Текст книги "Шаляпин"
Автор книги: Моисей Янковский
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 30 страниц)
Как руководитель театра Шаляпин не делал скидки на условия переживаемого времени. Он добивался улучшения спектаклей, назначая дополнительные репетиции. Театр испытывал острую нужду в хоре – его состав сильно поредел. Был объявлен набор новых артистов хора. Пришлось взять, в частности, группу молодых людей с хорошими голосами, но не знающих нот. Хормейстеры театра занимались с ними не только разучиванием партий текущего репертуара, но и элементарной нотной грамотой.
В таких неблагоприятных условиях Шаляпин решился на создание нового спектакля, выбрав для этого «Вражью силу» Серова и пригласив для написания эскизов декораций Б. М. Кустодиева. В это время Кустодиев и написал знаменитый портрет Шаляпина на красочном фоне ярмарки.
Подготовка нового спектакля началась весною 1920 года, а в мае Шаляпин выехал, впервые за несколько лет, на гастроли в буржуазную Эстонию. Его концерты в Таллине прошли с огромным успехом, несмотря на то, что эмигрантская печать агитировала за бойкот выступлений артиста, приехавшего из Советской России.
Работу над постановкой «Вражьей силы» с уверенностью можно считать выразительным показателем того, с какой самоотверженностью Шаляпин трудился в Петроградском Академическом театре оперы и балета. Спектакль готовился в условиях неслыханно трудных, силами людей не накормленных досыта и не обогретых. Режиссеру к тому же довелось иметь дело с молодым хором, очень неопытным. Нужно было ставить перед ним сложные сценические задачи, научить, как решать их в опере, где масса играет столь важную роль, особенно в сцене «Масленицы». Следовало при этом готовить к ответственным партиям молодых артистов, часть которых только сейчас вступила на оперные подмостки. Действительно, во «Вражьей силе» поражает состав исполнителей: на три четверти он состоит из молодежи! С ними нужно было не просто ставить спектакль, но и учить их основам сценического мастерства.
Работа требовала исключительного напряжения сил. Недаром дирижер Д. Похитонов, вспоминая постановку, свидетельствовал, что Шаляпин изрядно помучил участников спектакля. А критик Игорь Глебов (Б. В. Асафьев) писал тогда: «Видно, что затрачено много труда на то, чтобы наладить общую стройность, при наличии значительного притока молодых сил. В театре, по-видимому, господствует строгая художественная дисциплина и настойчивая работа, в условиях которой воспитывается молодое поколение артистов. В их руках – будущее театра».
Готовя спектакль (он был показан впервые 7 ноября 1920 года, к третьей годовщине Октября), Шаляпин вынужден был часто отрываться от своего театра. То он уезжал в Москву, то отправлялся на гастроли в Эстонию. Тем не менее постановка была доведена до конца. «Вражья сила» прошла с огромным успехом. В сезоне 1920/21 года Шаляпин выступил в партии Еремки восемнадцать раз, всего же за этот сезон он участвовал в Петрограде в сорока шести спектаклях.
15 апреля 1921 года он в последний раз сыграл Еремку во «Вражьей силе», и, как оказалось, это было его предпоследнее выступление на родине.
Когда он ненадолго выезжал в Эстонию, он договорился о большом турне по Европе и Америке. Вернувшись в Петроград, он испросил отпуск для новой гастрольной поездки. Отпуск был предоставлен без всяких затруднений. В ту пору он мог, если бы пожелал, по-прежнему стоять во главе Петроградского Академического театра оперы и балета и, когда ему захочется, ездить на гастроли за рубеж.
Но планы его были иные. Как только, после длительного перерыва, он стал получать приглашения на гастрольные поездки (а это началось с окончанием гражданской войны), его снова потянуло к тому образу жизни, к которому он привык за долгие годы. Да и материальные соображения играли здесь далеко не последнюю роль. Недаром в одном из писем того времени он высказался:
«…Доллар!!! О, эта сильная монета покупает все оптом и в розницу».
