Текст книги "Сержант Каро"
Автор книги: Мкртич Саркисян
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 22 страниц)
– Почему ты так думаешь?
– Не напились бы – удрали бы вместе со всеми. Это раз. Они стреляют, не задумываясь, сразу; если бы заметили Сергея – выстрелили бы. Это два. А если заметили и не выстрелили, значит, опять же – нализались до того, что нашего приняли за немца. Это три. Наконец, если немцы оставили такую исправную машину в деревне, когда отступать начали, ясно, что хозяева ее – вон за тем окошечком посиживают себе. Это четыре.
Командир пулеметного взвода, лейтенант Толстиков, спрашивает у меня:
– Что говорит сержант?
Слово в слово перевожу сказанное им. Толстиков, выслушав, весело оскаливается:
– Каро – Шерлок Холмс нашей воинской части. Честь и хвала ему.
Сержант крадучись подходит к избе. Минует окно и заходит за избу. Долго не появляется. Очень долго. Наконец появляется и на четвереньках – к окну. Подтягивается, прижимаясь к стене, на подоконник и заглядывает в окно. Сержант вжался в стену. Не шевелится. Не дышит. Мгновения тянутся, как часы. Минута превращается в вечность. Потом Каро сползает на землю и возвращается к нам.
– Ну? – выдыхаем, полные нетерпения.
– Все в порядке. Напились вдрызг. Надо их обезоружить.
– Сколько их?
– Шестеро. Офицеры. Автоматы сложены у стены напротив. Надо ворваться в избу так быстро, чтобы они не успели взять свои автоматы. Но – осторожно, товарищи командиры! – инструктирует нас офицеров – сержант. Я тут же перевожу его указания на русский язык.
Немецких офицеров мы обезоруживаем без всяких усилий. Без единого выстрела. Они пьяны и не оказывают сопротивления. Даже не пытаются сопротивляться. В избе накурено и разит спиртом. Весь пол покрыт осколками бутылок и стаканов.
– А где хозяева?
Каро входит в соседнюю комнату и в ужасе выскакивает вон. Разражается, захлебываясь от ярости, страшным криком, матерится по-русски, по-армянски; бросается на застывших в углу комнаты остолбенелых немцев:
– Шакалы вы!.. Людоеды вы!
– Что случилось, Каро?
– Пусти! – с нечеловеческой силой отталкивает меня Каро. – Отойди! Я им кишки выпущу!
От страшного удара Каро один из немцев падает как подкошенный на пол. Другой от страха сам растягивается на полу. Исхитряемся схватить Каро за руки.
– Не даете, чтобы я изничтожил их? Тогда ступайте и посмотрите, что они натворили!
Входим в соседнюю комнату. И мы, уже привычные к смерти, живущие бок о бок со смертью, борющиеся со смертью солдаты, – мы цепенеем от страшного зрелища. Перед нами на железной кровати лежит, неестественно раскинувшись, пятнадцати-шестнадцатилетняя девушка. Она мертва. На груди – раны, похожие на кроваво-красные цветы. Синие глаза открыты. Ее изнасиловали и потом убили. В нее всадили шесть пуль. Возле кровати распростерлась бабка убитой. Она задушена. Старая женщина пыталась защитить чистоту и жизнь своей внучки, и ее задушили, не пожелали истратить один патрон… Патрон приберегли, чтобы пронзить грудь этой прекрасной девушки, чье прелестное лицо не смогла испортить даже смерть. Мы снимаем фуражки, Каро накидывает на девушку одеяло, потом поворачивается к нам:
– Вот что натворили!
Сергей не выдерживает… Он всхлипывает, покусывая правое плечо. Потом неожиданно выскакивает из комнаты, опрокидывает первого попавшего немца и сдавливает ему горло. Минута – и тот испускает дух. Пока я пытаюсь предотвратить самосуд, Каро успевает своим безотказным оружием – ножкой венского стула – покончить с остальными пятью.
– Что вы сделали?.. – кричу я на своих товарищей и не слышу собственного голоса.
– Я убил! – выдыхает, сдерживая слезы, Сергей.
