Текст книги "Бремя"
Автор книги: Наталия Волкова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 31 страниц)
Глава 7 Чужой, кто мог бы стать своим
Прими меня, мой хрупкий мир, я здесь одна, во внеземное время года. Вдруг стукнет в дверь чужой, кто мог бы стать своим, я не поверю и не отворю, сомкнусь, спускаясь в свой кувшин, в котором не заплещется вода, но существует все же отраженье иного света и иных глубин, тобой не понятых, как жаль... Миг пролетел, другой – ни звука. Опять одна: чуть страшно...
Я лежала в холодных простынях в доме, где уходили в вечную жизнь оба дорогих мне человека. «Только не остывай, – твердила себе, – только не остывай. Остынешь – не согреешься».
Во время моей болезни Васса повесила над кроватью икону Пресвятой Богородицы с младенцем Иисусом Христом. На ней волхвы, по Вифлеемской звезде узнавшие о рождении Сына Божия, пришли с дарами поклониться Господу и Святой Матери. Счастливые, они знали, куда идти. В какую же сторону двинуться мне? Где мой ориентир в этом мире, так похожем на запутанный лабиринт? Васса говорила, что жизнь полна утрат и приобретений: утрат телесных и приобретений духовных. В тот час, когда перестаем сокрушаться о плоти, мы празднуем дух. Мой праздник еще не наступил, но должно же Василисино бессмертие когда-нибудь прорасти во мне...
Короткий сон прерывал беспорядочно скачущие, наплывающие густым, липким туманом мысли; во сне, в страхе, я убегала от кого-то, и этот кто-то потом оказывался Андреем, преследующим меня всюду желтым магическим взглядом. Очнувшись, я долго лежала в темноте, думала о Деде, о Вассе, с усталой завистью о волхвах-звездочетах и о странных своих сновидениях (интересно, почему мой бывший муж всегда неизбежно тревожно являлся в них?) и о том, конечно, что дальше делать.
Часы уже пробили три после полуночи. За окном блестел, переливался темным серебром под матовой луной влажный сад. Наверное, только что прошел дождь. А я ничего не почувствовала, ничего не видела. Вдруг послышался глухой стук. Я обомлела. Кто это может быть в такое время? Неужели соседи? С кем-то плохо? Нужна моя помощь? Но нет, предчувствие подсказывало совсем иное, и я осталась лежать в оцепенении и ждать. Стук прекратился, но через несколько минут дверь в комнату тихо отворилась, и в проеме обозначился силуэт. Дыхание присутствующего было учащенным и горячим. Я ощутила это даже на расстоянии, и жар прилил к голове. Я села в кровати, спустила ноги на прохладный пол, готовая ко всему. И... в следующее мгновение узнала Андрея.
– Извини, – сказал он так просто, как будто мы расстались только утром, – вошел без разрешения. Никто не отвечал.
– Зачем ты здесь? – растерянно спросила я, хотя внутри моментально что-то воскресло, новорожденный, несмелый комочек радости: «Наконец-то разыскал меня, значит, любишь, о, если бы ты знал, как мне одиноко, если бы только знал». Но я сдержала себя: не вскочила, не бросилась тебе на шею, а так хотелось...
– Можно мне сесть?
И, не дождавшись приглашения, сел на табуретку у порога. Мне показалось, что тебе тоже не по себе, немного жутковато в этой бледной лунной темноте в доме, в котором еще пребывал дух умершей, и жалость уколола, удивив своей неожиданностью.
– Я хотел узнать, как ты? Я слышал, что...
– Зачем ты здесь? – повторила я, но уже примирительнее, спокойнее.
– Хотел узнать, как ты... Как ты без меня...– о, было непривычно, невозможно видеть тебя в замешательстве. Ты никогда, насколько помню, ни при каких обстоятельствах не был в замешательстве.
– Нет, неправда, ты хотел узнать, как ты без меня... Ну, что? Счастлив? – слезы уже не давали мне говорить. Случаются моменты, когда смотришь на человека и вдруг отчетливо осознаешь, что будешь любить или ненавидеть его всю свою жизнь, и ничто никогда не сможет это изменить. «Но почему сейчас, в эти минуты, когда даже не разглядеть лица?»
