Текст книги "Бремя"
Автор книги: Наталия Волкова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 31 страниц)
Глава 35 «Да возвратятся сердца отцов к детям их»
Кстати, о женской красоте. В лицах записных красавиц мира, сверкающих нестерпимо яркими молниями там и сям, посягающих на тайну и претендующих на признание, нет того, что есть в тихом лике матушки Агафьи – отражения вечности. Его одухотворенность пробуждает и мой дух, и от долгожданного тепла начинают плавиться ледяные айсберговые наросты на сердце, и обнажается его метафизическая глубина. Лишь на той глубине возможно человеку окунуться в истинную любовь. И только там с изумлением обнаруживаю я, что настоящая красота ничего не имеет общего с проявлением плоти – ни с чем, что конечно и временно.
В облике матушки, так прочно запечатленном в моей памяти, вопреки времени, – с заботливым склонением головы, непринужденной, всегда чуть виноватой улыбкой на бледных добрых губах, с согревающим изнутри взглядом и особенным выражением всегдашней готовности к чему-то чрезвычайно важному – к чему? – что может случиться со дня на день, с часу на час, – во всей ее простой, прекрасной сущности и по сей день видится мне отблеск моего личного спасения.
* * *
Но что лицо Ванессы? Каким оно стало после грехопадений и коротких (всего лишь в несколько мгновений), но потрясающих, как неожиданная отгадка, духовных прозрений; после ножевых ран и операций, после выздоровления и жестоких атак отчаяния? Какое лицо получила она в разгар борьбы за душу свою – осветлилась ли прощением или почернела от жажды мести?
Хорошо, что в домике матушки Агафьи нет зеркал, кроме узкого прямоугольного осколка в туалетной комнате: как ни поворачивай голову – ничего не разглядеть, лишь красновато-белесые разводы – по щекам ли, по мутной ли от старости поверхности самого осколка.
Хорошо, когда временное, в том числе собственная внешность, уже не имеет над тобой прежней власти. Кожаные ризы, в конце концов, спадут, и что останется по окончании земного их срока – дух добра или дух злобы – не все равно теперь.
Но и запретить себе не думать о шрамах – иногда выше сил. Физическая привлекательность, когда-то воспринимаемая Ванессой, как само собой разумеющееся, как естественный и должный дар, и дававшая столько незаслуженных привилегий и симпатий со стороны и незнакомых людей, утрачена навсегда, и ничего тут поделать нельзя. Да не была ли внешняя красота лишь своеобразным экзаменом, проверкой? И сейчас – это новое лицо, которое даже на ощупь кажется чужим и отталкивающим, и все то немыслимое, произошедшее в ночлежке, – тоже случайны ли, или предусмотрены Всевышним для ее же блага? Так бы, наверное, верующий рассуждал. И Несса знавала таких – абсолютно и без остатка смиряющихся пред Богом, какие бы испытания и страдания ни выпадали на их долю. От Вассы слышала историю одной парализованной женщины, начинающей каждый день с прославления Бога. Но достаточно ли у нее самой веры, чтобы не отгородиться и не обозлиться – на Него, прежде всего, и на те условия – по человеческим меркам жестокие и несправедливые, на основании которых только и может существовать этот мир? Выдержит ли она это испытание, или, как Робин, сравнявшись теперь с ней в ущербности, закроется в скорлупе, ненавидя и себя, и всех вокруг.
Однако странный стыд перед матушкой Агафьей (не потому ли и привезла Нессу к себе, ожидая от нее таких вот усилий?) не дают закрыться, а подталкивают выйти на свет Божий. «Не бойся, – будто говорит она своим теплым взглядом, словно ребенку, начинающему делать первые шаги, – я с тобой»... и поддается страх быть отверженной, и переступает Несса порог дома после горьких минут осознания своей утраты.
Что ж, каким бы ни было лицо Ванессы, отныне все в нем бесхитростно – ни макияжа, ни обмана искусственных теней, ни зазыва, ни тщеславия. Хотя есть один где-то на земле, перед кем она помедлила бы предстать в нынешнем своем виде.