– Земляк, – глухим, твердым голосом говорит Каро, – ты оставь, ради бога, это свое неуместное человеколюбие, понял? Блеять по-овечьи среди волков – дело гиблое. Здесь нам некогда трибунал собирать. Я человек – и я должен убивать убийц. Я люблю людей – и я должен убивать людоедов. Ты не вмешивайся, земляк, в такие дела, слышишь?
В голосе сержанта – угроза, в глазах – ни капельки теплоты. Чувствую, что нет на свете такой силы, которая могла бы в эту минуту погасить в его сердце жажду мщения. Каро не похож на себя. Я молчу – слова уже излишни. Потом Каро выходит, садится у стены избенки. Я тоже выхожу вслед за ним.
– Каро… – говорю я примирительно.
– Зачем мы в этот дом вошли, земляк? Надо же!
– Да, не удалось нам почиститься, отдохнуть, – отвечаю. – Ну и ну!
– Почистишься тут!.. Видал, что натворили эти фашисты, эти вши на теле человечества? И хватит, больше вопросов не задавай.
– Но мы же не фашисты!
– Мы те, кто убивает фашистов. Правда?
– Правда.
– Значит, свои наставления оставь при себе.
Сержант непримирим и не желает даже разговаривать. Но я из настырных:
– Это были пленные.
– Пленные, верно. Но мы не святые…
* * *
Враг отступает.
Наши воинские части преследуют его по пятам. Каждый наш шаг приближает победу. Каждый наш шаг приближает минуту, когда наконец-то наступит мир. Страдания и муки войны закалили нам душу, но тоска по родному дому изнурила нас, как тяжелая ноша.
– Иван, а где твой дом?
– В Сибири.
– Значит, все равно что в ссылке живешь?
– Это почему же, браток? Сибирь – рай земной. Сибирь – красота одна, всех краев краше… Погоди, ты это из каких же мест, что Сибирь моя не по нраву тебе?
– С Кубани я. На Кубани мой дом.
– Ты хвали свою Кубань сколько хочешь, но мою Сибирь не трожь.
Переговариваются, спорят между собой солдаты. Каждый мысленно – со своей далекой семьей, со своей возлюбленной. Каждый называет свою родину прекрасной. Не может быть не прекрасной Родина, если она твоя. В большом этом мире существуют тысячи маленьких миров, и любой из них – самый прекрасный, самый дорогой и священный.
Карс уж очень не нравится поспешное отступление противника. Он видит в этом какой-то подвох.
– Я знаю этих фрицев как облупленных, они сейчас не должны улепетывать таким вот галопом. Как бы нам в мешок не попасть.
Выясняется, что наше командование тоже обеспокоено, и наутро мы получаем приказ: остановиться и занять круговую оборону.
– Зачем?
– На приказ отвечать вопросом солдату не положено… Занять круговую оборону!
– Зачем?
– Зачем занимать-то?
– Противник нас в клещи взял! Вот зачем! Понятно?
– Мы окружены?
– Да, почти что…
Поверив, что «мы окружены», солдаты тотчас же начинают рыть окопы. На войне бойца ничем не удивишь, испугать – тоже не так-то легко. Война есть война, и, значит, надо воевать. Мы окружены? Что ж, значит, надо прорвать кольцо противника и выйти из него – вот и вся недолга. Может, не удастся? А кто дерзнет отнять у воина его право сражаться и право умереть?.. Ребята роют с усердием, с толком, не суетясь.
– Кто очень боится танков – копай глубже.
– Балда! А кто здесь не боится танков?
– Стало быть, знай копай, не ленись.
На закате мы размещаемся в уже отрытых окопах. Окоп – это кров солдата, его полная надежд и грез квартира. Окоп – это и могила солдата. Он видит в нем свой дом, правда безадресный. Он видит в нем и свою могилу. Солдат и любит, и ненавидит свой окоп.
Земля заволакивается вечерней мглой, и окопы наполняются тихими поющими голосами. Мой ординарец Сергей неразговорчив. Он молча, задумчиво курит цигарку.
– Что не разговариваешь, Сергей?
– Не хочется, товарищ лейтенант.
– А ты усни.
– Спать и вовсе не хочется.
– А чего тебе хочется?
– Помечтать. Я вспоминаю… Но погодите, товарищ лейтенант… – Сергей вскакивает с места. – Слышите, шум моторов?
– Где? Откуда?
– Со всех сторон.
– Боишься?
– Да, побаиваюсь малость, – признается Сергей.