Стало тихо, только сердца наши отстукивали каждое свое. Горечь обиды опять разлилась во мне, но мысль о том, что мы можем начать все с самого начала, оказалась сильнее. Впрочем, они всегда пребывали вместе – мое отчаяние и моя надежда.
Наконец, ты встал, подошел и сел рядом. Потом подвинулся еще ближе, так близко, что забрал весь воздух вокруг, и дышать стало трудно. «Я так скучал по тебе...» – шепнул мне в волосы, коснулся щеки. В голове у меня раскатилось эхом: «скучал по тебе, скучал по тебе»...
– Я ничего не понимаю, – тоже шепотом с трудом произнесла я. – Понимаю только, что хочу быть с тобой.
– ...Так скучал по тебе... – продолжал повторять ты.
И я снова поверила, снова, в один миг, забыла о том, из-за чего ушла от тебя, забыла наши ссоры и различия, забыла твою ревность и то холодное неверие в счастье, которое ты поселил во мне. Что же происходит там, в глубине нас, когда мы вдвоем? Какая непреодолимая сила притяжения-отторжения действует между нами и готовит нам муку? Хотя бы однажды, пусть потом она забудется, улетучится из памяти, но сейчас, в эту минуту разгадать эту трудную загадку, постичь ее. Внезапная нежность вдруг растопила и обиду, и недоверие. Я прижалась к тебе. Благодарность за то, что ты здесь в такой страшный час горя и одиночества, смягчила меня, как полуденный луч молодой воск. Прогремел гром. Взметнулись руки, словно четыре птицы; вспыхнула молния, прошив множеством электрических разрядов и соединив две непримиримые наши разности в мгновенную, мнимую гармонию. Каждое новое движение – полет тел и чувств, быстротечный, как падение звезды, – порождало, казалось, единство, а на самом деле, бросало между нами еще более непроходимую пропасть... – Все будет теперь иначе, – выдохнула я потом. – Я изменю в себе все, что тебе не нравилось. Буду такой, какой ты меня полюбил вначале. Только помоги мне и не сердись, если не сразу получится. И это – хороший дом. Мы сделаем его еще лучше, уютнее и будем жить здесь или, где ты захочешь. Я на все согласна. Теперь мы никогда не расстанемся, правда? Скажи, правда? Ну, почему ты молчишь? Почему ты опять молчишь?
Но ты не отвечал, погрустнел, стал почти холодным, почти чужим. И я, помню, спускалась с кровати и стояла пред тобой на коленях, пытаясь укрыть в твоей раскрытой ладони свое заплаканное лицо, и целовала ее. На мгновение мне показалось, что это все – сон, потому что наяву ты бы не молчал так мучительно долго и хоть что-нибудь сказал бы мне. А в том, странном измерении ты лежал неподвижно, уставившись на дрожащую тень на стене, пугая меня своей безучастностью. Потом ты все-таки встал, поднял меня с пола, как ребенка, одним сильным движением и посадил на кровать. Не смотрел в мою сторону, как не стремилась я ухватить твой взгляд, отворачивался и наконец вымолвил тихо, виновато.
– Прости, Ивана... Прости, я ничего не могу. Она ... есть одна женщина, давно хотел тебе сказать… она ждет ребенка...
У меня перехватило дыхание, безумно закружилась голова. Красивый ровный свет пролился вдруг ручьем с потолка, и я наблюдала за ним, будто в нем одном была теперь моя жизнь. Я не слышала, как ты собрался, как что-то еще говорил, прощаясь, как затихали твои шаги.
Несомая тем светом, я уже убегала далеко-далеко, не оглядываясь, в попытке найти хоть какое-нибудь место на земле, где можно было бы все забыть – тебя, твое предательство, женщину, вынашивающую твоего ребенка, и свою непростительную надежду на счастье.