Для характеристики ситуации приведу неизвестное письмо А. В. Луначарского к Шаляпину от 15 июля 1921 года.
«Уважаемый Федор Иванович.
Я получил от фирмы с занятным названием „Несравненная Павлова“ приготовленный для Вас весьма серьезный контракт, который Вы, вероятно, подпишете. Завидный гонорар. По исчислению Наркомфина Вы будете там получать за выступление 57 ½ миллионов на наши деньги. Вот как мы Вас грабим, когда платим Вам по 5 миллионов [19]19
Имеется в виду обесцененная бумажная валюта тех лет.
[Закрыть]. Что касается большого дела об устройстве Вас в России, то оно все еще переваривается в недрах Совнаркома».
Письмо требует комментариев. Дело в том, что Луначарский, озабоченный положением крупнейших представителей художественной интеллигенции при обесцененной бумажной валюте, намеревался обратиться к правительству с просьбой создать особые материальные условия для нескольких лиц, а именно, для А. М. Горького, М. Н. Ермоловой, В. Н. Давыдова, А. К. Глазунова, Н. К. Метнера и Ф. И. Шаляпина. Он обратился с соответствующим ходатайством в Совет Народных Комиссаров. По неизвестным причинам ходатайство не было направлено по адресу и обнаружилось в бумагах Литкенса, работавшего заместителем наркома просвещения, лишь в недавнее время.
По проекту Луначарского, Шаляпин должен был получать определенную заработную плату в золотом исчислении, с отдельным вознаграждением за репетиции и спектакли. Одновременно ему предоставлялась возможность выезжать на несколько месяцев в году за границу, на гастроли, то есть его новый контракт походил на дореволюционные соглашения артиста с казенными театрами. Шаляпин охотно принял эти условия. Однако намерение Луначарского не осуществилось. [20]20
См.: «Литературное наследство», том 80. В. И. Ленин и А. В. Луначарский. Переписка, доклады, документы. М., 1971, стр. 288–290.
[Закрыть]
В сентябре 1921 года он выехал за границу. Маршрут – Англия и США. Выезжая тогда, он уже знал, что пробудет после этого в России недолго, что его ждет новая гастрольная поездка в Америку. А дальше видно будет.
Его концерты в Англии проходили триумфально. Так как в Поволжье в то время был сильный голод, Шаляпин собирал деньги в помощь голодающим. По его словам, он передал советскому посольству в Англии 1400 фунтов стерлингов для этой цели. В контракте, подписанном в Америку, он обязывался никаких сборов в пользу Советской России не делать.
«Я совершенно удивлен, что такая подпись моя будто бы запрещает мне давать концерты в пользу голодающих. По крайней мере, агент или так называемый „манажер“, с которым я заключил договор на несколько концертов, прислал мне копию с бумаги Вашингтона, и теперь только по приезде в New York я выясню, в чем тут дело. Мне кажется, что и тут не без шантажа», – писал он в октябре 1921 года, выезжая из Риги на пароходе, который вез его в США. Вместе с ним на пароходе оказались композитор Рихард Штраус, против творчества которого он недавно высказывался, имея в виду репертуар бывшего Мариинского театра, и английский писатель Уэллс. С последним Шаляпин был знаком. Теперь они втроем посиживали в пароходном баре и пили виски с содовой, мирно беседуя.
Свои спектакли и концерты в США он называл «хождением по канатам». Ему приходилось проводить много ночей в поездах, так как он колесил по всей стране. Маршрут был изнурительным и даже для него, человека поразительно выносливого, непосильным. К тому же во время поездок он заболел, пришлось отменить назначенные выступления, а его обязали заплатить антрепренеру за семь отмененных концертов. Потом он вынужден был наверстывать потерянное время и потерянные деньги.
После США он выехал вновь в Лондон, а оттуда, через Берлин, в Россию.