Часто ночами, лежа без сна на узкой кровати в замечательно безмолвном, отдаленном от мирской суеты пристанище, вспоминала она об Артуре. Ей представлялся не виденный никогда Эквадор, экзотический Кито с невероятными базарами – нескончаемыми рядами диковинных, красочных, словно лубочных, фруктов и такой же яркой, расцвеченной безудержной радостью радугой, соединяющей воздушным мостом эти базары с лиловым небом; жар от вулканов, врывающийся в город внезапно, несомый проснувшимся где-то в предгорьях молодым ветром; сама она, вместе с ошеломленными туристами преодолевшая на лодке опасную и прекрасную розу ветров, в той развилке, где полноводная, пережившая племена Тумако река Сантьяго плавно вливается в океан – уже совсем рядом лазуритовая Ла-Толита, сердце археологии, та самая Ла-Толита, о которой упомянул грустно, словно о потерянной мечте, Артур, уезжая.
Идет она по голубым пологим холмам, мягко обнимающим друг друга, с надеждой на встречу с любимым и звонким предчувствием в груди: как отнесется он к нежданному визиту, как посмотрит, что скажет? Идет уже не один час, а его все нет и нет. Высокое солнце то пылает золотом, то тает платиной, растворяясь в дымке летящих туч, то снова появляется цельное, покрытое розовой вуалью с белыми мушками облаков, а воздух, воздух! – синее сини; и... вот уже слышен глухой, стон вулкана и ликующий крик великолепных фрегатов, сверкающих черным до смоли опереньем в невообразимом просторе, и... наконец, он, ее ненаглядный, русоволосый, загоревший, с засученными рукавами незнакомой бежевой льняной рубашки стоит спиной к палаточному городку, растянувшемуся темно-зеленой полосой вдали, и рассматривает странную фигурку, поместившуюся на ладони, в серебряной короне из мельчайших камушков на изящной головке и в юбке из симметричных лепестков в форме трапеций. Сколько ей столетий? Из каких смутных времен пришла она в нынешний мир, какое упование мастера принесла в себе? Древняя, далекая медно-глиняная женщина, напомнившая ему вдруг о другой, живой, из плоти и крови, оставленной, но – странно! – ставшей еще ближе, от одной мысли о которой кружится голова и рвется душа – увидит ли он когда-нибудь снова ее дымчатые, с бездонной печалью глаза?
– Артур, – осторожно окликает она его.
И он в волнении смотрит по сторонам.
– Я – здесь... – их взгляды встретились, и все вокруг – птицы, ветер, стон вулкана, показалось, затихло, только слышно было, как бьются два сердца. С тревогой провел он пальцами по шероховатым рубцам на ее щеке.
– Тебе больно? – спросил, и в голосе тоже прозвучала боль.
– Мне больно, – ответила Несса. – Больно... без тебя.
– Я с тобой. Был, есть и буду с тобой... – сказал, целуя шрамы нежно, будто пытаясь вдохнуть в них жизнь.
Она улыбнулась.
– Значит, ты скоро вернешься?
– Скоро. Я нашел то, что искал.
– Ее? – указала Несса на статуэтку.
– Нет, ее, – показал он на саму Нессу, и оба засмеялись. – Боже мой, каким же глупым я был, когда думал, что смогу прожить без тебя. Только теперь все, все понял про нас. Эта такая сила, когда двое соединены в одно, и ничто, никакая разлука не может эту связь разорвать.
– Я чувствую нашу связь каждый день. Она помогает мне ждать.
– Ивана... – Артур поднял ее лицо к солнцу легким, ласковым движением сильной руки, как делал всегда раньше, когда хотел любоваться ею, когда не хотел упустить ни единой светотени в даже самой мельчайшей черточке, и она не отвернулась, не спрятала непривычной некрасивости, доверяясь ему. – Единственная моя, – шептал, прикасаясь солеными губами к вискам, щекам, шее, волосам. – Жди, уже недолго осталось, каких-нибудь три-четыре недели. Экспедиция уже почти закончена, – и прибавил: – А пока возьми вот это...
Он вложил в ее руку фигурку, на ощупь хрупкую, почти невесомую, всю в мельчайших, коричневатых крошках, будто посыпанную шоколадной пудрой. В больших, тускло-белых, выплаканных очах застыла глубокая печаль.
– Как мы ее назовем? – спросила она.
– Евой. Думаю, что мастер имел в виду Еву, когда лепил. Впрочем, каждая плачущая женщина – Ева, не так ли?
