355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наш Современник Журнал » Журнал Наш Современник 2008 #10 » Текст книги (страница 13)
Журнал Наш Современник 2008 #10
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 02:46

Текст книги "Журнал Наш Современник 2008 #10"


Автор книги: Наш Современник Журнал


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 35 страниц)

ЮРИЙ КОНОПЛЯННИКОВ

ТАК ЖИЛИ ПОЭТЫ

(Юрий Кузнецов, Анатолий Передреев и др.)


* * *

Союз писателей гению поэтического слова Ю. П. к 60-летию подарил, как оказалось, шашку-фальшивку из некачественного металла. Ю. П. вынул её из ножен и согнул, сказав при этом оскорблённо:

– Вот вся суть вашей организации.


* * *

– Хороший, умный поэт Бродский, – выпивая и закусывая, говорит Александр Медведев Юрию Кузнецову, – а ты как считаешь, Юра?

– Я ничего не понимаю в публицистике! – с недосягаемых вершин своей гениальности отвечает Юрий Кузнецов.


* * *

Поэтесса Н. П., получив однажды одобрение нескольких ею написанных стихотворных строчек от самого Ю. П., гениального нашего поэта-современника, позвонила ему домой и попросила дать рекомендацию для вступления в Союз писателей.

Ю. П. немного не гениальнее того, что говорят сами его стихи, ответил на эту просьбу. Он сказал:

– А ты у Лермонтова попросила бы?

– Да, – простодушно не поняла Н. П., куда клонит Ю. П.

– А я бы нет! – грозно осудил её легкомыслие поэт и положил трубку.


* * *

О. К., покусанный собакой, оставшийся без фаланги на указательном пальце правой руки, забинтованный, напичканный уколами против бешенства, не позволяющими употребление спиртного, обращаясь к юбиляру, поэту Ю. П., огорчённо заметил:

– Видишь, Юра, выпить-то я не могу за тебя.

Писательский кодекс чести, конечно же, не предусматривает таких заявлений (таких уважительных причин!) на главных юбилеях отечественной литературы.

Однако, несмотря на это, Ю. П. – гигант, признанный гений – по-человечески просто снизошёл до понимания затруднительного вопроса и, указывая на огромное количество минералки, красующейся на пышном банкетном столе, сладкогласно произнёс:

– Ну, ты воды… Воды выпей!


* * *

В редакции журнала «НС»*, когда ещё здравствовал Ю. П. и руководил отделом поэзии, одна поэтесса, глядя, что Ю. П. забраковал почти все её стихи, взбунтовалась:

– Меня ж сам С. Ю. (главный редактор то есть. – Автор) похвалил.

– Что?! – пришёл в ярость Ю. П. – В этом кабинете я – С. Ю.!


* * *

Один азербайджанский поэт, обращаясь к легендарному А. П., произносит в честь его тост и высказывает пожелание:

– Толя! Вот мои подстрочники. Я хочу, чтобы ты меня перевёл…

– Не надо мне твоих подстрочников, – отмахнулся А. П. – Я и так тебя переведу.

Азербайджанский поэт схватил нож и ударил А. П. в лоб – кровь!… Нож дрогнул – рана получилась не глубокая, скользящая. Но кровь полилась рекой. Кавказский гость хлопнул дверью, ушел.

А. П., рассердившись, крикнул ему вслед:

– Дурак он, что ли? Я ж сказал, что я его переведу без подстрочников!


* * *

Поэт В. Г., один из руководителей писательской организации, вспомнил, например, как после окончания института пришёл однажды к зам. зав. отделом издательства Ю. П. протолкнуть свои стихи, а у того взгляд тяжёлый-претяжёлый.

– С похмела, небось, – подал мысль-предложение И. П.

– Ну, с похмела, не с похмела, – поморщился, вспоминая, В. Г., – но не очень приятно: лицо-то… это – глаза навыкате! Я дал ему для знакомства свою подборку стихов. Он долго – минут сорок пять! – читал и раскладывал стихи по трём стопкам. Когда разложил, то о первой сказал – "это Рубцов", о второй – "это ты", о третьей – "а это отнеси в "Юность"**.


* * *

– Ты кто? – спросил вошедшего посетителя главный редактор журнала «Поэзия» Л. К.

– Я поэт, – известил вошедший.

– Ты это брось! – осадил беспардонного "невежу" Л. К. – Поэт – звание посмертное!