– А ты плюнь. Прорвемся, – подбадриваю скорее себя, чем своего ординарца. – Война, ничего не поделаешь.
– Да, конечно, но я еще не расплатился с фрицами.
– Ты что, умирать собираешься? Смотри у меня!
– Это как повезет. Авось в живых останусь.
– Ты лучше скажи, – перевожу разговор на другое, – у тебя есть девушка?
– Есть, – отвечает Сергей.
– А у меня нет, – говорю я ему, – ты счастливее товарища лейтенанта.
– Но где она – моя девушка-то? Нету ее. Угнали ее, наверное, в Германию или кто его знает куда.
Сергей замолкает.
Всю ночь непрерывно грохочут танковые и механизированные части противника, подтягиваясь ближе к переднему краю. Шум стоит такой, что кажется, будто все эти машины и моторы шумят у нас в крови, в висках, в ушах. Среди ночи нас вызывают к командиру дивизии. Являемся. В избе горит керосиновая лампа. Генерал не отрывает глаз от большой военной карты.
Он стар, седоволос. Вид у него усталый и нездоровый, но генерал старается казаться бодрым и оживленным. На лице – красноватый сабельный рубец, память о первой мировой войне. На правой руке недостает большого пальца – память о гражданской… Расторопный солдат заваривает в алюминиевом чайнике чай, сразу же наполнивший своим ароматом всю избу.
– Товарищ капитан, – говорит генерал, – приказываю не курить. Это касается всех – не курить!
– Слушаюсь, – берет под козырек капитан.
– Если бы мне хоть на день дали права главнокомандующего, я бы в два счета изгнал из армии курение. Табак – это враг человека и всего человечества, как тот же фашизм.
Старик слишком уж строг. Да и время ли сейчас изгонять курение?
– Да, да, – продолжает генерал, – курение – это по меньшей мере самоубийство. Однако перейдем к делу… Дорогие командиры, мы оказались в огненном кольце, в стальном обруче фашистов. Легко сказать… И все же мы не обороняться будем, а выходить из окружения. Враг пытается отнять у нас право на жизнь. Не исключено, что ему это может удаться. Но отнять у нас право на смерть, да, право на смерть – никак невозможно. Умрем, но выйдем из окружения. Умрем, но не сдадимся в плен! Если мы такую смерть предпочтем жалкому существованию, вы увидите, что мы защитим и свое право на жизнь. Стало быть, умрем, чтобы не умереть.
Генерал говорит с трудом, голос его дрожит и осекается, но генерал – оратор. Он так легко и спокойно, так запросто говорит про смерть, будто смерть – это чуть ли не наша мечта. И в то же время слова генерала убедительны и нам по душе. Ну, коли старик считает, что лучше умереть, чем попасть в плен, что ж, пожалуй, умрем…
– Надо постараться, чтобы бойцы поняли всю серьезность положения и собрались с духом. Главное – не растеряться. Главное – вести себя так, чтобы противник не усомнился в нашей решительности. Вам все понятно? Сил у нас немало. В сражении примет участие целый корпус. Продовольствия достанет на неделю. Боеприпасов – на месяц. Это очень хорошо. Это тоже служит нам порукой в успехе нашей операции… А теперь прошу подойти к карте…
Одинокий петух возвещает восход зари. Небо пасмурно, мрачно, как лицо генерала. Пение петуха отдается в моей душе тихой болью, и я переношусь в другой, желанный мир. Сейчас, в эти минуты, наше село, раскинувшееся на уступчатом склоне горы, огласилось призывными голосами петухов. Там первыми запевают петухи, хозяева которых живут на самом верхнем, достающем до солнца уступе; их песня, подобно горной воде, устремляется вниз, к подножию возвышенности. И когда разом просыпаются и петухи, обитающие на нижней улице села, вершина горы бывает уже темно-красной, а темнота – зыбкой, испуганной. Потом все склоны окрестных гор становятся бледно-золотистыми, а куски солнца, которые лежат на их вершинах, – похожими на прилепленные к стенкам тонира пшеничные хлебы. Утренний ветерок носится по селу, одаривая ароматом только что выпеченных в тонире лепешек…
– Ну, расходитесь, день будет тяжелым, – говорит генерал.