В Нью-Йорке он пел в Метрополитен-опера. Случаю было угодно, чтобы ему отвели сценическую уборную его друга, умершего уже итальянского певца Карузо. Воспоминания о недавнем прошлом овладели Шаляпиным. На стене уборной он написал следующие стихи:
Сегодня с трепетной душой
В твою актерскую обитель
Вошел я – друг «далекий» мой!
………………………………
Но ты, певец страны полденной,
Холодной смертью пораженный,
Лежишь в земле – тебя здесь нет!
…И пла́чу я! – И мне в ответ
В воспоминаньях о Карузо —
Тихонько плачет твоя муза!
Он вернулся ненадолго в Петроград, выступил 17 апреля 1922 года в «Борисе Годунове», в спектакле, данном в бенефис хора и оркестра. Это было его последнее выступление на родине.
В городе уже знали, что он надолго уезжает за границу, и публика сердечно прощалась с великим артистом, желая ему успешного путешествия и скорейшего возвращения. Все были уверены, что так оно и будет.
Он уехал не один, а со своей петербургской семьей, второй женой Марией Валентиновной, дочерьми и падчерицей. Иола Игнатьевна с детьми, кроме Лидии, которая уже жила в Берлине, оставалась в Москве. Уезжал он не налегке, а взяв с собой большое имущество, словом, не в короткое путешествие. Он просил разрешения вывезти много вещей из своего петроградского дома. Разрешение, разумеется, было дано.
Думал ли он вернуться?..
Глава XVI
ШЕСТНАДЦАТЬ ЛЕТ
Не скрою, что чувство тоски по России, которым болеют (или здоровы) многие русские люди за границей, мне вообще не свойственно. Оттого ли, что я привык скитаться по всему земному шару, или по какой-либо другой причине, а по родине я обыкновенно не тоскую. Но, странствуя по свету и всматриваясь мельком в нравы различных народов, в жизнь различных стран, я всегда вспоминаю мой собственный народ, мою собственную страну. Вспоминаю прошлое, хорошее и дурное, личное и вообще человеческое. А как только вспомню – взгрустну.
Ф. Шаляпин
Уезжая из Советской России, он поручил наблюдать за петроградским домом И. Г. Дворищину, который теперь уже в Петроградском Академическом театре оперы и балета трудился как режиссер по возобновлению старых постановок, по вводам артистов.
По всему было видно, что уехал Шаляпин надолго.
Маршрут его лежал через Скандинавию в Англию, далее в США. Артист, который когда-то с ужасом говорил об условиях гастролей в Америке, о малоразвитой в музыкальном отношении публике, о ненасытных импресарио, теперь, не задумываясь, ехал в США.
Он дал пять концертов в Швеции и Норвегии, затем – пять в Англии. Далее направился на шесть месяцев в Америку. «Вот они, проклятые деньги и вынужденность их иметь!!!» – писал он.
Его встретили в определенных кругах с недоверием, как прибывшего из Советской России. К тому же наша страна еще не была признана западными государствами. «Здесь, куда ни придешь и кому ни покажешь советский паспорт, – так от тебя, как черти от ладана, все бегут». И выражал надежду: «Я думаю, что к будущему году Советы будут признаны Европой и Америкой, и тогда мы заживем более или менее хорошо. Дал бы бог, а то надоело».
Так началась его жизнь вдали от родины. Вместе с семьей он оседает в Париже, но практически проводит там очень мало времени. Длительные гастроли в разных государствах Европы и Америки гонят его из страны в страну, из города в город.
В первые годы он строит надежды на то, что вот-вот государства признают СССР, и тогда все станет на место.
«Будем надеяться, что в будущем, когда все окрепнет и властям не будут мешать заграничники, мы хорошо заработаем также и на театрах. Признаться, я не ожидал, чтобы Америка так бурливо восстала против признания нашего правительства. Ну, да черт с ними. Я думаю, это вопрос времени. А если нас признают, то жизнь наша, думается мне, будет хорошей – все как один заработают, и машина пойдет полным ходом. Потерпим!»
При этом свое возвращение он обставляет какими-то особыми оговорками. Ему многое не нравится в театральных порядках на родине, в частности то, что актеры стали «политиканничать», вместо того, чтобы заниматься своим настоящим делом. Он с иронией называет некоторые имена театральных деятелей, которые на родине нынче в чести и т. п.
Если разобраться в высказываниях, изложенных в письмах первых лет эмиграции, вдуматься в причины недовольства тем, что якобы происходит в советском театре вообще и в бывшем Мариинском в частности, то создается впечатление: он сам себя уговаривает, что имеет основания быть чем-то недовольным и что ему надлежит выдвигать какие-то условия прежде чем вернуться домой. Но, уговаривая себя, он в то же время внятно объясняет, что его держит за рубежом – деньги.
Мотив денег проходит красной нитью через большинство писем Шаляпина в Россию. В январе 1924 года, находясь в Чикаго, он пишет дочери:
«Может быть, после будущего сезона в состоянии буду работать у себя на родине, ну, а пока что надо подкрепиться материально, а то я ведь уже немолод!!!» В декабре того же года из Миннеаполиса (США): «По России и по вас по всех скучаю, конечно, ужасно, а с другой стороны, необходимость заработать деньги заставляет меня сидеть здесь и в Европе. Как посмотрю, очень уж много народу, которому нужно помочь […] Слава богу, что еще хватает сил, а то ведь 1 февраля мне стукнет 52 годика. А в будущем, ведь если не запоешь, так уж никто и гроша не даст. Приходится думать об этом, и очень».
Еще спустя полгода пишет из Баден-Бадена, где лечится от сахарной болезни: «Ужасно противно иметь нужду в деньгах. Много добыча их отнимает здоровья и счастья. Детей вижу мало, друзей почти никогда, – отвратительно! А что делать???»
В то же время он ведет переговоры с директором академических театров И. В. Экскузовичем через Дворищина о возвращении в Ленинград. Он назначает Экскузовичу свидание в Берлине для переговоров о новом контракте на выступления в России. Экскузович в Берлин не приехал, и Шаляпин заключил договоры на длительные гастроли в Америке, Германии, Австрии, Австралии, Новой Зеландии. Он пишет Дворищину в октябре 1924 года: «…Снова в Россию не попаду года два с половиной».
К тому времени, то есть к 1924 году, все дети, кроме старшей дочери Ирины Федоровны, оставшейся в Москве, оказались за рубежом.
Обретя вторую семью, Шаляпин нисколько не ослабляет интереса к детям от первого брака. Он сердечно относится к Иоле Игнатьевне, всегда в письмах расспрашивает о ней. Когда она выезжает ненадолго в родную ей Италию, он ведет переписку с ней. Когда она привозит из Советской России сыновей Федора и Бориса, он общается с нею как с близким человеком. Однако Иола Игнатьевна, итальянка по рождению, не оставляет Россию. Она становится москвичкой и не покидает старшей дочери Ирины, которая теперь замужем и служит в театре. В отличие от Марии Валентиновны, Иола Игнатьевна нашла в России вторую родину. Шаляпин оформил развод с нею только в 1927 году.
Артиста тревожит, что его дети тянутся к искусству. Он считает, что в искусстве может работать только человек с явно выраженным талантом, иначе его судьба будет печальна – судьба посредственности. В то же время ему приятно, он гордится тем, что в некоторых из его детей открывается какое-то художественное дарование. Они – его дети, они унаследовали от него мечту отдать себя искусству. Вот Ирина и Лидия стали профессиональными артистками. Борис – о нем говорят, как о талантливом художнике. А Федя мечтает работать в кинематографе.
Пока необходимо трудиться, помогать каждому из них, думать и о тех, кто остался в Москве, и о вдове Усатова тоже думать – она одна в Ялте, без средств, ей нужно ежемесячно посылать деньги…
Он писал: «Детей вижу мало, друзей почти никогда…» А у него были друзья за границей: композиторы Сергей Рахманинов, Николай Черепнин, художник Константин Коровин, скульптор Сергей Коненков, писатель Иван Бунин, балерина Анна Павлова… И иностранцы: певец Титта Руффо, композитор Морис Равель, писатель Клод Фаррер… Он не порывал отношений с ними, радовался каждой встрече. Но жизнь проходила в поездах, на океанских лайнерах, в отелях. Чтобы не разлучаться с женой и детьми, он иногда брал их с собой в дальние вояжи. Но дети подрастали, им следовало учиться, приобретать профессию. Нельзя было обрекать их на бродячую жизнь людей, сопровождающих всесветного гастролера.
Он редко мог позволить себе беспечно отдыхать среди близких. А тут еще стали подступать со всех сторон болезни – прежде всего диабет, всегда напоминавший о себе, ревматические боли в суставах, частые простудные заболевания, особенно в области дыхательных путей, – а это для певца очень опасно. Великан, человек редкой физической выносливости, он преодолевал многочисленные недуги, одержимый неотвязной мыслью, что ему уже много лет, что век певца краток, что нужно всех обеспечить. Страх перед бедностью держал его в постоянном плену. И продолжались непрерывные скитания по белу свету.
Его гонорары, как и прежде, были огромны. Уже в 1925 году он купил доходный дом в Париже и оборудовал на верхнем этаже роскошную квартиру для себя и семьи. В такой квартире он никогда еще не жил.
«Квартира Шаляпиных занимала весь пятый этаж большого дома на авеню Эйлау, против которого высится Эйфелева башня. Свое жилище Шаляпин устроил с любовью, с тем вкусом и чутьем прекрасного, которое было ему свойственно во всем. Вся квартира – это картинная галерея, начинающаяся еще на лестнице; на площадке висят два огромных полотна. Картины старинных мастеров размещены и во входной галерее, уставленной музейными креслами в старых, потертых гобеленах. В гостиной висит изумительный портрет Шаляпина работы Серова и Коровина. В громадном кабинете – в замечательной по красоте комнате с верхним светом, – исключительно уютном, несмотря на свои грандиозные размеры, над большим камином из резного дерева помещен портрет Федора Ивановича кисти Кустодиева, который, по словам близких, он особенно любил», – писала в двухтомнике «Ф. И. Шаляпин» Г. Гуляницкая, проживавшая в те годы в Париже.
Он подыскал себе имение на юге Франции. Вот уже у него образовался крупный капитал, который рос от года к году. Даже когда в 1929 году разразился мировой кризис и он потерял часть накопленных им вновь сбережений, он все равно оставался человеком обеспеченным. А он все работал, не задумываясь, переезжал из одной части света в другую – и пел: спектакли, концерты. Ему сопутствовали бесконечные овации, за ним следовали толпы репортеров, требующих интервью, он мог читать о себе сотни и сотни восторженных статей на всех языках… Это были привычные будни, истощающие, но милые, от которых отказаться не доставало сил.
Как складывались его отношения с политической русской эмиграцией?
Нет данных для того, чтобы судить об этом точно. Но, по-видимому, он не смыкался ни с одной из ее групп, ни с прямыми российскими монархистами (одни из них держались великого князя Кирилла Владимировича, другие – великого князя Николая Николаевича), ни с группой Милюкова, ни с иными многочисленными разветвлениями русской эмиграции.