* * *

– При Фадееве и Твардовском, – рассказал В. С. См-й, – компания друзей Евгения Долматовского стала хвалить его. А этого нельзя было

* Журнал "Наш современник".

** Настолько никудышным считался уровень этого журнала.

делать, потому что Александр Трифонович Твардовский слыл человеком непредсказуемым. "Я такие стихи, – сказал Александр Трифонович, послушав то, что взахлёб цитировали и расхваливали друзья Евгения Ароновича Долматовского, – могу научить за неделю телка писать!"

Евгений Аронович вместе с друзьями возмутился, и они ушли. Александр Александрович Фадеев налил себе и Твардовскому водки (по полному гранёному стакану – тогда так принято было), и они выпили! Фадеев уговорил любимого народом поэта извиниться. Поэт согласился.

– Ты меня прости! – попросил Твардовский, застав Долматовского в Пёстром зале ЦДЛ.

– Да, я знаю, что я гений! – посчитав, что достиг цели, принялся было фанфаронить Евгений Аронович.

– Да, ты гений! – немедля прикончил Александр Трифонович (и на сей раз окончательно) исходившее от Долматовского бахвальство. – Но я такие стихи, какие пишешь ты, научу телка писать хоть не за неделю, но за две – точно!


* * *

Послушав стихи В. С. См-го, который читал их на семинарских занятиях в Литинституте, Ю. П., обращаясь к руководителю – к Сергею Сергеевичу Наровчатову, взвыл от негодования:

– Сергей Сергеевич! – взмолился он. – Ну на что мы время тратим?!

– Ну, – развёл руками мудрый Наровчатов, – Твардовский ведь рекомендовал!

– А кто такой Твардовский?! – ещё больше возмутился Ю. П., тогдашний студент.

АЛЕКСЕЙ СКУЛЯКОВ

ПАМЯТНИК

А. Лапшину

Прежде чем со света сгинуть, Удалиться в мир иной, Собираюсь я покинуть Ненадолго край родной. Собираюсь ненадолго Я покинуть Кострому, Хоть и город мой, и Волга Милы сердцу моему. Я прощусь с соседкой Клавой И с женой своей прощусь, И пущусь в Москву за славой, За известность пущусь. Покачу к тебе, столица, Через город Ярославль, Знаю – слава не синица, А известность – не журавль. Знаю, славу и известность Заиметь всего трудней, Я московскую окрестность

Покорю за пару дней. Я концертный зал «Россия» И Дворец в Кремле сниму, Прослыву я как мессия – Возвеличу Кострому. И меня обратно лично В путь проводит президент, Костромской глава публично Мне подарит постамент. Краснокаменный, гранитный, На котором год какой Замер крупногабаритный Вождь с протянутой рукой. На котором бронзоликих, Власти местные и Царь, Всех Романовых Великих Разместить пытались встарь. На котором после смерти, И заслуженно вполне, Верьте этому – не верьте – Памятник поставят мне.


* * *

Урок истории печальный, Благополучие забудь, Не зная путь свой изначальный, Не зная свой конечный путь!…

Какие раньше были беды, И каторжным каким был труд!… Но твёрдо знали наши деды, Откуда и куда идут.

А мы, надменные потомки, Сказать сегодня можем так: – Всё наше прошлое – потёмки! Всё наше будущее – мрак!

г. Кострома


АЛЕКСАНДР СЕВАСТЬЯНОВ

* * *

Вначале было нас немного, Но погоди: придёт пора – По всей России Кондопога Пройдётся маршем «на ура»!


* * *

Когда в подземном переходе Гнусавит «Иестеди» певец, Мне хочется его свободе Немедля положить конец.

А был бы я американец, То дал бы сразу по балде, Чтоб больше никогда засранец Не пел бы «Иестеди» нигде.

Пусть славят «битлов» англичане, Свои – своих, в конце концов. Но пусть исполнит голос Вани Родной мотив в стране отцов!


* * *

Небритый, немытый кошмар Возник предо мной в переходе: Отпетый парижский клошар Пел песню для нас о свободе.

В такт дрыгает левой ногой, Костылики выставив рядом, И наш нарушает покой Сердитым и алчущим взглядом.

Трясёт свой стаканчик пустой И злобные сыплет проклятья, И делает вывод простой, Что люди на свете – не братья.

Хвалёное эгалите Исчезло, как дым исчезает, Наверное, стали не те Французы, иль хрен его знает.