Сквозь тонкий ситчик оконной занавески хрустально вспыхнул рассвет, Ванесса очнулась в полной уверенности, что не спала, но тогда откуда это невероятная подробность видения? Образ Артура все еще стоит перед глазами, не хочет уходить, или она медлит отпустить его. «Жди меня»... «Я жду, очень жду...», хотя где теперь могут пересечься их дороги? Возможна ли встреча, если он не соберется в ближайшее время в Нью-Йорк, или возвратится в тот день, когда уже окажется она на другом конце света, в доме Деда, с настоящим своим именем, данным от рождения, с измененным до неузнаваемости лицом, с измененным до сокрушения сердцем.
И все-таки странны эти ажурные видения, неизвестно откуда приходящие и терзающие мучительно идеальным счастьем. Что-то же они значат, какой-то смысл должен же быть в них? Или они – всего лишь досадная подсознательная ее попытка представить желаемое за возможное? Артур вполне мог уже давно стереть и из памяти, и из сердца неправильное имя ее вместе со всем темным, с чем оно ассоциировалось – надрывом, депрессией, изменой и потерей ребенка; вполне мог принять решение остаться в Эквадоре: ведь говорила его мать, мисс Файнс, со слов дальних родственников, побывавших в тех краях туристами прошлым летом, что приглядывал Артур дом в окрестностях Кито. Ванесса вспомнила, как нотки глухой, годами запертой в темнице тоски вперемежку с горьким, пространным смирением, прозвучали тогда в голосе несостоявшейся ее американской свекрови: «И что мне делать со своей жизнью без него, что делать? – совсем не знаю...». Всегда, до последнего вздоха, Ванесса будет чувствовать себя виновной в том, что рассорила и разлучила их – близких, мать и сына, которые ни при каких обстоятельствах не должны быть рассорены и разлучены.
«Да, вернется же он, вернется», – начинала она обнадеживать себя, когда и вина, и стыд уже становились невыносимыми, хотя не могла бы сказать, к чему это «вернется» относилось. Куда вернется? В Штаты? К кому? К матери или к ней самой, к Ванессе – и так трудно было даже в мыслях назвать себя его женой.
* * *
Матушка Агафья спозаранку на ногах. В 5.30 утра – первая служба, до следующей, в полдень – дела по хозяйству. Несса окрепла настолько, что вызвалась помогать. Монахиня, улыбаясь, покачивала головой, радовалась, как заботливая мать радуется выздоровлению долго и тяжело болевшего ребенка. С прошлой осени в кладовой стоят три фляги меда, до которых ни у кого за зиму так и не дошли руки. И вот Ванесса, повязав по-крестьянски, квадратиком, как носила Васса, платок, опоясавшись передником и помолившись, принялась за «сладкое» послушание. Скатерть на столе белоснежная, с гладкой малиновой вышивкой по краям; пахнущий цветным, чистым раздольем янтарь переливается сначала из фляги в вычищенный до блеска цинковый таз и оттуда поварешкой – в стеклянные банки. Забытое наслаждение физического труда!
И снова – прыжок в прошлое. Раннее детство. Пора виноградников. Дед, разгрузив с мажар эмалированные чаны с переливающимися на солнце очищенными плодами в высокое деревянное корыто, подсаживал ее с уже тщательно помытыми ступнями и оставлял там, в бардовой каше, и хлопал в ладоши радостно: «Танцуй, Ванка, танцуй! Ай-да, ну, Ванютка!» И мама, выглянув из окна, счастливо улыбалась и дирижировала одной рукой, подбадривая. Замешкавшись, Иванка сначала только переступала с ноги на ногу, но потом начинала ощущать, к собственному своему удивлению, как послушно поддаются виноградины ее движениям и забавно скользят, искрятся на свету всеми оттенками красного; и тогда становилось страшно весело, необъяснимо легко, и двигалась она все быстрее и ладнее, прислушиваясь к родившейся в одно мгновение музыке внутри, – и весь мир, казалось, танцевал вместе с нею, подпрыгивал от восторга и от безудержной любви ко всему, что ни есть в нем...
Покончив с первой флягой, Несса выпрямилась, сняла передник и выглянула в окно. Погожий весенний день ластился, посылая жаркие воздушные поцелуи. Две осы, большая и поменьше, учуявшие близкое лакомство, жужжали и кружили рядом, но, по веданным лишь им причинам, не решались влететь внутрь.