Наверное, я бредила не одни сутки и не понимала, приходил ли ты в действительности или, может, все это мне почудилось, но потом, возвращаясь в полное осознание себя и того, что произошло, изо всех сил гнала страшную, блестящую и острую, как дедова бритва в сафьяновом футляре в шкафу – единственное доступное средство самоуничтожения, мысль о том, что жить дальше не стоит, что все кончено, и цеплялась, как утопающий за пресловутую соломинку, за спасительные воспоминания о детстве... Оно одно теперь, детство мое, было отдушиной, в нем одном ничего не поменялось и ничто не изменило мне, и, как и прежде... падала в его полях роса в траву, и лился нежный лепет листьев, и в такт ему подыгрывала флейта, и прятались фиалки от дождя, а мудрая кукушка ждала лета, чтоб подсчитать мои немудрые лета, там яблоня цвела необычайным цветом, который трудно передать в словах, под серебром луны и золотом рассвета, при вольном крике птиц, влюбленных в облака, там небо в неге – без конца и края – купало солнце в голубой купели, и спелый день хрустел, сверкал и таял, и счастье в платье ситцевом кружилось в карусели...
«Галлюцинации, диссоциации, фантазии – в сущности, защита психики от травмирующей эмоциональной боли, перенесенной в реальности, – объясняли позже мои прыжки во времени и пространстве психиатры.
* * *
После визита Андрея снова замелькал рядом полуночный демон тоски, пока не охватил меня всю, как тяжелый угар, и в том угаре, прерываемом островками забвения, прошло, вероятно, несколько сумбурных недель. Однажды утром я встала с непреодолимым болезненным желанием увидеть свои корни. Подошла к зеркалу, взяла ножницы и срезала до пеньков косы. Но вместо корней обнажилась ошеломляющая голая моя беззащитность, а может, солгало отражение.
Глава 8 Амнезия
Одним теплым, уже во всю весенним утром, ласковое солнце, расцеловав меня в обе щеки, примирило-таки с жизнью. Я выходила из депрессивной спячки, как зверь из опостылевшего укрытия, слабо, неуверенно, но и в предвкушении освобождения. Заново училась ходить, говорить, думать. Страдание отодвигалось, и вместе с ним снова отбывал в другое измерение тот, кто черпал силу свою в слабости моей, кто, утоляя жажду, выпил жар мой и, ужалив жалом жестокой страсти, убил мою последнюю жалость...
Теперь он уходил навсегда, потому что в дальнюю, без возвращения дорогу собирала я его сама.
В редакции журнала меня встретили тепло, наверное, о чем-то догадывались, сочувствовали – вот и платок на голове вместо волос, и лицо бледное, похудевшее, – но лишними вопросами не мучили. Редактор, Алексей Михайлович Самойлов, добродушный, краснощекий, огромных размеров мужчина, уже сказавший свое веское слово в журналистике и собиравшийся через год-два на пенсию с полным ощущением завершенной карьеры, как-то особенно внимательно, с какой-то даже отеческой тревогой смотрел на меня и вдруг сказал: «Уехать тебе надо отсюда. Сменить обстановку. Чем дальше, тем лучше. У меня друг в Америке, журналист. Я спишусь с ним, может, мы тебе командировку организуем, английский у тебя приличный, привезешь нам идей заморских»...
– Да, как это возможно, Алексей Михайлович? А виза? А деньги? А дом? На ком дом останется?
– Ты сначала реши, в состоянии ли ты ехать, а в остальном – поможем...
* * *
И вот, через три месяца, пройдя несколько собеседований и даже воспользовавшись преимуществом замужней женщины (в паспорте все еще значилась отметка о браке) для выезжающих за границу, ярким июньским днем, рейсом Москва – Нью-Йорк я прибыла в аэропорт Джона Кеннеди. Двигалась в волнующейся очереди проходивших иммиграционный пост и боролась с нервным ознобом и внутренним саботажем. «Это – ошибка, конечно, это – большая ошибка вот так приехать в чужую страну, полагаясь только на некоего Александра Петровича Боброва, пусть даже замечательнейшего человека. Что если он не придет? Что делать тогда? Но Самойлов уверял, что Бобров надежный, ждет, встретит и устроит, в доме, где сам живет с семьей, нашлась там свободная комната... все будет нормально...».