А где, вашу мать, либерте? В натуре, товарищи, нету… Монета звенит в пустоте, Случайно попав на монету.

И все мы в такой пустоте Бряцаем в житейской пустыне… Забудьте про фратерните И спите спокойно отныне.


* * *

Проснитесь, французы, ведь вам капут! Пора Европе восстать! Цветные белых вовсю скребут, И поздно локти кусать!

Дождётесь вы от смешения рас Не Пушкина и Дюма, А жизни, в которой любой пидорас – И тот свихнётся с ума.

Сегодня негр французских дам Прилюдно целует взасос, А завтра повиснет у вас в Нотр-Дам Как сажа чёрный Христос.

В храм, как в метро, проникнет вонь, Настанут чёрные дни, Неугасимый вспыхнет огонь В пригороде Сен-Дени,

Вослед загорится Сент-Антуан, За ним – цветущий Отейль, Ведь любят ребята из жарких стран Молотова коктейль!

Французы! В защиту собственных жоп Пусть встанет и стар, и мал. Не думайте: «После нас хоть потоп!» Ведь он в натуре настал…


* * *

Божьим даром была осияна И с поэзией слитно жила – Но при этом Ахматова Анна Неразборчива в связях была:

Итальянский еврей Модильяни, А. Г. Нейман, советский еврей, Простирали дрожащие длани К нестареющей даме червей.

Выбор был её странен и лунен, И делил с ней постель и жильё Суховато-расчётливый Пунин, Ненавидевший сына её.

Обольщённая видом сиротским, Рифмоплётство сочтя за талант, Увлеклась даже Иосифом Бродским, Выдав скептику званье «гигант».

Ей дано было русское слово! И спасибо на том, господа… Но брезгливая тень Гумилёва Отошла от неё навсегда.

МАРСЕЛЬ САЛИМОВ

ЮБИЛЕЙНОЕ

Ну, вот и стал я юбиляром, и женщины в теченье дня, став в очередь, как за товаром, целуют трепетно меня.

Тут министерши, поэтессы, чиновницы (и ведь не лень!) меня – задиру и повесу! – спешат поздравить в этот день.

Как птицы в тёплый день апрельский купают перья в брызгах луж – так нынче столько близких душ спешат в лучах моих погреться!

О, сколько славы и похвал! Слова текут густым нектаром. Ну как бы я о них узнал, когда не стал бы юбиляром?…


ИМЯ ГЕРОЯ

Ещё безусым Салават

своим геройством смог прославиться.

А мой сосед – хоть и усат,

но до сих пор бездельем мается.

Хоть то же имя у него и богатырское сложение, но где – деяния его? Где – родине его служение?

Давно из возраста мальца он вышел, но, стыда не ведая, сидит на шее у отца, за семерых один обедая.

Созвав в подъезд по вечерам таких, как сам, ватаги шумные, под струн гитарных тарарам гогочут там, словно безумные.

Всё время сонный, сытый взгляд,

в словах и чувствах – бездна фальши.

Святое имя – Салават -

как смеет он поганить дальше?

Пусть кто-нибудь пойдёт в музей, там Салавата хлыст попросит – да всыплет глупому плетей, чтоб вспомнил, чьё он имя носит!…


ВЛАДИМИР ЛИЧУТИН


ГОД ДЕВЯНОСТО ТРЕТИЙ…

Взгляд из деревенского окна

В последние пятнадцать лет мать – сыра земля крепко подметает русский народ, решительно поторапливая его на красную горку; погосты как-то скоро разрослись, расползлись на все четыре стороны света, подпирая столицу, завоевывая и деревеньки, и поля, где давно ли стеною стояли хлеба, и поросшие чертополоши-ной пустошки, и косогоры, и пастбища, и лесные опушки, и, куда хватает взгляд, будто рати на побоище, полегли упокойнички под мерклое сеево дождя-ситничка, принакрылись щитами намогильников, ощетинились крестами, боронят пиками оградок низкое, плачущее горькими слезами небо. Словно бы в последние времена начался великий русский исход.

Эта картина, особенно под Москвою, щемит сердце, заставляет его горестно сжиматься, и невольная удрученность гнетет душу, убивает всякое желание к полезной работе, когда глаза не находят для умягчения ни одной радостной картины вокруг… Но кажется, что и каменные городские вавилоны не трухнут, не проседают в болота, не отступают перед погостами, но, подпирая плечами небосвод, медленной жуткой ступью ополчаются на кладбища, окружают их плотной осадою, готовые стереть, заборонить, чтобы отобрать землицу у мёртвых и сдать ее в процент, в рост для скорой прибыли, и оттого думается, что мрёт народишку русского столько же, сколько и прежде; просто он второпях сбежался, сгрудился в одном месте, не желая сиротеть под грустными деревенскими ветлами и березами, уповая, что по смерти под крестами-то авось не раздерутся, не разбрехаются, как при жизни, а в груду под столицею куда как весело лежать во временах вечных-бесконечных, дожидаясь воскрешения. Войско на войско идёт, Дух на Дух, и не вем, кто кого оборет. Где Мамай, где русская дружина, и не распознать; кого боронят, а кто осаждает, не разглядеть во мгле. Куда девался всемилостивейший Спас, на чью сторону скинулась Мати Богородица со святым покровом, нет ис-

ЛИЧУТИН Владимир Владимирович родился в 1940 году в г. Мезень Архангельской области. Выходец из древнего поморского рода, именем предка писателя назван остров Михаила Личутина. Рос в многодетной семье, без отца (погиб на фронте). Окончил лесотехнический техникум (1960), факультет журналистики Ленинградского университета (1962), Высшие литературные курсы при Союзе писателей СССР (1975). Известен как автор романов «Любостай», «Миледи Ротман», исторической эпопеи «Раскол», повестей «Крылатая Серафима», «Золотое дно», книги эссе «Душа неизъяснимая. Размышления о русском народе» и многих других. Лауреат литературных премий имени Александра Невского, Владимира Даля, Большой литературной премии России

креннего гласа и совета. Всё на Руси "сосмутилось", смешалось, завилось в косицы, как в речном омуте под глинистым крежом, и, погружаясь на дно, обретает свинцовый цвет тоски и грусти.

Вот спешили, торопились, текли людские потоки из родимых деревенек, печищ, выселок, хуторов, сел и погостов за сытой и хорошей жизнью, чтобы, задохнувшись от бессмысленного бега к Москве, едва достигнув её и навряд ли по-настоящему вкусив чего-то доброго, лечь под грешным Вавилоном в глинистые ямки, залитые водою. Моего знакомца опускали в такую вот могилку, тогда дождь шёл. И мать, прощаясь, потрогала ноги, а покрывальце как-то не додумалась приоткрыть, чтобы глянуть на обувку, а похоронили-то, как оказалось, в итальянских погребальных башмаках из накрашенного картона. "Видкие камаши-то, фасонистые, есть на что глянуть, а не подумали, что из бумаги". А ночью женщине сон: сын слезами плачет: "Мама, мне так сыро, так холодно, ноги зябнут. Пошли хоть калоши". И так во всю неделю. Скоро в соседях покойник случился, пошла, в гроб к новопреставленному положила галоши. "Передай, – сказала, – моему". С той поры сын и перестал сниться…

Странный этот новый Вавилон и похож на соковыжималку. Столько доброго народа перекочевало сюда с земли из своей родимой изобки, от пажитей, от милых сердцу мест в бараки, казармы, коммуналки, "хрущебки", чтобы все совестное, божеское со временем перемололось, как бы ушло в пыль и тлен, но остались царевать торговцы и спекулянты, процентщики-ростовщики и бандиты, выжиги-столоначальники и проходимцы, стукачи, менялы, "менты" и проститутки, карманники и охранники. И всяк, кто при деньгах, закрылся за стальные двери, как в ячейку бронированного сейфа, да окружился злыми овчарками, оруженосцами и "крутыми ребятами". Какая-то не известная прежде дьявольская бацилла, похуже чумы и птичьего гриппа, проснулась, и всё добросердное, божеское скоро выела из души, но оставила лишь слизь и слякоть, в которой так тепло и сытно прозябать до скончания дней, очервляться и окукливаться, мастерить себе подобных, каменнодушных. Ну прямо какое-то наваждение и безумие: столица, утратив простонародные обычаи и сельское очарование, стыд, невинность и совесть, на наших глазах оделась в каменную проказу, стала походить на раздувшегося ненасытного спрута, явленного из сказки змея-горыныча, пожирающего все лучшее, всё светлое укладывающего на жертвенный алтарь своей ненасытной похоти.

