убейте меня! Нет, не убивайте меня! – попросил меня второй охранник. – Свяжите меня! Нет, не связывайте меня! Поцелуйте меня! Нет, лучше плюньте в меня!.. Да сделайте же вы свой выбор, в конце концов! Да примите же вы побыстрее хоть какое-нибудь решение!»
Я их поцеловал обоих, а потом плюнул на них обоих. Телевизор оставил включенным. Посмеялся над Томом и Джерри. Искренне и до влаги на щеках под глазами. Больше жестокости и насилия, чем в детских мультфильмах, я не видел еще нигде. Даже в жизни. И это правильно. Дети должны точно знать, что жизнь их в будущем ожидает беспощадная и свирепая…
Двух мух придавил мимоходом.
Накрыл обоим бойцам рты клейкой лентой. Прицепил обоих бойцов к радиатору отопления стальными наручниками.
Белочки рядом. Цокают. Цикают. Орешки мне несут сосредоточенно в лапках. Видимо, дружки и подружки той самой белочки, которая какие-то минуты назад шептала мне в ухо всякие приятности и любезности – доверяла… Ворон прошелестел перед глазами, вверх-вниз, влево-вправо – закрывал обзор дома. Подмигнул, я заметил. На что-то намекал? Или обыкновенно меня приветствовал? Я отправился за вороном. И он привел меня в беседку под соснами, в кустах сирени, среди цветов, спрятанную и укрытую, укромную и таинственную… Между соснами недалеко от беседки крепился дом. Трехэтажный, с балкончиками и башенками. Впился в московскую землю надолго. Бабские вкусы. Настоящие мужчины любят простые вещи – в данном случае дома. Но качественные и обладающие классом. Но это настоящие мужчины…
В беседке я встретил женщину…
Село под Кунгуром. Вокруг – лагеря и леса… А девочка хорошенькая. Хотя и незамысловатая. (К тридцати годам уже что-то подпортилось в лице. Но в основном остался еще во внешности некий порядок.) Как и все девчонки из села, бегала на лесоповал. В скорых шалашиках отсасывала заключенным за малые деньги – какой-никакой, а приработок… Вор Синюшин, или Краснюшин, или Чернушин, не понял пока еще, ну пусть будет Синюшин, ее отметил. Ходил только к ней. Женщиной ее сделал. Нежен с ней был. И научил ее даже чему-то – книжки давал ей читать. Заставлял. В зонах, случается, много читают. Правда, чаще всего ни хрена не понимают из того, что читают. Но это уже значение имеет второстепенное. Главное, что читают. Взял ее с собой, когда откинулся. Не в любовницах держал. А просто в подружках. Жалел. Но чаще использовал. Подкладывал ее под нужных людей…
Она мочилась посередине беседки. Тонкий запах свежей женской мочи настраивал на близкое удовольствие.
Я попросил разрешения присоединиться. Она разрешила, не удивившись. Я встал рядом и расстегнул ширинку. Женщина качнула несколько раз маленькими ягодицами и, поднявшись, натянула ловкими движениями маленькие же трусики. С интересом наблюдала за мной. Переводила глаза с тугой струи на не менее тугое мое лицо. Улыбалась мутно. Глотала слюну громко. То отступала на шаг, то возвращалась на место. Пьяненькая? Наширявшаяся?.. Ты мне поможешь, девочка. «А ты красивенький, – сказала. – Но я тебя не помню». – «Это ты красивенькая, – ответил я. – А я только что пришел». – «У меня есть выпивка», – сказала женщина и подняла с пола бутылку текилы. Мы выпили. «Здесь все такие уроды, – сказала женщина. – Ты тоже строитель? Или торгаш? Или мент? Или этот, как его, политик?.. Не похож, твою мать!.. Ты мужик… Просто мужик, и все… От них от всех так воняет… Хоть и парфюма на них море. Воняет… А от тебя так оторванно пахнет… Я чумею, бляха муха… Чумею… Дай понюхать, а… Дашь, да?» Она укусила меня за мочку уха, а потом за подбородок, а потом за левый сосок, а потом за краешек пупка, а потом… «Потом, – сказал я. – Чуть-чуть попозднее… бляха муха…» – «Ты обещаешь?» – грустно спросила женщина. «Я обещаю!» – бодро ответил я. Мы выпили…