После просмотра документов, краткого интервью с офицером о цели визита, беспристрастных вопросов, неясных ответов, вдохов и выдохов, подменяющих слова, чрезмерной жестикуляции, временной потери смысла всего происходящего вокруг, я, наконец подхваченная нетерпеливым потоком, оказалась в огромном, заполненном людьми, голубым электричеством и высоким напряжением ожидания павильоне прибывших и встречающих.
Толком я не знала, как должен выглядеть Александр Петрович Бобров, однокашник моего добродушного редактора. Полученная краткая справка сообщала: мужчина с приятным лицом, пятидесяти двух лет, лысоват, полноват, простоват – ну, что можно сказать о человеке, которого не видел пятнадцать лет? Предполагалось, что мы найдем друг друга, как всегда делается в таких случаях, по табличке с моим именем у него в руках. Пришлось обойти несколько раз ряды встречающих, но ни Александра Петровича, ни таблички с именем своим я не нашла. Уже объявили прибытие других рейсов, и новые группы пассажиров, их родственников и друзей заполнили пространство, а Бобров так и не появился: осталось неизвестным, был ли он действительно «простоват и полноват» или похудел и тяжелое бремя иммиграции облагородило его черты светом мудрости. Оператор справочного бюро, сочувственно покачал головой и вежливо, с ноткой профессионального сожаления сказал:
– I am sorry, madam, we do not have any messages for you from Мr. Bobroff. May I help you with anything else? (Прошу прощения, мадам, но мистер Боброфф не оставлял для вас никаких сообщений. Могу помочь чем-то еще?)
Странное чувство отстраненности от текущей действительности, прерываемое накатами отчаяния, владело мной в эти часы, проведенные в многолюдном, небесно-голубом аэропорту Кеннеди. Все двигалось и текло, казалось нереальным, будто происходящим с кем-то другим, не со мной. Как пугали меня такие состояния раздвоенности! Другая, параллельная реальность, словно вторгалась в мое сознание и, внося смуту в мысли, тащила в опасное замешательство. «В крайнем случае, поменяю билет и вылечу через пару дней, – успокаивала я себя, борясь с подступающей паникой, – погуляю по городу, переночую в гостинице и вернусь обратно». Теперь мне ужасно хотелось домой, все, что осталось там, особенно в дедовой усадьбе, казалось необыкновенно милым и родным.
В записной книжке хранился запасной адресок родственника давней школьной подруги, с которой судьба свела неожиданно перед самым отъездом. Можно позвонить, передать привет, даже попросить о ночлеге, хотя, конечно, это не совсем удобно – все-таки я решила отложить звонок до вечера.
Манхэттен, множество раз виденный в рекламах город-мираж, вызывавший всегда чувство почти инстинктивного ужаса и восхищения, творил свою чудную жизнь совсем рядом, в нескольких десятках милей, и не ощутить, хотя бы на пару часов его непостижимую круговерть было недопустимым.
Я вышла из терминала и на улице сразу же окунулась, как в несвежую ванну, в липкий летний нью-йоркский воздух. Проезд на такси стоил трети моего долларового состояния. Водитель-индус, слегка обескураженный неопределенностью пункта назначения, довез до центра, остановился на одной из главных улиц и, помогая с моим незначительным багажом – одним легким рюкзачком – сумочку я всю дорогу плотно прижимала к себе – напутствовал:
– Хорошего вам отдыха, мадам. Будьте осторожны. Вы попали в большой город.
Я вышла в мир, похожий на фантастический сон. Влажное нью-йоркское солнце висело высоко. Оно, как перезревший диковинный плод, проливало мутно-оранжевый, забродивший от жары сок на город. Небоскребы подрагивали в некоем непрекращающемся, непозволительном экстазе. Свет и тени замирали на миг, о чем-то перешептываясь, и вдруг, внезапно сорвавшись с мест, неслись, перегоняя друг друга, наслаждаясь своей завораживающей безостановочной игрой, создавая потрясающе-одушевленные отражения на стеклянных боках строений, а они – голубые, дымчатые, берилловые – страстно льнули к куполам, словно поклонники к недосягаемым станам возлюбленных. И везде – люди, люди, люди. Машины, машины, машины. Неоновое царство! Манхэттен! Гигантская галлюцинация, сопровождаемая неумолчной музыкой бьющего контраста. Место, где человеческое «я» то возносится до чудовищной дерзости превосходства, то отвергается, как неуместный каламбур.