Еще недавно, в годы гражданской войны, он писал из Петрограда, что белые приближаются, что могут быть в городе, но при этом добавлял: «Конечно, это страшновато, но я очень прошу вас ни капли не беспокоиться. Я, слава богу, опасности для себя не чувствую, ибо, как вы знаете, живу совсем в сторонке». Думается, что и теперь, оказавшись за рубежом, он тоже старался жить «совсем в сторонке». До поры до времени это ему удавалось. Да к тому же в первые годы своего теперешнего пребывания за границей он, несомненно, подумывал о возвращении домой, после того как заработает достаточно денег и, как он надеялся, жизнь в Советской России упорядочится. Он все рассчитывал на какие-то перемены, может быть, возлагал особые надежды на новую экономическую политику, которая что-то повернет на родине к старому…
В декабре 1924 года он писал дочери Ирине из США: «Новостей здесь в Америке особенно нет никаких, если не считать недавнего фарса – приезда в N. York новой русской царицы, жены великого князя Кирилла, которую здесь похоронили, кажется, навсегда. Что это за чертовщина! Какая-то несосветимая глупость – пора бы им всем заткнуться, а они тут разъезжают на посмешище. Ну и идиоты же эти царицы и цари! Впрочем, это выходит хорошо, потому что народу делается все яснее и яснее, что это за цацы».
Из воспоминаний некоторых бывших политических эмигрантов, вернувшихся в свое время на родину, очевидно, что связей с эмиграцией у Шаляпина было мало. Прежде всего, для большинства эмигрантов это был человек, который в отличие от подавляющего большинства русских, покинувших родину, нашел за рубежом крепкое место, был всеми признан, возвеличен. А к тому же – богат. Они гордились им, поклонялись его славе, попасть на его спектакли и концерты считали для себя великим счастьем, так как большинству встреча с Шаляпиным была не по средствам.
Шаляпин, Рахманинов, еще немногие им подобные из числа покинувших родину, не познали нужду, подстерегавшую почти каждого эмигранта. Они стали богачами – с собственными имениями, роскошными автомобилями. Их окружали секретари, администраторы, им готовили дорогу в любую страну импресарио. А эмигрантская масса в большинстве случаев была на дне жизни.
Такая судьба подстерегала и писателей, и артистов, и композиторов, и музыкантов, не говоря о людях иных профессий, которые с трудом находили себе пропитание на чужбине. Между Шаляпиным и подавляющей массой русских эмигрантов пролегала пропасть, вырытая условиями капиталистической действительности и трагедией отрыва от родины. В этом одна из причин взаимной отчужденности.
Политические лозунги, которыми питались основные эмигрантские группировки, были чужды Шаляпину. Он оставался и здесь избранным одиночкой. Он не проникался эмигрантскими злобами дня – его жизнь текла в совершенно ином русле, напоминавшем былые «русские сезоны» за рубежом. К тому же почти для всех эмигрантов был характерен принудительный «ценз оседлости». Проживали там, куда жизнь занесла, в постоянной, неизменной среде таких же, как они сами, не сращиваясь с народами тех стран, на чьей земле теперь жили. Балканы так Балканы, Франция так Франция, Китай так Китай…
А Шаляпину был открыт весь мир. Он почти не знал вначале, а позже и вовсе не знал, как трудно получить визу на въезд в ту или иную страну. Все ему было доступно.
Одни эмигранты чувствовали себя бесприютными и не понимали, как наладить самое элементарное существование. Другие шли в услужение врагам новой России. Третьи мечтали об исправлении совершенной ошибки и о возможности вернуться домой. И все они варились в тесном котле эмигрантских склок и раздоров, возникающих и распадающихся групп и партий. Так и проходили годы вдалеке от родины.
А Шаляпина на вокзалах, на пристанях встречали восторженные поклонники его таланта, вездесущие журналисты. Предложения гастрольных выступлений сыпались на него отовсюду.
Эмигранты в массе своей когда-то были почтенными людьми у себя на родине, а теперь стали париями. Он был прославлен своим народом и затем уж в других странах, а ныне славы у него не поубавилось.
Наконец, его путь за рубеж был совершенно не тот, что у них. Они бежали из России, откатывались с белыми армиями, отступали с оружием в руках, грузились на переполненные пароходы в горящем Крыму, просили пристанища в каком-нибудь Константинополе или нелегально переходили границу по ночам, обрывая все связи с Россией. А он приехал сюда в отпуск, данный ему Советской властью, имея красный паспорт. Он мог в любой день вернуться в свою страну, в свой театр.
Вот почему вначале он чувствовал себя в эмигрантской среде изгоем. Он писал Горькому из Парижа в 1924 году:
«Кругом идет какой-то сплошной сыск.Верить некому.Кажется, говоришь с дружно настроенным к тебе человеком – оказывается, доносчик.Все злы! все обижены, а еще есть и такие, которые уверены, что всем их несчастьям причина – я. Вот и поди! Поношение идет вовсю. „Россия дрянь“, „народ – сволочь“ и т. д. и т. п. Всех их здесь вижу, слышу и думаю: „Если это народ российский, то… дрянь, а может быть, и сволочь“, а тут же сейчас думаю и о себе: „А я?.. Лучше?.. Едва ли!..“»
Так было вначале. Будущее должно было показать, сохранит ли он душу живу, останется ли на позиции человека, выехавшего за рубеж на время, чтобы от имени советского народа вновь и вновь демонстрировать свое волшебное искусство…
Но очень скоро он стал понимать, что цель его новых скитаний все же заключена в деньгах, а вопросы творческие неприметно отступают на задний план, хоть он и не изменил себе как художник. Противоречивость его личности раскрывалась все более и более. Сокрушенно признаваясь в этом Горькому, он писал Алексею Максимовичу в 1925 году из Парижа: «Некоторые мои антрепренеры настаивают, чтобы я с мая до октября будущего года поехал в Австралию. Не знаю, соглашусь ли, – очень уж трудна делается беспрерывная работа, тем более, что смысл этой работы теряет то прекрасное, которым я жил раньше; художественные задачи смяты в рутинных театрах, валюта вывихнула у всех мозги, и доллар затемняет все лучи солнца. И сам я рыскаю теперь по свету за долларами и, хоть не совсем, но по частям продаю душу черту». И тут же добавлял: «На доллары купил я для Марии Валентиновны и детей дом в Париже…»
Такая жизнь начинала засасывать, и неприметно он перестал самому себе давать отчет в намерениях на ближайшее будущее. Не порывая последних нитей, связывающих его с родиной, он постепенно проникался тем, что «заграница» – это явь, а родина – что-то отходящее в прошлое. Какое-то время он жил «между двух берегов». В 1925 году в Нормандии, на отдыхе, он несколько раз встречался с Л. Б. Красиным, советским послом во Франции. Эти встречи были ему приятны и интересны. В то время он не считал себя человеком, потерявшим гражданство. Ему все казалось, что вот произойдет что-то – и тогда он снова вернется в Москву, в Ленинград… А между тем всех детей своих, кроме старшей дочери, он уже вывез за рубеж. А между тем он купил уже для своей семьи большой дом в Париже, а очень скоро и имение в Пиренеях.
Все это сложно, простого здесь и быть не может. Когда человек все время стремится жить «в сторонке», то наступает момент, когда приходится все-таки выбрать – к какому берегу ты пристанешь. Так и произошло в конце концов.
В 1922 году, когда он покинул в последний раз Россию, ему было 49 лет. Он был полон сил, в зените своего творчества. Некоторые наблюдатели, давно и внимательно следившие за голосом и мастерством Шаляпина, склонялись к предположению, что как певец он начал сдавать уже несколько лет назад. Этим, по их мнению, следовало объяснить его возрастающее тяготение к говорку, усиление декламационных приемов в трактовке отдельных партий, особенно в нижнем регистре.
Сергей Маковский, выпустивший в 1955 году в Нью-Йорке книгу воспоминаний «Портреты современников», писал: «По мере обеднения звуковой плоти голоса певец все больше старался скрыть эту убыль, изощряясь в словесной выразительности и жестикуляции. Отсюда всяческие „преувеличения“ Шаляпина, особенно в эстрадном исполнении». В то же время он свидетельствовал, что свое знаменитое mezza-voce Шаляпин развил с годами, именно в ту пору, когда, как казалось некоторым, он начинал «сдавать».
Считали, что так называемое «ослабление» голоса ощущалось уже к началу первой мировой войны, и во всяком случае, к моменту эмиграции Шаляпина, кстати сказать, относится все усиливающееся умение в пении «сказать», донести мысль и чувство с той поражающей глубиной, какая обычным певцам несвойственна. К этим годам относится и важнейшее для Шаляпина тяготение через интонацию передать душу партии, романса. Шаляпин называл ее не просто интонацией, а особой «интонацией вздоха», когда партия, романс пронизываются взволнованным и сосредоточенным чувством, которое в самих нотах, так сказать, не означено, а должно быть выражено.
Стремление в партии, романсе раскрыть внутренний мир героя, его психологическое состояние в данный момент, обрисовать пейзаж или настроение с максимальной глубиной, – побуждало его искать дополнительные краски, при которых пение целиком подчиняется глубоко задуманной образной задаче.
Свои убеждения он изъяснил позже, в последние годы жизни. Но сформулированное и до конца не раскрытое «учение о певческой интонации» – лишь результат давних поисков. Именно эти поиски приводили подчас к усилению декламационного начала. Они являлись результатом давно сложившегося убеждения, что певец – в театре и на концертной эстраде, – если он желает создать завершенный образ, должен искать не одних только чисто вокальных средств для решения сложной задачи, но и средств, идущих от драматического театра. Не всякий мог это понять, а ощущали новое все.
Поэтому предположение о давно начавшемся ослаблении голоса можно считать неосновательным. И об этом свидетельствуют поздние записи Шаляпина на пластинки, а также бесчисленные отзывы мировой критики.
Как говорилось, по выезде из России Шаляпин выступал вначале в Скандинавии (Швеция, Норвегия), затем в Англии и далее выехал на продолжительные гастроли в США. Еще из Англии он писал в 1922 году дочери Ирине, что поет хорошо, пользуется огромным успехом и что больше всего слушателям нравится «Эй, ухнем!». «Зал прямо дрожит от криков и рукоплесканий». Он не преувеличивал: его первая после большого перерыва поездка проходила триумфально.
Выезжая в Америку, Шаляпин ввел новую систему оповещения публики о вещах, которые исполняет в концертах (а в Америке ему приходилось чаще всего выступать в концертах). К билету прилагалась небольшая книжечка, в которой под номерами были поименованы тексты исполняемых произведений в переводе на английский язык. Перед началом исполнения той или иной вещи артист объявлял публике номер произведения, и слушатели могли по имеющейся у них книжечке следить за содержанием арии или романса, исполняемых на русском языке. Это сильно облегчало восприятие репертуара, который, как и всегда, состоял по большей части из отечественных произведений.
Непрерывные кочевья, главным образом, по американским городам, вынуждали Шаляпина надолго разлучаться с семьей, которая жила оседло в Париже. Артист свыкался с таким образом жизни, хотя очень тосковал по жене и детям. Летом 1924 года он писал Горькому: «Езжу по Америке вдоль и поперек. Отвратительно! Вот и теперь, в октябре, поеду снова. Ой-ой! Как не хочется! Тяжелая страна! А вот, видишь, еду, не люблю ее, а еду…»
Подобными интонациями переполнены почти все письма этих лет, и каждый раз звучат жалобы на то, что иначе никак нельзя, что нужно зарабатывать деньги.
Слово «каторга» не сходит с его уст. Он пишет дочери в декабре 1924 года из североамериканского города Миннеаполиса: «Если бы ты знала, какая тяжелая каторга разъезжать, делая тысячи и тысячи верст по Америке». В те же дни пишет Дворищину из Чикаго: «Я тут рыщу по Америке как зебра, то туда, то сюда, вот, брат, где каторга-то… Если бы ты знал, как тяжела работа здесь. Я и в молодости моей так не работал. Все время живу в поездах, да в отвратительных стоэтажных гостиницах – Америку исколесил вдоль и поперек».