На огороде кто-то сгребал остатки сухих веток в кучу, земля уже была расчищена и взрыхлена, черные ровные комки подсыхали на солнце. Несса вгляделась в работника и вдруг узнала в нем... Томаса, блондина-ирландца, несколько ночей назад увезшего своих пьяных друзей с матушкиного двора. При дневном свете он выглядел совсем юным – не больше шестнадцати, щеки разрозовелись, гладкие волосы собраны в пучок – издалека казалось, через плечо его перекинута атласная белая лента.
Томас увидел Ванессу и помахал рукой. Она тоже подняла руку, приветствуя.
– Добрый день, мэм, – и опять поразил его голос, глубокий, перекатистый, как эхо, не по возрасту сильный.
– Добрый день, Томас.
Мальчик посмотрел удивленно, леди запомнила его имя. Вспомнил, при каких обстоятельствах это случилось, и густо покраснел. Но тут же собрался с духом и подошел к крыльцу, где Ванесса уже стояла, поджидая его, чтобы поздороваться как следует и познакомиться, – и сказал то, что, умирая от мук совести, произнес утром перед монахиней.
– Простите, мэм... За ту... за то... Простите, пожалуйста. Этого никогда больше не повторится.
– Конечно, Томас. Конечно. Я почему-то так и думала, что ты придешь.
Томас обрадовался и уже веселее сказал:
– Могу я чем-нибудь помочь? Тут у вас на огороде много работы. Я бы хотел чем-то помочь, если вы не возражаете...
– Да, я вижу, ты уже все грядки расчистил. Очень здорово. Матушка будет рада.
– Надеюсь... Простите, мэм, а как вас зовут? – спросил Томас, смущаясь и стараясь не смотреть на Нессу, хотя что-то ужасно беспокоило в ее внешности. «Скорее всего, шрамы», – подумал он с неожиданно щемящим сожалением. В ту злополучную ночь его поразило лицо этой леди: он знал, был уверен, что такие длинные полосные порезы бывают обычно от ножевых ран – как же такое с ней могло случиться?
– Меня зовут Иваной, – представилась Несса и осеклась, сама не ожидала, так естественно это вышло. «Правда просится наружу...» – подумала про себя.
– Мне показалось, матушка назвала вас Ванессой. Но это, наверное, на английском? – и заметив, как Несса смешалась, подбадривающе сказал вдруг на хорошем, с едва уловимым акцентом, русском. – Мое имя по-русски тоже по-другому произносится. Фома. Фома Неверующий... Только мне мама говорила, что он еще каки-и-и-м верующим оказался, почище других. Она у меня – русская.
– Неужели? – удивилась Несса. Что ж, ее предположение об ирландском происхождении Томаса и набожной его матери, прочащей его на духовное служение, не подтвердилось.
– А папа ирландец, – и у Нессы почему-то перехватило дыхание, как на качелях. – Он погиб при испытании самолета три года назад. Они с мамой в воздухе встретились, – явно повторяя чье-то выражение, пояснил Томас, и Ванесса представила, как крылатые родители Фомы встречаются в вышине, как две красивые птицы.
– Мама работала стюардессой на международных линиях, а папа летел в отпуск на ее рейсе. Он все время куда-нибудь летал, в полете и погиб.
Томас-Фома вдруг погрустнел, засобирался... Он испугался, что может расплакаться – давно запретил себе это делать при посторонних, поэтому старался ни с кем – и как это у него теперь вышло? – не говорить о смерти отца. О смерти вообще. Хотя именно о ней думал много. Представлял и свою, особенно по ночам. И в такие минуты жуткий страх выползал из углов комнаты и душил его, и хотелось кричать, звать на помощь. Он пытался, превозмогая ужас, вообразить тот день во вселенной, когда его не станет – не будет нигде, как сейчас нет нигде его папы, хотя по-прежнему летают самолеты, которые он испытывал, и в гостиной их дома на тумбочке лежат его книги и очки для чтения, и мать без всякой надобности иногда надевает их и молчаливо смотрит в окно... И от того молчания, и от того страха ему было так тягостно, что хотелось убежать, очутиться в другом состоянии, придавить боль до немоты, и вот тогда он без спросу брал мамину машину и ехал к Грегу с его всегдашней компанией, и открывал бутылку с пивом, и скручивал тонкую длинную трубочку из сигаретной бамбуковой бумаги, начинив ее предварительно за десятку купленным на задворках грязного придорожного ресторана зеленоватым порошком марихуаны, и вдыхал дурман, а в душе плакал, и потом безудержно, глупо, по-сумасшедшему долго хохотал...