* * *
День начинается с артиллерийской подготовки. Первые снаряды разрываются за нашими окопами. Потом противник уточняет цели, и на наши головы обрушивается шквальный огонь. К артиллерии присоединяются гроза и ливень. Потоки дождевой воды затопляют окопы. Земля сыта – и без того насквозь пропитана весенней влагой, – и черные борозды заброшенных пашен полны водой.
Противник переходит в наступление. Это непоправимая ошибка немцев. Вдалеке появляются танки и прикрытая ими пехота. Густая грязь облепляет гусеницы танков, наматывается на них; тяжелые машины вязнут в размокшей земле, проваливаются в образовавшиеся от проливного дождя глубокие лужи и рытвины. Пехота противника тоже никак не может прибавить шагу, и немцы все еще далеко.
– Дать им приблизиться! Не стрелять! – раздаются первые приказания.
Противник передвигается со скоростью черепахи. Тяжелые танки потеряли подвижность и способность маневрировать. Тысячи глаз неотрывно следят за барахтающимся в грязи, тяжело и понуро бредущим неприятелем. Разделяющее нас расстояние все же постепенно сокращается. Уже отчетливо видны даже лица немцев. Вдруг два головных танка увязают в зияющей чернотой борозде. И тут по нашим окопам прокатывается команда:
– Огонь!..
Два головных танка, которые только что застряли в непролазной грязи, становятся первыми жертвами начавшегося сражения. От одновременных залпов нашей артиллерии пехота немцев словно уходит под землю. Смерть и грязь поглощают ее, вбирают ее в себя. Наша противотанковая артиллерия уничтожает немецкие танки, делающие безуспешные попытки повернуть назад и избежать прицельного огня. Гранаты я пули так и косят поползшую вспять пехоту.
Ужасно все происходящее… Те, кто повел наступление, теперь не в силах ни наступать, ни откатиться к своим позициям. Те, что лежат ничком на черной земле, так и остаются лежать и уже никогда не встанут. Немецкое командование с помощью зеленых сигнальных ракет то и дело приказывает своим солдатам отойти, прекратить наступление. Но напрасно: солдаты не слышат ничьих голосов и не видят взмывающих к небу ракет… Наши бойцы поздравляют друг друга с разгромом врага, обнимаются, целуются.
– Ну и молодцы! Ура, ребята!
– Спасибо тебе, земля! Спасибо тебе, дождь! – Спасибо тебе, боже!
И повторяющиеся эти возгласы звучат как хвала родной земле, родному небу, всей природе.
Сразу же после прекращения огня из-за туч с победным звоном выметывается солнце, и светлеющее небо опоясывается семицветной радугой.
– Спасибо тебе, солнце!
Однако через два часа мы повторяем роковую ошибку немцев. Командование корпуса, вдохновленное нашей быстрой победой, принимает решение – не дать противнику опомниться, начать контратаку и любой ценой вырваться из вражеского окружения. Офицерский состав принимает этот приказ без всякого воодушевления, неодобрительно. А небо снова насупилось, и снова клубящиеся темные облака цепляются за верхушки деревьев и гасят в себе вспыхивающие тут и там летучие молнии.
Наша артиллерия начинает обстреливать позиции противника. И снова грохот орудийных залпов сливается с раскатами вешнего грома, с шумным плеском дождя, заливающего окопы и раскинувшиеся вокруг нас поля. Срываются с места наши танки, облепленные до самых люков толстыми слоями грязи, ползут, переваливаясь с боку на бок, мимо лежащих в лужах воды, скорчившихся солдат.
– Вперед!
– Вперед!
Впереди меня бежит Сергей. Сделав несколько скачков, он завязил сапоги, да так, что пришлось выдернуть из них ноги, и Сергей бежит босиком. Пулеметные очереди пригибают солдат к земле. Исстрадавшаяся и ожесточившаяся земля втягивает в себя и погребает под собой не только мертвых, но и живых. Помедлишь минуту – поплатишься жизнью.
– Вперед!
– Вперед!
Сергей выпрямляется, подается вперед и тут же падает. Он убит. Холодный дождь прямой струей бьет по его незакрывающимся остекленевшим глазам.
Командир второго взвода гибнет перед подбитым немецким танком. Сраженный пулей, он валится навзничь, но тотчас поднимается, ухватившись обеими руками за гусеницу, и потом, прислонив голову к стальному телу машины, окаменевает. Три наших танка загорелись одновременно, и, по всей вероятности, чтобы сократить свои страдания, танкисты последними снарядами добивают друг друга. Высоко взвиваются сигнальные ракеты. Это – приказ об отступлении. Мы отступаем. Наши поредевшие подразделения несут большие потери и во время этого отхода. Проваливается первая и, может, уже последняя попытка прорвать кольцо противника, и вместе с тем рушится надежда выйти из окружения.
Отчаянно материмся. Неистовствуем:
– Мы повторили ошибку врага! Позор!.. Да как же могло случиться?
– Если фрицы оказались дураками, то мы и вовсе болваны! Дважды болваны!
День на исходе. День был трудный: мы испытали радость победы, пусть недолгую, и вкусили муки поражения, горечь которого неизбывна… А дождь все льет. Окопы залиты водой, и солдаты вынуждены спать стоя. В темноте виднеются темный остов немецкого танка и привалившееся к нему тело убитого лейтенанта.
В полночь дождь прекращается. Небо скинуло с себя все свои тучи и обнажило все свое усеянное звездами лицо. Солдаты лопатами отливают из окопов воду. Никто не спит. Для окоченевших в промокшем обмундировании людей такая физическая работа – единственный выход из положения… За полночь, когда в окопах устанавливается тишина, неожиданно заявляется сержант Каро.
– Неужели это ты, Каро?
– Дорогой лейтенант, брат мой, вот я и убедился, что ты жив-здоров. После боя человек, если он уцелел, – все равно как больной после кризиса. Твой кризис прошел: смерть тебя не приняла. Теперь продолжай жить, землячок!
Тяжелая темнота наполняется легким светом. Неунывающий, никогда не падающий духом Каро своим задорным и заразительным смехом придает мне сил.
– Куда собрался, непоседа? – спрашиваю сержанта, чувствуя, что он вот-вот уйдет.
– Сам знаешь… На охоту, как всегда!
– А как ты нашел меня?
– Пустой вопрос задаешь, лейтенант: вот так и нашел… – И смеется.
– А может, останешься, рассвета дождешься?
– Ведь дело-то у меня ночное, а не дневное. Еще родитель мой говаривал: волк хочет пасмурного дня, вор – темной ночи. Ну, счастливо оставаться, земляк. Пока, пока. Пожелай мне удачи.
Сержант уходит, исчезает в сырой темноте «Удачи тебе, Каро», – говорю я про себя.
* * *
Проходят однообразные, полные надежд и разочарований, долгие дни. Немцы новых атак не предпринимают. Наши попытки выйти из их кольца безрезультатны и не обходятся без новых жертв. Враг выжидает. Ждет, пока исчерпаются наши боеприпасы и продовольствие. Завтракаем без хлеба. Питаемся уже и кониной. Черт с ней, с кониной! Было бы хоть ее вдоволь. Вот уже который раз немцы по радио обращаются к нам:
«Советские солдаты и офицеры, вы окружены нашими воинскими частями. Несмотря на то, что вы показали блестящие примеры храбрости и мужества, вам все равно остается лишь сдаться в плен. Прекратив сопротивление, вы спасете вашу жизнь и будущее ваших семей. Нам известно также, что ваши боеприпасы и продовольствие уже исчерпаны. Мы вам обещаем…» и т. д.
Солдаты слушают все эти слова с иронической усмешкой или с полным равнодушием.
– Опять закудахтали!
– Плевать на ваши обещания!
Однако немцы не унимаются: ежедневно в один и тот же час они монотонно повторяют свои обещания и предупреждают, что дальнейшее сопротивление не приведет ни к чему хорошему, что немецкая армия располагает всеми средствами и имеет все возможности, чтобы сломить наше сопротивление и уничтожить нас – всех до одного.
– Чего же вы ждете? – любопытствуют солдаты. – Уничтожайте. Только не надорвитесь – тяжеловаты мы.
– Брешете вы, фрицы, мать вашу так!
– Мы еще потягаемся! Правда, сил у нас все меньше и меньше, но ведь кто не знает, что одна только шкура верблюда весит больше живого осла, – говорит сержант Каро. – И потом вот что: эти фрицы корчат из себя очень уж умных, а у самих ума – кот наплакал. Скажи мне на милость, земляк, – да разве наш солдат, который и перед оружием головы не склоняет, испугается этого дурацкого радио?
Каро сейчас со мной, на переднем крае. В голове у него всегда какие-нибудь дерзкие мысли, которые он претворяет в жизнь с удивительным хладнокровием.
Вечером он приходит ко мне с двумя котелками в руках.
– Хочу накормить тебя немецким обедом – бифштексом и бульоном, то есть супом, – говорит он торжественно, ставя котелки передо мной.
– Неужели?
– Ей-богу. На ихней кухне разжился.
– А если б они узнали тебя?
– В темноте-то кромешной? Рентгена там не было. Встал я, как все, в очередь, и получил свою порцию.
– Впервые ты так?
– Да нет, наведывался уже.
Мне бы распечь сержанта, но боюсь – обижу. Молчу, хоть меня и подмывает выразить все свое возмущение: а вправе ли уважающий себя человек, тем более разведчик, ради какого-то немецкого бифштекса или из любви к опасным приключениям рисковать жизнью? И я выговариваю ему:
– Не делай этого, Каро. Сам знаешь – недолго и до беды…
– Не каждый же день я это делаю. А сегодня… Сегодня еда-то у нас какая была? Чепуховая, прямо скажем. Правда? Немного кашицы и ни кусочка хлеба. Вот я и подался в соседскую кухню. А что, животы у нас разболятся от немецкого корма? Или его в рот не возьмешь – фашистский обед? Всякий обед – пища. И никакой политики в нем нету.
– А опасность, которой ты подвергался?
– Волков бояться – в лес не ходить. А можно еще и так сказать: по воде как посуху не пройдешь… А в том, что я принес поесть, ничего рискованного, ей-ей, не вижу.
Мне остается слушать не возражая.
– Вместо того чтобы идти к нашему котлу, иду к их котлу. Все равно идти… Наши знают об этой моей привычке. В прошлом году месяца два нашего командира одними немецкими обедами кормил, да еще и шнапсом снабжал в придачу. Тогда мы вот также в окружении были. Знаешь, лейтенант, ты не думай, что я какой-нибудь отчаявшийся, которому начхать на жизнь и на все прочее. Нет, конечно. И не из тех я, что хотят непременно героями быть или героями себя считать. Я просто воюю. Здесь не место пахать и сеять – я и воюю. Вот уже два года я не вижу Назик, не обнимаю моих двойняшек. Вот уже два года в постель не ложусь. Вот уже два года я не тот, кем был раньше. Мне все кажется, что тот Каро, которого ты видишь, два года назад был совсем другим человеком.
Скорей бы кончилась эта война, чтобы я вернулся в свою деревню, занялся близким сердцу делом и стал прежним Каро. Но война есть война – и я воюю. И я должен воевать по-настоящему. Воевать кой-как – это вроде предательства. Чем больше вреда принесешь врагу, тем больше пользы принесешь себе… Все же, значит, хорошо, что я сумел у немцев бифштекс получить: голодный солдат – жидковат. Я, признаться, еще кое-что в мыслях имею, но тебе говорить не стану, чтобы ты не подумал: дескать, воды и не видать, а он уже разулся.
Каро умолкает, я лакомлюсь немецкой пищей. Дальнобойные пушки громят наш тыл. Где-то, далеко от нас, с глухим аханьем разрываются снаряды. Трассирующие пули словно прощупывают наши позиции, время от времени высоко в небо взлетают яркие осветительные ракеты.
Я смотрю в небо. Оно такое же, каким я видел его всегда. И все звезды на нем прежние, и расположены они так же, как в тот миг, когда я впервые в своей жизни взглянул на небеса. Вон Весы, вон Большая Медведица, Малая Медведица, а вот похожий на разметанную по полю золотистую солому Млечный Путь. Но в наших мирных горах, над моим селом в них какая-то другая тайна была, другое очарование виделось мне в них. Там они улыбались с такой теплотой! Бог мой, как равнодушно, как сурово и далеко-далеко сейчас это небо, фронтовое полночное небо! Какими блеклыми, тусклыми и робкими кажутся мне сейчас звезды!..