Посреди этого разноцветного танцующего и орущего великолепия мне еще сильнее и неудержимее захотелось туда, где серебристая тополиная аллея, смыкаясь ветками в плавном хороводе, напевала многоголосьем листьев и птиц совсем иную мелодию, исполненную негромкой и естественной радости. О, если б можно было в эту минуту, обернуться голубем с сильными крыльями и улететь домой, в покои родины...
Почему-то вспомнился случай, когда ребенком, желая испытать себя, по крутой лестнице с узкими ступеньками, к которой нам, детям, строго запрещалось даже подходить близко, я забралась на крышу дома, но покат ее оказался таким крутым, что мне пришлось лечь на спину, чтобы не свалиться тут же вниз. Так и лежала, боясь пошевелиться, и только могла смотреть в небо, где веселые облака, дразня свободой, передвигались по голубому воздушному морю с завидной легкостью. Пробыв все же в положении лежа достаточно долго и наконец собравшись в обратную переправу, я осознала быстрее, чем увидела, что лестницы не было. Край крыши обрывался, отрезая меня от всего и всех.
Вот и сейчас, в чужой далекой дали, на «крыше мира», задыхаясь от странного, давящего изумления, я вновь переживала чувство головокружительной оторванности и холодный страх невозможности возвращения. В голове все перепуталось, поплыло, подступила мутная дурнота и показалось, что город вдруг взорвался от избытка собственных противоречий и вседозволенности. Но нет, это не город, а мое сознание треснуло, перегруженное недавними душевными травмами и новыми, непосильными впечатлениями, ноги стали свинцовыми и, словно прилипли к асфальту, сильнейший ветер обхватил со всех сторон, пытаясь повалить или унести, и, чтобы удержать равновесие, я начала раскачиваться, балансируя, жадно заглатывая воздух... Любопытствующие же американцы и туристы, вероятно, могли обозревать бледное, болезненное существо с вытянутой вперед рукой – напуганная птица без крыла с забытым ощущением полета – посреди уличного гама и суеты. Еще мгновение, и свершится непредвиденное – обморок, падение вниз, к земле, вместе с которой закручусь в бешеном ритме, оставляя уже в иной реальности бедлам небоскребов, прохожих и реклам. Непростительная оплошность – обморок в чужой стране в первый день прибытия без единого существа, способного идентифицировать твою личность.
* * *
...Не знаю, сколько дней и ночей носила меня карусель смятенного рассудка по сыпучим хребтам памяти. Спелый виноград, запах сырой земли, мое погребение, плачущий Дед, несущий на руках полумертвого ребенка с поля, Андрей, уходящий к другой, Васса с окровавленной марлей на разбитой голове, небо в малиновых подтеках заката – все мелькало, прыгало и взывало. Но в какой-то момент стихло, исчезло – ни лиц, ни дат, ни образов. Пустота, немота. Я иду по знойной пустыне, но уже не одна: кто-то другой, другая – порождение моего воспаленного сознания – другая, но и близкая странной, болезненной близостью, явилась и пошла рядом, взяла на себя ношу, с которой я уже не в силах была справиться, разделила и страдание мое – молча, почти обреченно, и мысли, и чувства, и саму жизнь. Кто теперь я и кто она? Как могла я отдать ей свое «я»? Почему разделилась надвое? Не потому ли, что мне нужно было что-то забыть... Но что именно мне нужно было забыть? Не помню, уже все забыла. Память ушла... А вместе с памятью ушла и я сама...
Годы спустя, мучительно воскресая, обретая себя заново, я с особым интересом изучала психологию в американском университете, и феномен раздвоения личности, о котором исписаны сотни страниц учебников, не переставал занимать меня. Этот феномен, уже ставший привычным и весьма распространенным в нашем разъединенном мире, всегда в той или иной мере присутствует при глубоких душевных травмах, но в редких случаях, один из которых выпал мне, сопровождается амнезией.
Однако главного я так и не нашла в претенциозных учебных текстах – чем соединяется раздробленная душа, как собрать распавшиеся ее фрагменты в единое целое – не разум только, но надломленный и расщепленный дух.
И только с верой пришел нужный ответ и ниспослано было желанное исцеление.
Глава 9 В желтом заведении
Ванесса – разновидность необычайной бабочки, совершившей труднейшую миграцию из Африки в Россию и названная «бабочкой судьбы» за выносливость и редкую окраску.
Из записок натуралистов
– Не могли бы вы назвать имя президента Соединенных Штатов?
Человек с узким, сырым, сероватым лицом чуть откинулся в кресле, потом надел очки, скосил взгляд влево, рассматривая пациентку, как картину в музее, требующую особого угла обозрения.
– ...
– Так... – живо отреагировал он на молчание и что-то быстро черкнул в раскрытом блокноте. – Можете ли припомнить имя вице-президента Соединенных Штатов?
– ...
– Ваше имя? Вы помните, как вас зовут?
– А вас?
– Я – психиатр Шварц. Ваш доктор.
– А почему вы решили, что мне нужен доктор?
– Очень хорошо, – сказал Шварц без малейшей интонации одобрения в голосе. – Тогда скажите мне, что происходило с вами в последние три дня?
–...
– Вы говорите с акцентом. Вы – иммигрантка?
– Нет.
– При вас не оказалось никаких документов. Есть ли у вас родственники, с кем бы мы могли связаться и установить вашу личность?
– Нет.
– Как вас зовут?
– ...
– Попробуйте вспомнить, как вас зовут.
– Ванесса.
– Ваша фамилия?
– ...
– Где вы живете?
– Третья авеню, двадцать седьмая улица...
– Вы уже называли этот адрес. Дом принадлежит банку. Мы так же проверили списки бывших съемщиков. Вы там не проживали.
Шварц сверкнул стеклами очков и притворно доверительно сказал:
– Мы считаем, Ванесса (если вам угодно так себя называть), что вы эмоционально нездоровы. Какое-то время вам придется пробыть в нашей клинике.
– Но я…
Сопротивляться было бесполезно. Доктор встал и открыл дверь комнаты, где состоялось интервью. Крепкая санитарка, скучая, поджидала, прислонив к косяку свое грузное тело.
Потянулись коридоры, скользкие и гладкие, как змеи, сторожащие мрачную обитель страха. Он был повсюду: в воздухе, в скрипе дверей, в шарканье шагов. Он поблескивал ледяным, запрятанным ужасом в глазах пациентов, врачей, санитарок, охранников, только, первые, более слабые и уязвимые, уже окунулись в его жуткую омутину; вторые же, третьи и четвертые все еще балансировали на краю, и, казалось, вот-вот тоже перешагнут, оступятся и очутятся среди тех, над кем пока имеют временный контроль и превосходство. Человек, породивший страх, уже не в силах сам противостоять своему порождению. Нужен более сильный, кто мог бы защитить его. Ванесса почувствовала, как все внутри нее сжалось и глухо, тупо насторожилось; она шла в сопровождении конвоя, то и дело оглядываясь, ожидая нападения сзади.
«Как легко здесь стать параноиком, даже нормальному», – подумала она. В голове у нее звенело, похоже, в этом заведении, звенел сам воздух, сжатый, лишенный каких-либо живительных эмоций.
Женщина ввела Ванессу, наблюдая за ней заспанным тяжелым взглядом в маленькое помещение, которое и размерами, и наготою стен напоминало увеличенную в размерах коробку. Низкий потолок, стул, четыре мрачных угла.
– Садитесь, – приказала ей санитарка. – Сейчас вам принесут кровать... Медикаменты будете принимать под наблюдением.
Тут же вошла другая, в лучшего покроя униформе, более подвижная и менее заспанная, наверное, медсестра, с водой в пластиковом стакане и протянула три крошечные таблетки: две голубые, одну желтую.
– Ваше лекарство, мадам.
Ванесса отвернулась.
– Вам необходимо принять эти препараты...
Ванесса не пошевелилась. И тогда женщина резко двинулась всем телом и, ловким натренированным движением запрокинув ей голову, втиснула пилюли в рот. Ванесса тут же сплюнула.
– Вам уже было сказано, мадам, – с раздражением отреагировала санитарка, – что сопротивляясь режиму, вы делаете хуже только себе. Если вы отказываетесь принимать медикаментозное лечение, вам сделают инъекцию.
– Мне незачем принимать ваши лекарства. Я не больна. Вы не имеете права, – возразила Ванесса и, резко поднявшись со стула, попробовала двинуться к двери, но в следующую минуту противно завизжала сирена, и комната наполнилась людьми, мелькнул шприц...
Потом вдруг стало холодно, очень холодно, и тяжко, вязко, ей померещился заброшенный чужой дом, в который она непременно почему-то должна была попасть, но не могла: ноги вязли, уже проглотила новые лаковые туфли чавкающая глина, и Несса пробиралась босиком, хотела звать на помощь, но и голос не слушался, и, в конце концов, смирившись, обессилев совершено, легла навзничь в грязь и закрыла глаза. Инъекция завершила свое дело.
На следующее утро, подавляя тошноту и пульсирующую по всему телу слабость, Ванесса сидела среди несчастных пациентов «Желтого круга» – в психиатрической лечебнице, о месте расположения которой не имела ни малейшего представления, так же как и о том, каким образом она в ней оказалась, – сидела среди маньяков, параноиков, наркоманов, неудачников-самоубийц, жертв депрессии на сеансе групповой терапии и думала о том, что же все это значит? Голова болела нещадно, но больше всего Ванессу пугало то, что она не могла, как ни пыталась, вспомнить важные детали и сведения из своей собственной жизни.
– Не хотели бы вы рассказать нам о себе? – обратилась к ней ведущая, женщина неопределенного возраста с взлохмаченной прической, полная, заполнившая собой до краев пластмассовое кресло, низенькая, ступни ног едва доставали до пола, с внешностью неухоженной, так что невозможно было бы в ней распознать психотерапевта или психолога, или кем еще являлась она по должности, если бы не вопрос, заданный поставленным, профессиональным голосом, и не деловая папка в кожаном черном переплете в пухленьких коротких ручках. – Ну, пожалуйста, что вы можете рассказать нам о себе? – снова прозвучал вопрос, на этот раз слегка видоизмененный, более вкрадчивый, и сразу несколько пар мутных от лекарств, бессонниц и скверных наваждений глаз уставилось на Ванессу. В ту же минуту она почувствовала, что стала объектом интереса этого печального общества, и ей стало не по себе, стало до слез жаль себя, захотелось заплакать громко, во весь голос. Однако Ванесса сдержалась, приложив усилия, не давая крику прорваться – это там, где-то, в некоем лучшем мире можно звать на помощь, когда вокруг люди, но не в этом, только не в этом, в котором такая выходка может навлечь еще большую, непоправимую беду. Она не забыла про вчерашнюю инъекцию.
– Извините, я не совсем хорошо себя чувствую. К тому же мне трудно делиться подробностями о себе с людьми, которых мало знаю… – стараясь казаться вежливой и логичной ответила Несса («Сколько энергии уходит на то, чтобы думать и говорить по-английски!»).
– По крайней мере, скажите нам ваше имя, мы все уже представились, кроме вас, – не отступала ведущая.
– Ванесса...
– Замечательно. Что вас беспокоит, Ванесса? Мы здесь, как одна семья. Вы – среди друзей. Здесь каждый желает вам только добра. Не так ли, Брюс? – обратилась она к сидящему по правую от нее сторону мужчине. Мужчина, смуглый, со следами былой тяжелой красоты на рыхлом лице, кажется, дремал с полуоткрытыми глазами, пользуясь преимуществом своего месторасположения. Он вдруг весь встрепенулся, услышав свое имя, дернулся и посмотрел нервно и бессмысленно на окружающих.