Из-за того молчания, из-за той боли, а если честно, из-за слабости своей – он бросил школу, и мать, как ни билась, не смогла уговорить его вернуться.
Но... случались (и все чаще в последнее время) редкие минуты, когда ясно, как утро, Томас вдруг начинал чувствовать, что живет в нем что-то нерушимое, необъяснимо связанное с чем-то гораздо более совершенным, чем он сам, то, что хранится в тайне и что не умрет никогда, даже после его телесной смерти. И эта непознаваемая часть его – самое лучшее, что есть в нем. В такие минуты он был по-особенному тих и безмолвен и, оставшись в уединении в своей комнате, с трепетом прислушивался, как некто могущественный сообщает ему чрезвычайно важный секрет о его, Томаса, личном бессмертии.
«Хорошо бы поговорить как-нибудь об этом с монахиней и с этой доброй леди Ванессой», – подумал Томас...
– Ну мне пора, пока до своего поселка доеду, будет уже темно.
Ванесса кивнула. Мальчик сложил рабочие рукавицы в маленький рюкзак, взял свой велосипед и еще стоял некоторое время, будто хотел еще что-то спросить или сказать. Но тут же устыдился нерешительности своей и протянул Нессе совсем уже по-взрослому руку.
– Доброго вам дня, мэм... Вана... Ванесса, – и Несса почувствовала опять, что покрылась, как ей показалось, даже до самых локтей, краской стыда: уличила себя сама в подлоге. Но не могла не удивиться и тому, что оба ее имени – и настоящее, и присвоенное, действительно, оказывается, странно созвучны.
– До свидания, Фома. Приезжай как-нибудь еще. Мы скоро подсолнухи и картошку садить начнем... Нужна будет подмога.
– Обязательно приеду. Может, с мамой. Она у меня – славная, только болеет часто...
– Конечно, приезжай с мамой. Обязательно приезжай с мамой...
Несса поймала себя на том, что тоже не хотела, чтобы Томас вот так ушел, все вертелся у нее в голове и не давал покоя один вопрос, и она сомневалась, спросить – не спросить, опасаясь показаться бестактной, и все же спросила:
– Томас, а почему ты тогда, в ту ночь увез друзей?
Томас посмотрел – в первый раз за все время их разговора – прямо в глаза Нессе и ответил:
– Вспомнил что-то. Про отца... – голос его прервался от волнения. – Не он мне рассказывал, а мать. Папа ведь не должен был испытателем стать... Он – самый младший в семье, у него, наверное, человек двенадцать братьев и сестер. Все – в Ирландии живут. Я своих дядей и тетей даже по именам не помню. Но бабашку хорошо помню. Вот эта моя ирландская бабушка хотела когда-то, чтобы отец духовную семинарию окончил или что-то в этом роде. Говорят, традиция такая у них – младшего ребенка, особенно если он в воскресенье родился, в церковь отдавать... Не знаю, почему тогда вдруг о том подумал. Отец ведь тоже мог монахом быть или еще кем-то там... Из тех, кто за всех молится... И мог бы вот также выйти, как матушка в ту ночь – безоружный, с одной молитвой...
Ванесса стояла пораженная – не столько тем, что ошиблась в своем предположении в точности всего лишь на одно поколение, но тем, как осветилось изнутри лицо мальчика, пока он говорил – и без того нежное и белое, оно сияло, как молодой ручей на солнце.
Томас попрощался еще раз и повел свой велосипед со двора, поддерживая его одной рукой, как послушное животное, у дороги остановился и оглянулся. Ванесса смотрела ему вслед; видно, что он ожидал этого и радостно улыбнулся.
* * *
От Анжелики Ванесса узнала, что суд по делу в приюте назначен на июль, и Робин до тех пор останется в предварительном заключении в одной из загородных тюрем. Несса записала адрес. Записала подробно и как проехать на кладбище в Бронксе, где похоронили Магдалину, и уже не могла откладывать дальше свою поездку. Воспоминания о Магде ничуть не поблекли, и боль, связанная с утратой, не утихла, но все чаще теперь появлялось чувство, что любимая подруга не умерла, а живет где-то, почему-то совершенно инкогнито, ожидая окончательного, радостного возвращения.
«У Бога мертвых нет, – говорила матушка Агафья, когда Ванесса делилась с ней своими чувствами. – У Бога все живы. Духовное сердце человека и здесь, и в Царстве Божием, все то же, и если здесь научилось любить, и там его любовь ждет».