А Каро курит. Он курит почти беспрерывно. Меня клонит ко сну. Я сплю и не сплю. Через некоторое время просыпаюсь от голоса сержанта:
– Земляк, ну, я пошел, обо мне не беспокойся.
– Куда ты?
– Дела… Утром увидимся.
Сержант уходит. Однако уже рассветает: явственно доносятся отрывистые голоса просыпающихся солдат.
– На завтрак!
Я должен повести свою роту, стараясь делать это бесшумно, к полевой кухне, которая находится за соседним холмом.
Завтрак обычный: рисовая каша, уже приевшаяся, без масла и без хлеба, и конфеты – по две штуки на брата.
Едва мы отходим от нашей кухни, как из-за холма выметывается запряженная в повозку с кухонными котлами пара коней.
– Не расходитесь, ребята! – раздается спереди пронзительный окрик Каро.
Повозка с дымящейся кухней останавливается. Сержант спрыгивает с передка. Вслед за ним валится из-под сиденья повозки и растягивается на земле немецкий солдат.
– Что это значит? – подойдя к Каро, спрашивает у него командир батальона.
– Добавок, товарищ капитан! Первый – суп, второй – колбас, да еще – немецкий.
– Как – немецкий?.. – недоумевает капитан.
– Фрицы послали, товарищ капитан, – отвечает Каро.
– Не понимаю, – разводит руками комбат.
– Ребята, – обращается Каро к солдатам, – сперва поднимай, пожалуйста, этот немецкий повар, а потом поймем…
«Ага! вот на что намекал Каро, – вспоминаю я, – когда ночью, рассказывая мне о себе, будто между прочим сказал: я, признаться, еще кое-что в мыслях имею, но тебе говорить не стану, чтобы ты не подумал, дескать, воды и не видать, а он уже разулся…»
Ребята подхватывают опешившего повара за руки, помогают ему встать. Затем вынимают у него изо рта кляп, и вся эта история с немецкой кухней сразу проясняется. Капитан не верит тому, что слышит и видит.
– А как ты передовую их проскочил?
– Откуда сейчас передовая, товарищ капитан? Им тоже целый верст ходить надо строем, чтобы свой жратва получить. Пошли получить – в окопах пусто, а караулов мало, и все они спать хотят; я ждал, ждал, потом сообразил, что делать буду. Одним словом, проскочил я их передовая линия… Но давай лучше покушаем, после все расскажу.
Настроение у солдат приподнятое. Для находящихся в окружении полуголодных людей перспектива сытно поесть – приятная неожиданность.
– Ну, фриц, бери черпак! – приказывает Каро.
И вот покорный своей участи немецкий повар, ловко орудуя черпаком, раздает нам обед.
– Ай да сержант!
– Вот это герой!
– Герой и фокусник!
В окопах слышатся взрывы хохота: история похищения немецкой кухни уже облетела все наши позиции; переходя из уст в уста, обросла новыми подробностями и, чрезмерно раздутая солдатским воображением, превратилась в легенду. Каро и слушает и не слушает эту развеселую историю. Сейчас он сидит в окопе и, напевая под нос старинную армянскую песню, чинит свои сапоги. Тут же сидит и немецкий повар – толстенький человек с одутловатым красным лицом, мелкими зеленоватыми глазками и рыжими ресницами.
– Почему ты не отвел его в штаб? – обращаюсь к Каро.
– Не успел, рассветало… Ничего, пускай поежится под огнем своих соплеменников да чуть убавит в весе. Вон ведь как разъелся! Не человек, а боров убойный.
Сержант окидывает повара незлобным взглядом.
Тот смотрит на сержанта со страхом, с какой-то виноватой и покорной улыбкой.
Солнце тихонько сгоняет с полей и холмов голубую предутреннюю мглу и покрывает их своим розоватым светом. Единоборство между светом и тьмой уже закончилось. Немного погодя начнется единоборство человека с фашизмом. Немцы ровно в восемь утра принимаются обстреливать наши позиции. Когда неподалеку от нашего окопа взрываются первые крупнокалиберные снаряды, повар вскакивает и начинает креститься. Каро смеется.
– Да ты верующий, фриц!
– О, майн гот! – вскрикивает повар.
– Бога зовешь на помощь, да? – И Каро насмешливо смотрит на немца. – Не могу поверить, что эти немцы – набожные люди. Если они и вправду набожные, господь бог тоже, значит, фашист.
– О, майн гот!
– Ведь бог был христианином. Неужели же он вашу веру принял? Не было печали.
– О, майн гот!
Снаряд разрывается на бруствере окопа и засыпает нас землей. Острый запах пороха перехватывает мне дыхание. Я разгибаю спину и вижу стряхивающего с себя землю, озирающегося сержанта. Повар неподвижен, безжизнен. Он стоит подле сержанта, закрыв руками лицо и прижавшись к стенке окопа. Каро трясет его за плечо:
– Эй, умер, что ли? Слышишь?
Молчание. Каро откупоривает флягу и подносит ее ко рту немца. Глоток водки – и тот приходит в себя.
– Что, расклеился? Жрал бы поменьше, сердце бы не обмирало, болван ты этакий! Лакай водку, она одна тебе поможет, а на бога своего не надейся, не спасет он тебя, поганого…
Повар пьет водку. Каро дает ему выдуть всю флягу. Мелкие зеленоватые глазки немца вдруг разлепляются, и на его лице сквозь пятна грязи показывается широкая улыбка.
– Готов, захмелел. Еще выпьешь?
– Йа, йа!
Повар уже не обращает внимания на свистящие и взрывающиеся вокруг нас снаряды, осколки и мины. Он расплылся в бессмысленной улыбке и весь – сама беспечность.
И вдруг повар обнимает сержанта за плечи с явным намерением облобызать его в лицо. Сержант сразу откидывается корпусом назад и отталкивает его от себя так, что тот садится.
– Отравишь, сукин сын! Ваших поцелуев я боюсь больше, чем ваших пушек. Вот до чего дело дошло!.. Ты что же это, за добро злом платишь? Я с тобой по-человечески обошелся, а ты чуть было не поцеловал меня.
Каро возмущен настолько, что, кажется, готов пристрелить этого злосчастного повара. Я урезониваю его и отвожу немного в сторону. Немец весь сияет и смахивает на блаженненького. С водки его разобрало. Пока я успокаиваю Каро, тот начинает петь. Потом, запнувшись, достает из нагрудного кармана губную гармошку и прикладывает ее ко рту. Он старательно играет что-то невразумительное, мотая головой и понемногу сникая. Сержант скручивает цигарку.
– Сержант, давай допросим его.
– Ты думаешь, что этот хряк что-нибудь знает? Едва ли.
– Он же повар роты, верно?
– Верно.
– Тогда давай узнаем, сколько было человек в их роте и сколько осталось, чтобы составить себе хоть какое-то представление о потерях противника.
– Давай, лейтенант, мысль правильная.
Часа два кряду мучится сержант Каро со своим пленным. Часа два кряду мучится сам и изводит своего фрица. Он обращается к нему то на русском языке, то на армянском, иногда выкрикивает даже немецкие словечки, правда к делу не относящиеся, нет-нет да и прибегает к жестикуляции, ругани, угрозам – и наконец добивается-таки ответа на свой вопрос. Попросив у Каро карандаш, повар на клочке бумаги пишет: 150.
– Раньше вас столько было?
– Йа, йа, – подтверждает повар.
– Теперь напиши, сколько вас осталось? – Сержант повторяет вопрос, который уже понятен немцу, и тот выводит: 62. Каро весело подмигивает мне – это, мол, не так уж и плохо, затем оборачивается к повару: – Вы, немцы, – большие бахвалы, вот что я хотел сказать тебе, фриц. Каждый день пугаете нас по радио, а сами такую прорву народа потеряли. Про тех, кто бахвалится да куражится вроде вас, армяне говорят: «Живет впроголодь, а в нужник на фаэтоне отправляется». Хорошо сказано… Скоро у вас воевать некому будет, так не лучше ли об этом подумать, чем думать о том, как заставить нас сдаться? Мать вашу так с вашим «блицкригом», сукины вы сыны!
Но повару хоть бы что. Семьсот граммов водки сделали его самым счастливым человеком на свете. Он все еще играет на своей губной гармонике, и, надо отдать ему должное, играет неплохо. Он пританцовывает на месте под один и тот же плясовой мотив, тряся тяжелой головой и выпятив грудь. Иногда он вдруг обрывает свою музыку и выпаливает: