Текст книги "Журнал Наш Современник 2008 #10"
Автор книги: Наш Современник Журнал
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 35 страниц)
И словно бы у него и деньги были заготовлены для меня заранее, достал из портмоне сорок тысяч…
* * *
Увы… Писатели относятся к той категории людей, которые многое знают поверхностно, многое помнят мистически, иногда предвидят сердечным оком, но мало кто из них умеет хоть что-то делать руками. (Редким умельцем-"ремествен-ником", художным человеком, отмеченным перстом Божиим, был Дмитрий Михайлович Балашов. Хотя вышел не с земли, а из артистической семьи, из-за театрального занавеса. Но это лишь исключение из правила.) …Даже если ты родился в деревне и «пропах навозом», спал на сеновале иль на полатях, укрывшись шубняком, а за печкою визжал поросёнок, иль мыкал телёнок, иль терлась боком о припечек козичка, оставляя пух, и корова шумно отпыхивалась, надувшись пойла, не где-то за тридевять земель, но за избяной стеною в хлевушке, и пил ты парное молоко с пенкою, а на зорях, пока земля умыта росами, шел вслед за отцом с косою, ловко укладывая к ногам волглую траву, а после ворошил подсохшую, сгребал в копны, навивал сено на вилы и метал в стога. И лошадь была тебе в подручницах, ты мог запрячь ее в сани-розвальни и зимою без опаски поехать в лес по дрова, иль верхи охлупью удариться на водопой с таким неистовым восторгом, будто за плечами опушаются крылья… То есть всякое крестьянское дело не выпадало у тебя из рук, с молоком матери ты впитал деревенскую работу, и, казалось бы, она должна была остаться в твоей памяти, в твоих жилах и телесных волотях до смертного часа… Но, увы, детский, не заматеревший с годами опыт скоро забывается, меркнет, теряет плоть, если ты однажды перекочуешь в городские вавилоны. Город крепко высушивает человека до самой сердцевины, выпивает всё прежде нажитое, как бы ревнуя к прошлому, – так летний жаркий воздух вывяливает речного лещишку до хребтинки, выпивает все внутренние соки. Лишь будет постоянно мниться, как в сладком сне, что всё в тебе укупорено на вечное сохранение, как в кладовке; стоит лишь напрячь усилие -и юношеское знание крестьянской жизни тут же обретёт реальность, и твои руки легко почуют прежнее занятие, но это лишь кажется тебе, лишь чудится, и ты станешь невольно тыкаться лбом, как слепой, заблудившийся в трёх соснах… Значит, мир деревенский и мир городской если и сопрягаются, то по касательной, это как бы параллельные струи воды в речном бучиле: одна жизнь в природе на матери – сырой земле, другая – в зазеркалье города.
Нет смысла, наверное, рассказывать, как дважды ездили с Сережком в Туму за поросятами, но не могли угодить на распродажу, и только на третий раз, уже в середине июня, затея благополучно разрешилась, но приобретённая скотинка оказалась ретивая и капризная и никак не хотела сидеть в плетухе, всё порывалась на волю, визжала неистово в машине, как будто её тянут под нож, раздергивала холстинку и распутывала вязки самым неисповедимым образом, норовила сесть мне на шею и откусить ухо. Короче, мы замучились с соседом, пока довезли наших "свинтусов" до деревни.
…Ну, хорошо, охотку стешили, задуманное исполнили, а что дальше? Сунули животинку за печь, сбив на скорую руку загородку из тёса; поросёнок через каждый час неистово вопит, как будто его режут, скачет через доски, что твой Бру-
мель, но каждый раз застревает задними ногами и повисает вниз головою. Середка ночи, когда навещают тебя сладкие плывучие сны, вдруг раздаётся в избе визг и лай; суматошно вскидываешься в постели, смутно соображая, где находишься, спотыкаясь и пошатываясь, бредёшь на кухню, где сумасбродный Яшка вопит, застрявши башкою в яслях; увидя тебя, он тут же затихает, смородиновые глазёнки, упершиеся в твой голый живот, полны презрения и ненависти. Ну, никакого тебе дружелюбия и почтения.
Через сутки поняли: нужен хлев, срочно необходим, ну хотя бы крохотный закуток во дворе, куда бы можно поставить поросёнка-кнуренка по кличке Яшка. В поленницах с дровами оказалась внушительная прореха, образовавшаяся за обжорную зиму. Дыры заткнули сеном, обтянули плёнкой, накидали на землю пол из сопревших банных плах, огородили берёзовыми пряслами – образовался выгон, гульбище. Не идти же на деревню, чтобы высмотреть, как держат скотину крестьяне: неприлично, да и засмеют за спиною, дескать, у писателя руки не к тому месту приставлены; у них свой, выстоявшийся за века порядок, перенятый ещё от предков: есть у каждого мужика подворье, хлев, сарайки и сараюшки, сенники и лабазы, покосившиеся стайки из тонкомера – в общем, вдоволь всякого приюта для скотины. Внешне и невзрачны вроде бы богаделенки, сляпанные наспех с топора, обложенные завалинками из хвойной подстилки, вроде бы и посмотреть-то не на что, и цены за ними никакой, но свиньюшке-телушке постоять до забоя самое место. На четвертной прибытку – затрат рубль… Вот и мы исхитрились приткнуть нашу живность в дрова, ещё не предполагая, что наш хозяйский маневр выйдет нам боком.
Второе, над чем мы плохо подумали, как свинье брюхо набить при наших никудышных возможностях. Не нами сказано: "Чтобы свинью держать, надо хлеба амбар". Пока мала животинка, можно и похлебки мучной пожиже навести, и кра-пивки туда накрошить, листов свекольника, картовных очисток, хлебных корок, что непременно жухнут и плесневеют в любом житье, а тем более, что хлеб возить в деревню стали самый никудышный: из кукурузы со жмыхом и всяких высевок; свежий не разжуешь, к деснам липнет, а на следующий день уже не укусишь, нужны железные зубья и топор. Такая краюха только в пойло скотине и годна, тем более что без печёного хлеба ни один крестьянский двор не стоит. Помню, как городская образованщина тысячами своих затхлых глоток вопила через газеты, дескать, позор на весь мир, на деревне скотину хлебом кормят, это же, дескать, прямой убыток государству. Словно бы бесплатно крестьянам хлеб "давают", только мешок пошире распахивай да потуже ему горло затягивай. Как же, дадут тебе… Догонят шаромыжники да ещё поддадут пониже поясницы…
А ведь как деревенская жизнь устроена? Пошёл к лошади – дай ей краюху с солью, надо овчишек заманить в хлев – держи корку в кармане; отправился корову доить, намешай хлебушка в парево да ещё и с ладони подсунь ей ржаной отломок, и будешь одарен добрым надоем, ибо молоко у коровы на языке: корова особенно любит доброе слово и сытный кусок ржанины; птице тоже накроши крох вместе с зернецом; ну а свинью тем более не обойдёшь, её, супоросую, "таком" не выкормишь. В старину даже пекли специальный скотиний хлеб из высевок, отрубей, примешавши туда немного и хорошей мучицы. Почему я так подробно распространяюсь о корме? Ибо на этом мы поначалу крепко ожглись. Деньги, что дал Проханов, скоро извелись, обошли мимо сосунца Яшки, пригодились нам на хлеб и сахар. А поросёнок окреп на ногах, стал кружить возле дома, что твоя гончая, и громко лаять. Вот так, неожиданно выскочит мерзавец из-за угла избы, кинется тебе в ноги, да так и норовит сронить наземь. Эх, только и грянешь на лопатки, задеря в небо пяты, а уж наш Яшка умчал на новый круг! Ему бы только овец пасти иль участвовать на олимпиадах в спринте…
2. ЛЕТО
1
Теперь мне чудилось, что лишь я да Юрий Сбитнев с Майей Ганиной, съехавшие из столицы «на отруба», и живём по русским заветам, а остальные ударились в словопрения и зубоскальство, стараясь друг друга покрепче укусить за поджилки, потянуть за жилетку или облаять…
Братцы мои, если завелась скотинешка во дворе, – это уже настоящая жизнь, а не выживание. Русский человек и в самые лихолетья жил, а не выживал; и когда
в крепостных был, тянул барщину иль оброк, и когда под коммунистами запрягли его в колхозный хомут – он всегда, сердешный, как-то так умел извернуться, что взгляд от пашенки вздымал в небо, где его постоянно пас Спаситель. А чуя Христа за правым плечом, человек не может быть покорливым, бессловесным рабом, как бы ни старались мучители поставить его в скотинью стайку рядом с быком и волом. Даже в крепостную пору был у русского мужика свой дом, своя земля, семья и корова с лошадью. (Это особое положение русского крестьянина по сравнению с унылым, забитым французом отмечал ещё Александр Сергеевич Пушкин.) Москву вроде бы к моей свинке никаким боком не прислонишь, размеры не те, но, судя по дневниковым заметкам той поры, я умудрился через своего Яшку посмотреть на столичное рыло, что ненароком вылезло в калашный ряд. (Так думалось многим в те поры.) Видно, крепко был раскалён.
Что только не примстится одинокому человеку в сельской глуши. В поленницах истошно заверещал поросенок – есть просит; выложь и подай, да чтоб немедленно, без промешки, дескать, иначе помру. Повадками напоминает Полторанина, когда тот пророчит фашизм и путч, такой он прорицатель с ржавым лицом молотобойца – сельского кузнеца.
Странное существо – эта свинья: глаза, как черничины, человечьи, напоминает взглядом Черниченко. Тот прежде постоянно себя кулаком бил в грудь (наверное, до сей поры синяки остались), дескать, какой он русский до самых потрохов. Нынче просит автомат, чтобы стрелять в односельчан. Значит, та порошинка русскости, что тлела от кубанской родовы, как-то блазнила прежде, перетягивала к себе (потому и печатался прежде в самом "черносотенном" журнале "Наш современник"), – нынче погасла совсем. А может, выгодно было тогда слыть русаком, с той стороны видя пирог с припеком.
Потом поросёнок наш подрос, округлился, стал вылитый Гайдар, так же чмокает вкусно, будто постоянно жует гамбургер. Но от сквозняков и неуюта наш несчастный поросенок оброс шерстью и степенностью своей, вальяжностью стал напоминать Нагибина. Умаялся несчастный писатель, выпрядывая из конопли верёвку с петелькой. Лучше бы отправился в охотничий магазин и купил капронового шнура, – куда ловчее, приятнее руке вешать на осине ненавистных большевиков, которых давно ли так же неистово славил, получая с барского стола жирного кулеша. Только с кого начинать? Коммунисты все в президентском окружении и в правительстве – от Ельцина до Черномырдина. Если начинать с Черномырдина, то никакая верёвка не выдержит.
Ба… да подоспели националисты, те самые русские, что пашут землю и долбят уголь. Они что-то никак не угомонятся, не хотят быть ни американскими чукчами, ни английскими турками. Ах они, русские, со своим примитивным патриотизмом, который есть и у кошек. Перо бы им в бок: не стерпели, укатили сотнями тысяч в Израиль, там русскую партию создают. Да здравствует русский Израиль! Там вся русская литература, русский театр, русский бизнес-шоу, русский шоп и русские девочки на панели. Их там так и кличут: русские… Вообще-то они евреи. Но именно в Израиле вдруг позабыли, что они евреи. Бывает же так. В Америке на Брайтон-бич тоже русские ростовщики и лавочники; в каждом шопе, ларьке и меняльной конторе торчит русское рыло; вот и в правительстве от Гайдара до Авена сплошь толстопятые с рязанской деревни. Эх, клопомором бы их, дустом присыпать этих русских, сидели бы тогда в своей щели за обоями, а не ползали бы по всему белу свету…
Ну а свинья всё верещит, словно нынче собираются её резать. Вот так и демократы визжат да стонут; ещё и облачка нет на горизонте, ещё аер благоухает, а они уже вопят о грозе и грядущих бедах… Свинья, что бы там ни клеветали на неё, удивительно благородное животное: не гадит, где спит и ест, не так, как те, кто называет себя русскими, а Россию презирает. Да и за что любить невежественный тёмный народ, не знающий французской любви, утончённых извратов, Малевича и щуки-фиш? Быдло, гои бессловесные, ветошь истории, подстилка для свиньи, топливо для богатых и пушечное мясо для фарисеев. Их убивай, а они плодятся, сволочи!…
* * *
Итак, за пряслами, набранными из берёзовых жердей, выгуливался настоящий хряк. Он ждал меня не только как кормильца, хозяина и повелителя, но и
собеседника, с кем можно поговорить по душам. Если теперь известно, что даже яблоня и груша любят ласковое обхождение и тёплые слова, то что можно сказать о домашней скотинке, история которой вся вписана в человеческий быт; она входит в семью как полноправный член, о ней думают, о ней беспокоятся никак не меньше, чем о родных детях, её пестуют с любовью, при хворях – выхаживают, недосыпая, при несчастье – плачут и горюют. Если Пестронюшка, Карько или Хавроньюшка идут при нужде под нож (а это неизбежно, так заведено от Бога), то хозяйки не могут есть того мяса и долго тоскуют, страдают душою, изводятся сердцем, словно бы умер самый близкий человек, – вроде бы без особой нужды посещая опустевший хлев. Пока-то притерпится… У домашней скотинки есть не только свой скотиний бог, которого мы не чувствуем, но и православный небесный покровитель Власий, что пошёл от древнего бога Во-ла-Велеса…
Я заметил, что свинья любит поговорить, в её голове постоянно бродит что-то невысказанное; у неё тёмные человечьи глаза, как маслины, и она пристально вглядывается в хозяина, словно бы испытывает тебя, проникает взором до самой души. У свиньи много ума и много сердца; она загодя, уже по интонации голоса чует смерть. Если печень и прочие органы свиньи по своему химическому составу так близки к человечьим, что даже возможна их пересадка, так, значит, и сама кровь, в которой растворена душа животного, в которой заключена праистория её, – из одного земного цикла и варилась когда-то в одном космическом чане, в одном замесе. У прочей скотины взгляд смазанный, глаза с поволокою, несколько фасеточные; у свиньи же (пожалуй, и у собаки) – проверяющий, напряжённый, пронизывающий, умный. Вот будто оделся бродячий человек в толстую щетинистую шкуренку и сейчас, не в силах выломиться из неё, молит вызволить несчастного наружу…
Пожалуй, я отвлекся, ибо речь-то шла о том, чем и как прокормить нашего Яшку. Это гайдаровская команда жестоких, безжалостных пираний ловко "распилила" народные денежки, получив безвозвратные кредиты, и теперь разъезжала по белу свету, набираясь либерального опыта, как ловчее дурачить и обирать бессловесный русский народ, по пути подбирая "оффшоры" и банки, куда бы можно упаковать наворованное, присматривала лазурные берега, жаркие острова и цивилизованные европейские побережья с субтропическим морским озоном, где бы можно надёжно окопаться в грядущем… Яшка же не понимал государственного нестроения и шулерских, ростовщических игр, интриг, подкупа, обмана, лести. Ему постоянно хотелось есть, и оттого он пронзительно верещал, своими глазами-маслинами прожигая моё сердце.
Хорошо, в лето девяносто третьего удались грибы. Бог оказался милостив, не дал помереть крестьянину, продлил его быванье на земле. Правда, по старинным приметам урожай грибов и рябины – к войне. Войны вроде бы и ожидали с какой-то стороны, но войны странной, особой, от которой бы никому не стало теснот и несчастий. Как бы ладно, думалось, если бы явился из небесных палестин Георгий Победоносец и поразил дьявольскую гидру своим копьём. Вставать за правду никому не хотелось. Да и кому на деревне воевать-то? Кто при силе, кто помоложе, давно осели по городам, а на земле остались старушишки, собирающие смертное, да колченогие и увечные, изработавшиеся в колхозе.
Пожалуй, мы бы и не придумали откармливать скотину "лешевой" едою, как-то в ум не приходило. Но приехал из Ленинграда с семьёю мой друг Владислав Смирнов, знавший решительно обо всём на свете, посмотрел оценивающе на поросенка и сказал весомо: "Грибы для свиньи – лучшая еда. В грибах все микроэлементы, свинья будет расти, как на дрожжах. Считай, что мясо выйдет бесплатное".
За совет мы ухватились, как за спасительный якорь, благо грибы рядом, на опушке, хоть косой коси. Ступить некуда, такое изобилие. Горожанина бы сюда – рехнулся бы. Маслята, сыроеги, свинушки и козлятки, подберёзовики и валуи за настоящий гриб не шли, – даже лень за ними нагибаться, если бы не поросёнок Яшка. Так себе, сор лесной, поганка. Все за белыми кинулись, а стояли они по лесам воинскими рядами всякого калибра от боровиков до ковыльных, о край поля на замежках и на березовых опушках, в ельниках и на серебристых мхах, и в тенистых кустах, и в ковылях, и о край болотцев – крепенькие, длинноногие, сахарной белизны на срезе, без единого червочка, с ореховой упругой головенкой; а боровики, те издали видны, выперли из белых курчавых мхов их пурпуровые и бурые упругие головенки, ну как тут проскочишь
мимо, – и все нетерпеливо дожидаются своей участи, ну прямо в голос вопят, возвещая о себе, чтобы не прошёл человек мимо. В каждой избе весь день топились печи, запах белого гриба, выпархивая из окон, тек по улице, создавая праздничное весёлое настроение. И даже лютое безденежье переносилось народом уже не так остро, и будущее виделось не так безнадёжно, как ещё месяц назад. Соберётся народ под ветлою у Зины, так только и разговоров, сколько гриба притащили из боров, да куда лучше бежать завтра по росе утречком пораньше; дескать, такого урожая давно не видали. И столько задора в голосе, какой-то ревности друг перед дружкою, и каждый норовит, будто и похваляясь, утаить свое коренное место, а чужое, насторожив ухо, – невольно прикинуть к себе. Вот и не бахвалься, христовенький, не теряй головы от самодовольства, не чванься преизлиха – тогда и не позарятся на твои богатые палестины. Прежде бывали годы, когда собирали на продажу только шляпки белого, других на грибоварне и не принимали… Но тогда и яблоки были слаже, и самогонка ядрёнее, и хлеб душистей, и сало запашистей.
…А свинья – не человек, всё подберёт за милую душу. Чав-чав – и жевать не надо, – сам укатится в брюшишко рыхлый подберёзовик, уже съехавший шляпою на одну сторону. И вот всей ордой мы поскочили в сосенники-березняки, подбирали всё, что взошло; самые большие шляпы, что набекрень уже свалились, такие лопухи с суповую тарелку, густо населённые червочками, шли особенно по высокой цене, ибо – весомо, зримо, нажористо. Предположили так: из белых грибов нарастёт сало, из красноголовиков – ветчина. Теперь смешно вспомнить, а тогда-то верилось… Варили свиньюшке два ведерных чугуна в день. Ел Яшка с завидным аппетитом, но за два месяца отчего-то не вытянулся, не огрузнул на копытцах, загривок не налился жирком, но обметался наш поросёнок густой тёмной шерстью и стал походить на лесового кабанчика.
Однажды, любопытствуя, навестила соседка Зина, глянула в вёдерный чугун с отварными грибами, потом на поросенка, неопределённо покачала головою, жалея скотинку, а может, и нас, нищую интеллигенцию, и вдруг протянула с легкой завистью: "Надо же… растёт… И какой же хорошенький, шерстнатый. А мой-то, дьяволина, ничего не жрёт".
Глазки у старухи скорбно потухли, слиняла яркая голубень, словно натянуло слезою. Тут странное тщеславие невольно всколыхнулось во мне, и я засиял, дурень московский.
Напросился к соседке её подсвинка посмотреть, ожидая увидеть жуткое зрелище. Открывает бабка сараюшку: на толстой подстилке из соломы, умильно похрюкивая, стоит в тепле и благодати розовый боровок (моему братец) с масляными, затянутыми жирком глазками, пуда на три уже, на загривке пласт сальца просвечивает, и уши лопухами, как у слона. Взглянул я на подсвинка, и сердце моё невольно упало.
"И чего на него глядеть? – пристанывает старуха. – Тьфу, пустота. Такой зараза, ну, ничего не ест… "
"А чем ты кормишь? – упавшим голосом спросил я, невольно сравнивая хряка с моим Яшкой. – Перед моим-то раза в два больше. Уж под нож можно…"
"Да какое там… Ничего ведь не ест… Плохой совсем на еду. Два куля рожков скормила да литра три молока в день уливаю… "
"Ну да, ну да… А мы вот грибами… "
"А кто грибами-то кормит? Таком, Владимир, мяса не наростишь. Что в свинью положишь, то с неё и возьмёшь".
Вскоре друг наш с детьми вернулся в Ленинград, пошли сиротские дожди. Грибы отодвинулись в леса, таскать корзины стало тяжело, да и вера "в лешеву еду" как-то сама поиссякла; но Зинин боровок так и не шёл из ума.
Ужались, поехали с женой на станцию, купили мешок комбикорма. Тут подул ветер-сиверик, нашего подсвинка продуло меж поленниц, и Яшка окосоротел. Уныло, с укоризною смотрел он на нас из-за прясел припотухшими глазками. Ну, думаем, не жилец, пропадёт мужичок и вместе с собою унесёт ушат сала и супчик гороховый из хрящиков, и студенек, и ветчинку, и консерву. Стали у соседки покупать молоко и подливать в болтушку. Эх, не нами сказано: в сусеках что залежалось, заводи свинью. Все подберёт: и хорошее, и плохое… А если в наших сусеках одна мякина и пыль?
Березняки пожелтели, незаметно изредились, на колхозных полях принялись за картошку.