Неужели правда, что никто не умирает полностью? И сама она не умрет? Неужели эта тугая земная спираль – изо дня в день, от мысли к мысли, от намерения к намерению – поднимает ее дух туда, где нет смерти?
* * *
Ванесса спала мало. Так много нужно было уразуметь и принять в сердце из коротких, но пронзительных бесед с матушкой. Жизнь в согласии и с людьми, и с природой, особенно ощутимом в монашеском обитании, открывалась ей теперь с иных сторон и будоражила, побуждала к бодрствованию. В ночь после встречи с Томасом она и вовсе не уснула. Неполная луна смотрела в приоткрытое окно, горела ало, звезды мерцали млечно, земля пахла пряно; Несса оделась и вышла на крыльцо. Было очень тихо, и прозрачная тишина знала о ней все, так что можно было вполне довериться.
«Магда, золотко, как ты там? – вслух сказала Несса.– Я ужасно скучаю...».
Матушка Агафья, похоже, даже не ложилась, показалась в проеме двери – глаза ясные: посмотри в них – они тебе правду скажут...
– Мне нужно ехать в город... – сказала Ванесса почти шепотом, будто не хотела разбудить кого-то, хотя никого, кроме их двоих, не было вокруг на пару миль, по меньшей мере.
– Конечно, – согласилась матушка, словно ждала этого разговора, и опустилась на ступеньки. От нее исходило ровное, уютное тепло. С ней всегда было хорошо сидеть вот так рядышком: наступала мгновенная, блаженная гармония с тем, что внутри, и с тем, что снаружи. – Конечно, нужно ехать. На днях оказия будет в город, один наш прихожанин собирается, попросим, довезет вас. И обратно тоже...
– Спасибо, – Несса взяла матушкину руку и поцеловала. Один Бог знал, как любила она ее в эту минуту. И минута потом растянулась на всю жизнь...
Через два дня около семи утра, Питер Скотт, давнишний друг и помощник монахинь, низкорослый, крепкий на вид, с седоватой, круглой бородой и такой же круглой рыжей головой, средних лет американец заехал за Ванессой. Он собирался навестить сына и внуков в Нью-Йорке и остаться там на три-четыре дня. Несса взяла несколько двадцаток из сбереженных, но так и не растраченных на дорогу домой денег, оставшихся в неприкосновенности, благодаря подругам по ночлежке, собрала небольшую сумку со сменным бельем, предполагая снять на трое суток комнату в том же дешевом мотеле, где однажды ночевала в пору своей бездомности и где так головокружительно захватила ее врасплох мечта об Артуре, воплотившаяся на рассвете в трепетную иллюзию.
Питер сначала рассказывал о себе, о нехитром житье-бытье одинокого, немолодого мужчины, давно потерявшего жену, воспитавшего и поставившего на ноги единственного сына. Православная вера и внуки составляли теперь его основную радость и надежду. Было еще небольшое хозяйство, которое он называл в шутку «дачное развлечение», где среди прочего он выращивал малину. Знал он несколько слов на русском, из которых особенно ему нравились «да» и «нет», так что повторял их кстати и некстати и при этом посмеивался, то ли над непривычным звучанием слов, то ли над своим американским произношением.
После второго съезда с хайвэя для небольшого отдыха, когда до города оставалось чуть меньше трети пути, Питер вдруг замолчал, наверное, задумался о внуках, предвкушая встречу с ними, или, может, вспомнил молодость – первую и последнюю свою возлюбленную, потому что с лица у него не сходила добродушная, смягченная влагой глаз улыбка.
* * *
Клерк в мотеле смотрел пристально, изучающе: чем-то эта леди напомнила ему другую, которая снимала несколько месяцев назад комнату и почти всю ночь разговаривала с кем-то, хотя никого с ней не было – и он подходил к двери и прислушивался, но ничего не мог разобрать и стучал осторожно, тревожась, спрашивая, все ли с ней в порядке, не нужна ли помощь, но она ему так и не ответила, а утром вышла отдохнувшая, сияющая и, не попрощавшись, грациозно и воздушно вылетела, будто подхваченная легким ветром, из мотеля на улицу. Клерк решил тогда, что леди, вероятно, полусумасшедшая, но в меру и не буйная, к тому же удивительно привлекательная внешне, хотя одета плохо и без прически. Он вглядывался теперь в эту новую посетительницу, пожелавшую снять номер на первом этаже, и не мог отделаться от мысли, что это та же самая женщина, только с трудом узнаваемая по причине, похоже, недавних, портящих ее лицо красноватых рубцов на щеках. Несса же клерка не помнила совершенно, и на этот раз очень приветливо ему улыбалась и даже поинтересовалась, как у него идут дела.
Отдохнув после дороги, она вышла из гостиницы и села в автобус.
Потом спустилась в сабвей, потом шла пешком несколько безлюдных кварталов, наконец, увидела длинные железные ворота перед кладбищем, купила у полусонного индуса оранжевые розы... и тут слезы подступили, уже не видела, куда идет, уже хотелось упасть на колени и ползти, и плакать, выплакать всю без остатка реку печали, текущую в ней.
В какой-то момент она поняла, что пришла. Возле свежей, всей в цветах могилы, стояли двое – мальчик и мужчина, оба со склоненными головами, взявшись за руки. Нессе показалось, что они молятся, и она осталась стоять в стороне. Через несколько минут мальчик оглянулся, почувствовав ее присутствие. Глаза у него были большие, грустные, луч солнца пробился к зрачкам и вызеленил их до бирюзы.
– Леди Ванесса, это вы? – Джонни вглядывался в знакомое, и все же чем-то другое лицо.
– Привет, Джонни!
– Папа, папа, это леди Ванесса, мамина лучшая подруга...
Несса подошла ближе и обняла Джонни. Мужчина подал ей руку:
– Очень приятно, мисс Ванесса. Сын мне много говорил о вас...
Перед Ванессой стоял Марк, бывший муж Магды, единственный, кого Магда беззаветно любила всю свою недолгую жизнь. Несса знала многое об их любви, включая тот счастливый день после свадьбы, когда он нес ее по берегу океана на руках до башни маяка; и о нелюбви тоже, когда боролась напуганная душа Магдалины за свою чистоту, и все-таки поборола ненависть к бывшему мужу, простив навсегда.
– Я тоже рада встрече. Особенно рада встретить вас здесь. Надеюсь, не помешала?
– Ну нет, что вы. Мы здесь с утра. Завтракали втроем… – и на последнем слове голос его дрогнул, он сглотнул горе, он глотал его теперь жадно, будто пытаясь вобрать в себя оставшееся ему в наследство страдание Магдалины.
Все увиделось Марку в ином свете после трагической утраты, и он цеплялся за каждое воспоминание, ужасаясь содеянному по собственной воле. Он скучал по ней, и звал иногда: «Лисенок мой, бедный лисенок мой...» – и она являлась всегда в необыкновенно нежной светописи, никогда не отвергая. Поразительно явным было ее чистое присутствие и связанное с ним сильное чувство мучительнейшей вины. Как крепко он сейчас держался за Джонни, как заново открывал сына, плод их юношеской любви, как защищал, окружал собой – так когда-то в младенческие годы надевал не него надежный спасательный круг, опуская бережно в прозрачные прибрежные воды океана.
– Ну нам пора, – сказал Марк, взяв Джонни за руку.
– Папа, можно леди Ванесса придет к нам в гости? – попросил Джонни, – леди Ванесса, вы придете к нам? Мы с папой переехали на новую квартиру!
– Конечно, конечно, милости просим. – Марк записал номер своего сотового телефона и протянул ей. – Будем очень рады. Только позвоните, когда соберетесь, я приеду за вами.
– Я постараюсь. Спасибо, я обязательно постараюсь.
Она наклонилась к мальчику, поцеловала в лоб, обняла крепко. На миг показалось, что это не она, а Магда обнимает своего сына, и нисколько не удивилась: «Мы – одно, одно целое, все до единого, как мы до сих пор этого не поняли...».
Отец и сын уходили, помахивая. Джонни то и дело оглядывался и улыбался. «Возвратятся сердца отцов к детям...» – вспомнила Несса стих из Евангелия. «Вот она – истина. Все по Писанию...» – подумала она спокойно, тихо радуясь.
И сидела потом у могилы – час? два? три? – и не заметила, как солнце скрылось. Обо всем переговорили, обо всем поплакали... «До встречи, родная моя, до встречи...».
В гостиницу Ванесса вернулась уже близко к полуночи, уставшая, но умиротворенная, и уснула сразу, как только добралась до кровати, на этот раз без снов и пробуждений. Что будет завтра – один Бог знает, но отступиться от задуманного плана она уже не могла.