Раньше московские погосты были у каждой приходской церковки, принакры-тые тополями, липами и ветлами, с грачиными гнёздами, с зелёными иль солнечными шатерками и луковками, проглядывающими сквозь розвесь ветвей, с колоколенками, малиново подгуживающими в лад переливчатым небесам, перебивающими птичий грай; а постный дух восковых свечей, ладана и елея мешался с запахами куличей и кренделей, кваса и сбитня, выпархивающими из распахнутых окон своей слободки, где каждая изба жила вроде бы и по столичным законам, но по древнему ладу и родовым крестьянским привычкам, усвоенным ещё со времён царя-гороха, и никто эти нравы не старался перебить, переиначить на свой высокомерный вкус. Каждый знал соседа, роднился с ним, печаловался и радовался и ревниво блюл устав и обычай, чтобы мирское быванье не пошло наперекосяк и впоперечку.

И не случайно ведь, что кладбище, куда сносили близких, самое дорогое, что дано Богом, находилось не вдали от дома, порою и рядом, потому что усопшие родичи и по смерти оставались охранителями жилья, своего рода-племени; в древности русы хоронили своих возле крыльца изобки, иль в саду, иль на меже своей земли, репища и капустища, ибо более крепкой защиты от недруга иль внезапного разорения было не сыскать. Оказывается, эти косточки белояровые, хранящиеся в земле, как самый драгоценный клад, были и сторожею, защитою родового гнезда. А когда погосты утекли от родимого дома, от своей межи, подальше с глаз прочь, "упокойники" как бы утратили силу оберега; но коли множество люда нынче съехали на красную горку преж времён по чужому наущению, отошли с тяжелой ненавистною душою, с тоскою и грустью, то эти враждебные чувства не могут так просто раствориться в сырях и глинах, но неисповедимым образом должны постоянно отзываться на новом Вавилоне. Дух вражды от необозримых кладбищ невольно струит сизым гибельным маревом на разросшиеся города, лишая их охранительной поддержки и немеркнущей любви. Ведь не случайно же в поминальные дни люди спешат на погосты, чтобы не просто обиходить могилки, послать на тот свет даров и гостинцев, успокоить своих родичей, обитающих

ныне в иных палестинах, дать весть, что они не забыты и память о них неиссякно-венна, но и заручиться поддержкой в своих земных затеях, в убеждении, что из этого последнего поклона умершим произрастает не только душевная теплота, но и выковывается незримая неразрывная цепь родства, делающая нас русским племенем.

Не может быть, чтобы вся жизнь нынче была исполнена покорства, как то приходит на ум, когда оглядываешься окрест. Невольно складывается картина, что вымирание русского племени было как бы замышлено загодя дурными затейщиками (и это сущая правда), а мы лишь не могли угадать его вовремя, чтобы подготовиться натурою, и потому были захвачены врасплох, и оттого так больно рвёт душу этот нескончаемый людской поток на тот свет; не было к печальным временам уведомления, не были мы подготовлены сердечно, живя во спокое, все ждали какой-то новой радости, а получили дубиною по темечку и, живя в "оглоушенном" состоянии, с померклым сознанием, до сей поры не верим в случившееся, принимаем за дикий сон и потому никак не можем вооружить душу должным смирением, как того требуют заветы православия…

Эко, скажут, чего запел… Увы, смирение часто путают с покорством. Покорный человек упёрся взглядом в землю, как вол в ярме, а смиренный ищет истин в небе и часто находит там ответы, как вывернуться из хомута. В тупое покорство невольно затягивает человека, когда всё происходящее принимается как рок непобедимый; а если так, то зачем ереститься, ширить локти, а не лучше ли, покорясь власти, приняв её за должное, насланное от Бога, податься в услужение бесу, занять свою соту в "человейнике" и не высовывать носа, чтобы не прищемили… Лишь из душевного смирения, когда исподволь изникает гордыня и вспыльчивый гнев, когда растворяются очи сердечные и всё видится вокруг широко и понимается глубоко, в самый корень, когда выкипает на душе вся сквер-нина и похоть, выливаясь прочь дурной пеною, и вызревает в человеке необоримое желание воли. Внешне смиренный человек – простак и увалень, а внутри -делатель и промыслитель. Вот ему и Бог всегда в помочь… Смиренным Бог даёт благодати, любови и долготерпения. Смиренные люди подспудно чувствуют, как долго можно терпеть и для чего надо терпеть; в нужную минуту Бог насылает им дерзости в подвиге, на удивление храбрым и заносчивым; смиренные русаки всегда стояли в ратях до смерти, устраивали Русь во всей её силе, поклоняли Сибири до самого края; гневливые же гордоусы по своей похвальбе и заносчивости роняли голову, как репку, в первой же стычке с "дикими" племенами.