Мы обнимались и тихо пели «Вихри враждебные». Она хохотала, а я смеялся. Она рассказывала мне про своих любовников. Их было много, и они были неприятны. Они все время ныли и жаловались. И плакались. От них исходила энергия, но от них не исходило силы… А я рассказывал ей про знакомых собачек, кошечек, белочек, кузнечиков и всякого рода пернатых, про воронов, например, про одного ворона, например. А где он, кстати?.. От них исходило настоящее и незыблемое. Женщина слушала меня, словно кончала. Стонала, гримасничала, порывисто и отрывисто дышала… Ей нравились мои рассказы про зверушек и насекомых…
Мы выпили…
С момента моего явления на территории дома главного инженера строительного управления Масляева прошло двадцать две минуты…
Женщина сказала, что ее зовут Катя или Лида. Нет, все-таки Катя. Это раньше ее звали Лида, а теперь вот ее зовут Катя. Ее другу не нравилось, что ее зовут Лида, и он тогда назвал ее Катя. А до Кати он хотел назвать ее еще Жанна, Диана, Регина, Анжелика, Офелия, Джульетта, Дездемона, Мадонна, Стрелка или Блестящая. Но назвал ее все-таки Катя. Его первую любовь, как она поняла, звали Катя. У них с той Катей был долгий и буйный роман в детском саду. Он рассказывал, что у них с этой самой Катей однажды даже приключился почти настоящий секс…
Сюда Катя пришла с депутатом Баюновым. Но депутат Баюнов нажрался, мудак, и спит теперь где-то в кустах малины, мудак…
Мы выпили…
Катя попробовала зубами расстегнуть мне ширинку, но упала и ударилась затылком об пол.
«Я люблю тебя, – заявила Катя мне с пола. Давила тошноту. Икала. – Ты мой кумир! Ты мой Бог! Ты мой король!»
Входили в дом, целуясь и обнимаясь, разгоряченные и неудержимые. Ругались на всех, кто нам не улыбался и нас не приветствовал. Кого-то били еще и кого-то кусали. Побитые, поруганные и покусанные нам не сопротивлялись. Они были уже пьяные и усталые. Сонные и измученные. И недовольные. Но шевелились еще… Мы тянули «Варшавянку» и дробили чечетку. Кто-то нам аплодировал, а кто-то настоятельно требовал у нас предъявить ему или им документы… Мы царапались, и плевались, и шлепали еще бдительных граждан по рукам, по ушам, по ляжкам, по задницам и по ширинкам. Бдительным гражданам наши действия, без сомнения, нравились.
Три мордатых, короткошеих седых мужика, морщинисто-загорелых, запели вдруг скрипуче и коряво, но задушевно и с энтузиазмом песню «Течет река Волга». Обнимали друг друга за плечи на полу, жали, не скрываясь, слезу, томились, сами того не подозревая, в неизбывной и глупой тоске по бессмертию… Две толстые тетки с допотопными «халами» на головах ввязались в песню на втором куплете. Молотили в сердцах пухлыми, мясистыми кулаками по подлокотникам кресел. Мотали головами как задуревшие лошади, раздували щеки, плескали ноздрями. Жалели о просранной жизни – видели себя худенькими, стройненькими, сексуальными, любимыми – счастливыми…
Один из мордатых мужиков мечтал о карьере медика, пытался лечить, и с восторгом, всех своих детсадовских и школьных подруг и приятелей – до криков отчаяния и мольбы о пощаде с их стороны, а превратился вот в торгового работника. Сегодня владел сетью больших магазинов, но ему по-прежнему все еще почти каждую ночь снились скальпели, шприцы и реанимационные аппараты.
Другой мордатый мужик готовил себя – вплоть до самого выпускного школьного класса – к высокому искусству кулинарного дела. Испытывал наслаждение почти сексуальное, когда представлял себя вершащим Новый Вкус на кухне какого-нибудь дорогого и изысканного ресторана. А прибился вот в конце концов к строительному бизнесу. Организовывал работы по строительству коттеджей, дач, офисов, ремонту квартир. Втайне от всех на роскошной кухне, упрятанной в подвале своего загородного дома, изобретал увлеченно и кропотливо невиданные еще миром блюда… Счастливым чувствовал себя только в подвале…
Третий мордатый мужик ненавидел сушу и любил море. С детства. От тверди его мутило, а в море он выздоравливал – цвет лица его даже менялся. Смеялся все время в море, становился энергичным, быстрым, ловким, сноровистым, властным. Воображал себя всегда, сколько себя помнил, капитаном, первопроходцем, первооткрывателем – дрался со штормами, с морскими бандитами, спасал тонущие суда, снабжал питьевой водой и пропитанием нуждающихся в них жителей прибрежных поселков и деревень… Но закончил после школы тем не менее всего лишь институт стали и сплавов. А теперь вот служит всего лишь обыкновенным, хотя и высокопоставленным, но все равно тем не менее обыкновенным на самом-то деле чиновником в московской областной администрации… Когда порой, случается, попадает на берег моря – отпуск или командировки, – то топчет и бьет его каждый раз, море, нещадно и беспощадно, и ногами, и руками, и камнями, и палками – винит именно море отчего-то в том, что жизнь его на нынешний час сложилась так уродливо и неудачно.
Первая женщина из тех двух, которые с «халами» и которые старились сейчас на Волге вместе с тремя мордатыми несчастливыми мужиками, сколько себя помнила, все время писала стихи – даже во сне без конца сочиняла. Утром восстанавливала, если не забывала. Как Некрасов. Как Тургенев. Как Гоголь. Брала в постель вместо игрушек, вместо медвежонка там, допустим, или какой-нибудь, возможно, куклы томик Ахматовой, но чаще Цветаевой – не учила наизусть, но училась, как собирать и склеивать всякие, разные и не всегда удобные и готовые к немедленному употреблению слова в хоть что-то значащие для любого искушенного или, наоборот, пусть даже вовсе и не искушенного слушателя или читателя и хоть как-то звучащие, с неким подобием, например, темпа и ритма стихотворные фразы и предложения… Только стихами жила. Все остальное, с чем сталкивалась в реальной жизни, считала неважным, ненужным и бесполезным… Сочиняла каждый год речь, которую должна была бы произносить на вручении ей Нобелевской премии в области литературы – если бы такую премию, конечно же, в тот самый год именно ей бы и отдавали… Сегодня работает главным бухгалтером в строительном управлении номер шесть… Ходит почти ежедневно по книжным магазинам, покупает немногочисленные стихотворные сборники современных российских поэтов, строго и сурово, безжалостно и со сладострастием правит их потом специально для этого выбранной толстой и длинной фаллосообразной ручкой с кровавыми чернилами, а после сжигает их с наслаждением во дворе своего шестнадцатикомнатного загородного дома…
Вторая женщина, у которой голова тоже перевязана «халой», сложносочиняемой постройкой, требующей некоторого времени и качественного труда, всю свою жизнь, немалую, но и невеликую еще, чаще одинокую, чем семейную, от самого ее начала, как затрепетал только ветерок на ее горячей и мокрой макушке, – выпихивала себя, энергично и ожесточенно отталкиваясь толстенькими ножками от материнских внутренностей; почувствовав мир, тотчас же заверещала панически и предсмертно и скоренько заспешила обратно, откуда и объявилась, – всю свою жизнь возбуждалась от вида и особенно от запаха животных, любых… Разводила, потакаемая и поощряемая слабоумной матерью, у себя в маленьком домике в подмосковном поселке козочек, барашков, кошечек, собачек, крысок, хомячков и морских свинок. Жила вместе с ними в сарае – спала, и ела, и готовила уроки… Каждую неделю ездила в Москву, в зоопарк. Цепенела всякий раз, когда видела слона, или тигра, или обезьяну, или жирафа, или зебру, или кенгуру. Втискивала в себя безразмерно насыщенный звериными запахами воздух… Во время каникул работала в зоопарке смотрительницей, уборщицей. Приходила на работу раньше всех, а уходила, понятное дело, позже всех. Иногда ночевала в зоопарке. Пела зверям на ночь колыбельные песенки, утром мыла их, причесывала их, разговаривала с ними, обнимала их, целовала их и нюхала их, нюхала, нюхала, нюхала… Перед сном или сидя в туалете – только в туалете чувствовала себя истинно защищенной и по-настоящему свободной, – путешествовала по заповедным паркам Кении и Намибии, лечила зверей в джунглях Южной Америки, спасала от уничтожения и вымирания тигров Азии и Дальнего Востока, руководила московским, нью-йоркским, лондонским, берлинским зоопарками – смеялась, плакала от радости и наслаждения, жила… Закончила после школы текстильный техникум, а потом через несколько лет и курсы повышения квалификации работников легкой промышленности. Добралась до должности заместителя директора крупного и любимого партией и народом ткацкого предприятия. Люди боялись ее. Она казалась им нахальной, злобной, глупой и неуправляемой. Именно поэтому-то они и выбрали ее почти единогласно директором этого самого предприятия, после того как предприятие акционировали. Дешевые ткани хорошо покупались. Директор и она же фактически владелица этого самого предприятия, естественно, богатела… Сидя на унитазе в туалете, орала истошно и обреченно, когда путешествовала по паркам Кении и Намибии, когда руководила московским, нью-йоркским и берлинским зоопарками, когда спасала тигров, когда лечила кенгуру…
Говорили о поиске компромисса между любовью и ненавистью, между жизнью и смертью, между дилетантством и мастерством, между красотой и уродством. Не война, а соглашение, говорили они (в тот момент, когда мы с Катей подошли к ним поближе, говорил, правда, пока один только из них), не вытеснение, а объединение, не крики, а ласковый шепот… Мужчина выглядел молодо, но некрасиво. Пьяно сопел, обтирал галстуком потное лицо, вздрагивал тазом то и дело, будто стряхивал таким образом последнюю капельку с опустошенного члена… Дилетантство поглотит мастерство, а любовь обязательно сдастся на милость ненависти, уродство убьет красоту, а жизнь непременно окончится смертью, отвечала собеседнику женщина. Тоже молодая и тоже не особо хорошенькая. Запихивала руку к себе под юбку, основательно, будто вбивала ее, а потом, уже выпростав руку, нюхала одухотворенно свои влажные, скользкие пальцы.
Завораживающее зрелище. Я любовался…
Катя лизала мое ухо и приказывала мне настойчиво, чтобы я сегодня же родил для нее ребенка.
«Для нас, для простых, для обыкновенных и незатейливых, ребенок – это единственное, ради чего стоит жить!» – объясняла мне Катя мотивы своего неожиданного желания.
Потолки в зале, в которой мы находились, высокие, в прыжке не достанешь; если только я встану на плечи к Кате, а мне на плечи поднимется та не особо хорошенькая женщина с мокрыми пальцами, то таким вот способом мы предложенное нам сегодня пространство вполне одолеем. По стенам пояском внутренним привязаны балконы. За перилами книжные стеллажи. Балконы, наверное, старинно скрипят, когда по ним кто-то ходит…
С балконов в залу развернулась широкая, но отлогая лестница. Лестница отчего-то манит. По ней хочется поскорее взобраться. На верху лестницы, как на вершине мира. Ты на всех и на все влияешь, и ты все и всех без исключения контролируешь…
Заросший густо прыщами юноша, только глаза одни видны, только уши, чистые, по бокам головы безвольно трепещутся, назидательно что-то рассказывал некрасивому мужчине и нехорошенькой женщине. Он рассказывал: «Ум – это самое важное и самое дорогое, что носит в себе любой человек. Мужчина ли тот человек, или тот человек является женщиной, не имеет в нынешнем мире совершенно никакого значения. На уме можно даже жарить котлетки, ха-ха… Сексуальность – говно, обаяние – говно, приятные запахи – ну просто, признаюсь, говнистей говнистого! Только ум делает нас хозяевами и владыками всех и всего!.. Врут, суки, когда говорят, что умный и талантливый человек всегда обаятелен и сексуален!.. Это легенды и мифы, придуманные так называемыми красавчиками… Нет, гений и красота – две вещи несовместные!.. Кривая походка, скверные запахи, врожденная увечность, диспропорциональность в лице, диспропорциональность во всем теле, растерянное, заискивающее или, наоборот, иной раз злобное, ненавистническое выражение глаз, дешевая, безвкусная, не новая, пропитанная пóтом и дождями одежда; косноязычная, невнятная речь – среди чужих, разумеется, и для чужих, разумеется, а среди своих, бесспорно и несомненно, цветистая и уверенная, как вот у меня сейчас, например, как вот у тебя или у тебя сейчас, например, – вот это все и есть в действительной реальности истинные и непререкаемые признаки великого гения… Так называемых сексуальных красавцев природа не пожалела. Она распылила их ум, их желания и их эмоции… Им требуется для их внутреннего комфорта сначала почитание, преклонение, восхищение, слава, женщины, удовольствие, наслаждение, а потом уже только осознание собственного ума, наличие воли, творчество, созидание… У подлинного же гения соблазнов только лишь два – ласкать и лелеять свой ум и свой Дар… Врут, когда говорят, что некрасивый, уродливый человек не может оценить настоящую красоту и не может придумать и воплотить в жизнь красоту новую, никому до сих пор еще не известную… Может! И тому массу примеров мы видим в истории… А еще говорят, что некрасивый человек якобы красоту ненавидит… Да, это правда. Некрасивый человек красоту ненавидит… Но это не мешает ему тем не менее видеть красоту и мастерски и безукоризненно ее конструировать и воспроизводить… Хотя что такое, собственно, есть эта самая злополучная и пресловутая красота? Полезна ли она? Имеет ли она какое-либо прикладное значение? На красоте, между прочим, шашлычков не пожаришь, ха-ха… Ну а теперь что касается так называемого компромисса между красотой и уродством, между мастерством и дилетантством, между жизнью и смертью. Сей компромисс, к сожалению, на самом-то деле уже давно и успешно достигнут. Мир уживчив и терпелив. Уродство никогда не победит красоту. А красота, в свою очередь, никогда и ни при каких условиях не одержит верх над уродством…»
Шуршанием, клекотом, шелестом застигнут был. Не вздрогнул, но обернулся. Словно кто крылья за спиной складывал. В рост человеческий крылья могли быть, судя по объему и увесистости звука. Балконы допотопно скрипели. Вспомнились фильмы про английскую старину. Прорезал стены взглядом. Распилил на несколько частей потолок. Опилки бело запорошили пьяных и усталых… На вершине лестницы увидел кого-то… Он только что вышел из двери, распахнутой точно из книжных полок. Это он складывал за спиной у себя крылья? Это он доносил до меня шелест, шуршание и клекот?.. Без плеч и без шеи, с узкой спиной. Крыльям негде было бы спрятаться. Расплющенный таз. Короткие, толстые ноги. Лысая большая голова с полосочками серо-черных волос по бокам. Прямой длинный нос. Круглые глаза. Длинные тонкие руки. Господин Масляев. Хозяин дома. Тот, которого я должен сегодня загрызть…
Человек мне понравился.
В глазах не читалось раздавленности или ненависти. Гордость и уверенность управляли движениями. Он давно уже рассчитался со своей внешностью и сегодня покорял мир только своими волей и решительностью. И еще, наверное, чем-то вроде интеллекта и эрудиции. И энергией…
Настя мне описывала Масляева совершенно другим. Я узнал его чисто интуитивно или случайно – исходя из ситуации, наблюдая за обстоятельствами… Одна старая-престарая тетенька однажды мне, помню, сказала: «Как ты мне нравишься, мальчик! Ты высокий, стройный, черноволосый, быстрый, ловкий. Ну просто вылитый Берия…» Она служила несколько лет у Берии горничной. И она видела его именно таким – высоким и стройным… Насте Масляев тоже показался милым и симпатичным. Феномен. Парадокс. Мы видим не то, что есть в мире на самом деле. А то, что диктует нам наше чересчур легко, как правило, адаптирующееся к любым жизненным явлениям воображение.
Любовался и наслаждался мгновения собой – взирая на всех, находящихся внизу, под ним, снисходительно и с добрым пренебрежением. Клекот, шелест, свист разбежались в очередной раз из его рта, что куда. Птица. Но не ворон. И не сокол. И не кондор. И точно уж не орел. «Хороший ты мужик, конечно, Масляев, но не орел…» Или примитивно у него какие-то проблемы с дыханием или с горлом.
Сбежал по лестнице без затруднений. Хотя явно было видно, что чуть пьяноват. Голосить про Волгу мужики и бабы тотчас же перестали. Масляев улыбнулся по-отечески и с невеликой долей усталости и, взмахнув руками по-дирижерски, преподнес всем присутствующим замшево-приглушенно: «Отдыхайте, наслаждайтесь, расслабляйтесь… Но только не спите. Бодрствуйте, бодрствуйте… Гуляем всю ночь… Я так хочу!.. Я обо всем позаботился. Вам не стоит сегодня думать ни о чем, кроме секса, выпивки и праздной, ни к чему не обязывающей болтовни…»
Несколькими скорыми шагами, после того как замолчал, подошел к нам с Катей, вцепился глазами в мое лицо, кривя верхнюю губу, будто маялся зубом, и спросил отрывисто и без удовольствия:
– Кто вы такой? Я вас не знаю!
– Зато я знаю, мать твою, сукин ты сын! – выбила из себя Катя громкие слова. – Это я его пригласила. Это кореш Циркуля и мой е…рь по совместительству… Ты понял, да? Этот мудак, депутатик, нажрался, сука, и заснул, на х…! А мне, бля, че делать, а? Ну че делать-то?
– О’кей. Нет проблем. – Масляев заулыбался радужно и просахаренно, растопырил ручки худенькие в разные стороны, будто к русскому с выходом приготовился. – Если кореш Циркуля, то нет проблем. Свои люди. Радуйтесь и удивляйтесь!.. Очень приятно вас видеть и жить вместе с вами в одной стране и на одной планете! Пейте и мочитесь! Кушайте и испражняйтесь!
Взметнулся огненным язычком, дружелюбный и человеколюбивый, вверх по лестнице.
Вслед за ним неуклюже и суетливо поползли-полезли по лестнице некрасивый мужчина, нехорошенькая женщина и прыщавый молодой человек.
…В жизни масляевской бесполезность и бессмысленность спорили – иногда дружелюбно, а иногда и с серьезными и суровыми угрозами жестокой и беспощадной расправы… Кому он, собственно, необходим? Кто в нем, в Масляеве, преданно и беззаветно нуждается? Нуждался? Умрет – и через полчаса все забудут, как его звали. Хотя сегодня он все богатеет и богатеет, и без устали и неумеренно укрепляется влиянием и властью, и с примерным усердием обзаводится уважением – со стороны людей, разумеется, и со стороны также самого себя обязательно… Но для того чтобы остаться в истории, требуется много больше, чем богатство, влияние с властью, уважение и самоуважение. Человек обязан что-то создать для того, чтобы остаться в истории, – то, чего еще не было до него, например. Или кого-то, допустим, спасти он обязан, и желательно целые нации, государства или народы. Или кому-то обязан помочь, и желательно тысячам или десяткам тысяч людей, и в том числе – и это самое важное условие – художникам, композиторам и писателям, которые-то уж в истории останутся точно и непременно (а заодно и потянут за собой и всех тех, кто их любил, кто их ненавидел и кто им оказывал необходимую и безвозмездную помощь) – даже самые меленькие, самые плохонькие, самые слабенькие из них. Масляев все это, ясное дело, понимает – не дурак же, в конце концов, но вместе с тем также и не желает с подобной постановкой вопроса добродушно смиряться. Если смирится, унизит себя таким образом, полагает, поставит себя по жизни упомянутым способом ниже, не сомневается, того уровня, где пребывает сегодня в неизбывном и нескончаемом удовольствии (как ему кажется) вся эта вредная, самовлюбленная и самонадеянная свора писателей, художников, композиторов, архитекторов, режиссеров, ученых… Я круче! Я больше! Я слаще! Я здоровей! Я мускулистей! Я предпочтительней! Я! Я! Я! – кричит он беззвучно, когда уходит от людей и когда ничто не мешает ему думать и размышлять. Я! Я! Я!.. Хотя в истории почему-то и отчего-то остаются именно эти вредные, самовлюбленные и самонадеянные…