– Мне кажется, врачи допустили ошибку, – неожиданно для себя самой, не дав даже Брюсу прийти в себя, выпалила Несса, – допустили ошибку, заключив меня в эту клинику. С моей психикой все в порядке. Кажется, у меня случился обморок... на улице...
– Очень сожалею, – причмокнула ведущая, будто с участием, но интонация скрытого удовольствия выдала ее. – Понимаю, как вам трудно...
– Я не верю ни одному вашему слову, – сказала Несса, раздражаясь и теряя контроль. – Можно мне увидеться с главным врачом?
– Мы непременно поговорим об этом на следующем сеансе, – заключила ведущая, не глядя уже на Ванессу, что-то поспешно записывая в черную папку.
В зале с двумя узкими окнами и чрезмерно обильным искусственным освещением, куда по окончании групповой психотерапии санитары и охранники ввели пациентов для так называемого «социального часа», стояли округлые столы и стулья, разложены были бумажные игры. Все Нессе показалось здесь одномерным, плоским и выхолощенным до безжизненности. Она не принадлежала этому чужому странному миру. Почему она здесь? Что общего у нее могло быть с Брюсом или с кем-либо другим из них? Произошла ужасная ошибка, если, конечно, это все – не кошмарный сон, не наваждение, которое исчезнет, испарится в одно прекрасное мгновение, как было в детстве, как только пропевали на высокой ноте свой призывный утренний клич первые петухи.
Ванесса села на стул вдали ото всех, поближе к одному из окон, выходящему в больничный двор. Там, на свободе, не ведая ни о чем, росла трава.
– Это тоже мое любимое место, – услышала она голос за спиной. И, оглянувшись, увидела молодую улыбающуюся женщину, а та уже протягивала ей навстречу узкую желтоватую, в голубых прожилках ладошку.
– Я – Эрика, мы были с тобой в одной группе сегодня. Знаешь, тебе нужно заставить себя говорить с ними, иначе отсюда не выйти...
И в самом деле, припомнилось Ванессе, было одно светлое пятно в том холодном пенале, где проходил общий сеанс, единственное лицо, совершенно не вписывающееся в депрессивную картину там происходящего. Действительно, Эрика диссонировала с окружающим, как яркий, вибрирующий мазок на сплошь безнадежно мертвом полотне. Такая мягкая, связная речь, такое изящное лицо с матовой кожей и искристыми глазами и тихий короткий смешок, отрезвляющий от кошмара. «Она – не сумасшедшая», – думала Ванесса, наблюдая, как ее новая знакомая, отвернувшись от надзирателей, демонстрировала трюк с приемом лекарств (с этой целью она открыла рот, указывая на предполагаемое месторасположение таблеток между щекой и языком), и впервые за долгое время Несса улыбнулась. Желание дружбы осталось неподвластным даже такому жестокому эксперименту, которому на протяжении многих лет, как позже узнала Ванесса, подвергали Эрику психиатры.
– Представь, что ты играешь в спектакле, – шепотом говорила Эрика, близко наклонившись к Ванессе. – Твоя роль уже написана и определена, все твои движения, все реплики, монологи, диалоги, даже мысли, нравятся они тебе или нет. И ты должна сыграть, хорошо сыграть, без промахов... Только тогда есть шанс выйти на волю... Понимаешь?
Понимала ли Ванесса? И да, и нет. Опыт вчерашнего дня подтверждал, что Эрика права – шаг влево, шаг вправо – инъекция, попытка к бегству – инъекция, и что-то еще похуже, пострашнее, о чем она только мельком слышала в торопливых, холодных разговорах врачей, медсестер и тревожно повторяющих за ними пациентов – инсулин, ледяные ванны, электрошокотерапия, и последнее звучало особенно жутко – стыла кровь в жилах от одного только произнесенного чудовищного даже на слух слова.