Но увы… "Гладко было на бумаге, да забыли про овраги". Нет общей боли, у каждого боль своя, и только свою боль мы слышим и ощущаем во всей тягости. Пока каждый из нас плачет по прежней жизни, находя в ней лишь одни прелести и красоты, этот плач обезоруживает нас, спихивает в трясины покорства, и мы похожи на сиротливый гурт, потерявший пастуха. Пока лишь какой-то внутренний, раздрызганный, задавленный внутри стон "от собственной боли", напоминающий скотиний мык, слышен на русских палестинах, народ не может возопить, как требует того оскорбленное сердце, и слиться в единый торжествующий глас победы, который бы и мёртвого поднял из ямки, и самого бы жестокосердного образумил, чтобы тому стало страшно от гневного рыка за содеянное. От этого непротивления, вялого безучастия ко всему, безмолвия и тоски, разлившейся по России, и кажется нам порою, что гибельный унылый покой царюет на Руси, какой случается лишь на погостах, а ростовщики, одним видом своим пугая, как ненасытные вороны, расселись по оградам кладбищ, услаждаясь духом смерти, дожидаются своей кровавой добычи.

Но пусть не торжествуют "луканьки и нетопыри", обманом схитившие власть, что все уже прочно улажено во веки веков, застолблено и будет незыблемо и вечно, ибо сила русского духа ещё не выказана в полной мере, не предъявлено по счетам (пока не предъявлено), а это значит, что чаша на весах правосудия однажды склонится в сторону Закона Правды, когда каждому воздастся по заслугам, ибо то, что случилось на Руси в девяносто первом, бывало не однажды в истории, и каждый раз похититель власти, временщик, выстраивал свои оборонительные редуты на грядущее тысячелетие и не менее, но мы-то уже знаем, что из этого получалось…

Да, вновь припустили врага в Русский Дом, потому что никто не захотел воевать. Такой внутренний раздрызг был устроен перехватчиками власти, такая вдруг распустиха, безволица и нехватка во всём навалились на страну, что обессилел народ как-то враз, потерялся, словно опоенный иль отравленный, заповодил оча-

ми во все стороны света, ожидая совета и призыва к походу, а не услышав его, не нашедши вождя, не решился прищучить за шкиряку, призвать к ответу малую горстку заговорщиков и закоперщиков. Да тут же подкатили к народу под бочок лукавые советчики "авось да небось", дескать, а впереди и каравай сытнее, и брага хмельнее, и солнце ярче, захотелось снова новизны, каких-то ярких впечатлений, перемен – подобная сердечная смута не раз подводила русаков на долгом пути. И этим национальным чувствам "новопередельцы" всячески потрафляли, науськивали на минувшее, сообща били на черепки русскую чашу, чтобы растёкся народ по городам и весям, как вода из кушина, как песок из бархана, дескать, что унёс пыли на подошве, то и есть твоя родина. Собирались наивные "простодыры" дружно овсяных кисельков похлебать, да закусить медком липовым, да запить пьяным молочком из-под "бешеной коровки", а сунули им под нос тюрю из хле-бенных корок да пустоварных "штей"…

Эх, милые мои русские люди, куда глаза-то ваши глядели, каким варом их заливали, что бесовский сюртук из рыбьей кожи приняли за архиерейскую ризу! Ведь знали же, выслушивая сладкие посулы, что пригласи нечестивца за стол, так он и ноги на стол. Только впусти льстивую лисицу за порог, чтобы обогреться, хотя бы в сенях, так она скоро не только хозяйскую кровать займёт, но и самого простеца-человека погонит взашей вон из избы.

Но не стоит лукавцам, что отоварились бесплатно за казённый кошт, забывать девяносто третьего года, когда русский народ, пусть и на короткий срок, но взъярился на Москве, поднялся на дыбки, и какой грай подняли тогда зловещие враны, собравшиеся уже преспокойно терзать добычу… Надо помнить, что Москва-то и гарывала не однажды, чтобы изжить супостата; за свободу она никогда не стояла за ценою; она возжигала кумирни идолам, но так же легко и роняла истуканов, чтобы уже наутро навсегда забыть их.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю