Текст книги "Сержант Каро"
Автор книги: Мкртич Саркисян
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 22 страниц)
– Ты откуда его притащил? – обращаюсь к Каро.
– С передовой, дорогой лейтенант. Получилось так, что я искал его, а он меня. Отправили, значит, этого болвана на позиции достать языка, а я в это время как раз ждал сигнала, чтобы податься к переднему краю немцев – по тому же делу, само собой. И вдруг смотрю: кто-то под носом у меня ползает, ногами сучит. Кинулся я на него, схватил за шиворот и вот приволок.
– А он не сопротивлялся?
– Еле на ногах стоял. От страха, думаю. Нет, я его безо всякой натуги в наш окоп втащил… Но и то сказать, земляк, не думай, что такой уж он жалкий: негодяй этот хотел взятку мне дать.
– Взятку?
– Ага. Достал, осел, из кармана зажигалку и портсигар с папиросами, и знаешь, что мне сказал? Это тебе, сказал, возьми – и давай вместе пойдем к нашим, будто бы ты в плен сдался.
– А как ты это понял?
– Я, дорогой, все понимаю. Это ему, болвану, невдомек, что люди мы порядочные.
– Что же ты ответил?
– Мой ответ на морде у него. Врезал я ему разок, заскулил, бедняга, да так, что пожалел я его и бить не стал. Эй, ты, фриц, – обращается он вдруг к пленному, – ты кто – крестьянин или рабочий? Ты землю пахал? Или?..
Сержант, жестикулируя, показывает, как пашут. Немец кивает:
– Йа, их бин айн бауэр (да, я крестьянин).
– Значит, крестьянин. Я тоже крестьянин. Теперь скажи мне, будь добр, ты человек или фашист?
Пленный сразу улавливает смысл вопроса. Он догадывается, чего требует от него советский солдат, и, хлопнув себя по груди, торжественно отвечает:
– Найн, их бин кайн фашист!
– Это хорошо, что не фашист, – так же быстро поняв ответ пленного, говорит сержант. – Послушай, раз ты не фашист, зачем в чужую страну пришел? Пришел за добром отца своего или лемех своего плуга забыл в этой земле, осел ты этакий? Ну, вставай, хватит тебе лопать, я тебя откармливать не собираюсь. – И повернувшись ко мне: – Ну, до свидания, земляк, надо фрица этого сдать куда следует! Встретимся…
* * *
На передовые опустилась по-весеннему теплая тихая ночь. Вот уже неделя, как я на переднем крае. Течет фронтовая будничная жизнь, полная опасностей, смертей, неожиданностей. За семь дней из ста двадцати бойцов роты тридцать семь погибло и сорок получило ранения. Господи, сколько потерь, а линия фронта все та же и, как сообщает Информбюро, «идут бои местного значения».
Какая-то никчемная, плоская философия стоит у меня поперек горла – философия смерти. Откуда она взялась, особенно сейчас, когда она никому не нужна. Прежде всего не нужна как раз ему – солдату, который в когтях смерти скорее надеется на жизнь, чем полагает, что может умереть.
Между тем вокруг меня весна. И мягкая теплая ночь, опустившаяся на передовые, до слез умилительна. Замолкли все звуки. Порой вдруг взорвется запоздалый снаряд, расшатает на несколько минут тишину, и снова воцаряется глубокое, неколебимое безмолвие. Бойцы грезят, спящие – с закрытыми глазами, бодрствующие-с открытыми.
На командном пункте – я и мой ординарец Сергей. Он спит, прислонившись головой к стенке окопа. Восемнадцать лет ему, но он уже начал седеть. Глаза у него такие ясные и такие чистые, что в них можно глядеться как в зеркало. Но лоб уже покрылся морщинами. Фашисты обесчестили его сестру и мать и заживо зарыли их в землю. А он, привязанный к стволу дерева, в бессильной ярости грыз свое плечо. На плече осталась рубчатая впадинка, а в душе – завывающая, незарубцевавшаяся боль, от которой седеет его восемнадцатилетняя голова… Потом Сергей бежал, с большим трудом перешел линию фронта и потребовал оружия.
– Дайте мне автомат, – сказал он, задыхаясь от нетерпения, – чтобы я убивал…
Автомат дали. И Сергей убивал. Он не боится, что и сам может быть убит.
– Пока не уничтожу хотя бы сотню, смерть меня не возьмет. Я сдержу свою клятву, отомщу за мать, за сестру, а после, ежели и погибну, – что за беда!
Он спит, тихонько посапывая. Я знаю, что во сне он всегда видит мать, потому что, как только он просыпается, я всякий раз слышу его шепот: «До свидания, мама».
Блекнет короткая майская ночь. Ветер доносит ровный шум соседнего леса. Темнота помутнела, смешавшись с только что заалевшим рассветом. Наши просыпаются. Уже проснулись и немцы, и над нами просвистели первые вражеские снаряды. Слышится близкий топот ног, и через минуту в окоп вкатывается запыхавшийся боец. Я не сразу узнаю его.
– Здравствуй, лейтенант! Это сержант Каро.
– Каро? Ты?
– Я самый.
– Как ты попал сюда?
– Эх, брат, с тех пор как мы встретились, все к тебе тянусь. Скучаю, когда не вижу тебя. Сегодня ночью и вовсе заскучал, вот чуть свет и притащился, подумал: пойду-ка с землячком повидаюсь.
Голос у сержанта какой-то сырой, хрипловатый, простуженный. Сергей не спит. Поднимаясь с места, резкими движениями выдает свое беспокойство, вызванное по-видимому, незнакомой для него речью.
– Кто он, товарищ лейтенант? – спрашивает Сергей.
– Сержант Каро, – отвечаю немедля, не сомневаясь, что о моем земляке наслышан и Сергей.
– Серьезно? – подается вперед Сергей. – Значит, вы и есть сержант Каро?
– Я и есть, – говорит Каро. – А что, не похож?
– Такой обыкновенный, а герой! – восклицает Сергей.
Каро смеется.
– Видишь? Я же говорил, что здесь из меня героя сделали! «Такой обыкновенный!..» Будто я на руках должен ходить, чтобы не быть обыкновенным. – И оборачивается к Сергею: – Я не генерал вам, братишка, я есть простой сержант.
Сергей молча отходит в сторону. И потом еще долго с нескрываемым любопытством смотрит на него.
– Каро, – говорю, – все же ты зря в этот наш ад прибежал, здесь же мигом могут…
– Убить? – улыбается Каро. – Я от пули заговорен. И не я робею перед смертью, а смерть робеет передо мной. Я лезу ей в пасть, а она не хочет меня, убегает, боится, что я ее в особый отдел дивизии потащу.
Каро прыскает со смеху. И вдруг нахмуривается.
– Знаешь, я не верю, что могу погибнуть. Если бы мне не суждено было жить, я давно бы здесь окочурился. Но я даже ни одного ранения не имею. Светлой памяти отец мой был солдатом генерала Андроника. Ты слыхал про генерала Андроника?
– Кое-что слышал.
– А он за нас воевал? – искоса взглядывает он на меня.
– Не знаю.
– Если не знаешь, значит – за нас. Мы наших недругов хорошо знаем.
– Ты об Андронике рассказать хотел…
– Покойный мой отец рассказывал, что Андроника пуля не брала. Пленные турки уверяли, что каждый раз, когда они прицеливались в генерала, над самой его головой появлялась богородица армян. И та богородица заслоняла его крылом, а он носился возле армянских позиций на белом своем коне, и пули были ему нипочем. А как-то раз один из наших солдат решил уподобиться Андронику – вышел из траншеи и стал ходить взад-вперед на виду у турок. Однако бедняга тут же был убит. Увидев это, подошел генерал к нему, потупился и сказал: «Эх, сынок, а ты хотел Андроником стать…» Так было дело.
– А ты походишь на Андроника, Каро.
– Нет, нет, ты это брось… Мне ой как далеко до Андроника! Его бог берег.
– Ты в бога веришь, сержант?
– Этого недоставало! Я еще не спятил. – И оживившись: – Прикажут – приведу и его – как языка. Ей-богу, привел бы.
Ай да сержант Каро!
– Какое у тебя образование? – спрашиваю.
– Не ахти какое, ликпункт кончал. Да ничего, хватает и этого, чтоб не теряться, когда тебе разные вопросы задают, и чтоб жене моей, Назик, письма писать.
Недавно я сочинил стихи и послал их домой с просьбой передать редактору нашей районной газеты. Мне хочется прочитать эти стихи сержанту и послушать его критику.
– Вот, – говорю я Каро, – это мое сочинение, собственное, – и достаю из кармана лист исписанной бумаги.
Каро слушает мое сочинение с неподдельным интересом, беспрерывно моргает от волнения глазами и, когда я кончаю читать, спрашивает:
– Скажи, земляк, правда, что это твое собственное?
– А зачем мне обманывать тебя?
– Ты, как я погляжу, добрый человек, дай мне это стихотворение, перепишу и пошлю Назик.
– Возьми, пожалуйста, – говорю я, обрадованный его просьбой.
Строчку за строчкой диктую сержанту стихи. Громко повторяя каждое слово, он записывает их в свою тетрадку. Воодушевлен, сияет.
– Прочтет – повеселеет, – думает вслух Каро, засунув тетрадку в карман. – Жалко мне Назик, трудится без отдыха и слаба здоровьем… Эх, с тобой мне вроде и легче становится и в то же время еще тяжелее… Я что хочешь могу перенести, кроме тоски сердечной. Тоска любой боли больнее.
Потом мы долго молчим. Из-за леса поднимается разгорающееся солнце. Уже идет перестрелка. Одиночные выстрелы сменяются залпами. Каро погружен в свои мысли, ничего не замечает и не слышит.
– Раз ты пишешь такие вещи, значит, ты большой человек… – наконец прерывает молчание Каро.
– Пустое это, – отвечаю.
– Не пустое. Если ты пишешь стихотворения, то незачем было отправлять тебя на фронт. Разве ты меньше колхозного счетовода значишь?..
Мы не наступаем, не наступают и немцы. По всему видно, что сегодня серьезных операций не будет. Лишь время от времени здесь и там взрываются снаряды и нет-нет да проносятся с визгом меткие пули затаившихся в своих укрытиях снайперов. Каро вдруг оживляется:
– Так и будем сидеть сложа руки?
– А что делать, Каро?
– Да хотя бы давай этого сукина сына проучим.
– Это кого же?
– Вон снайпера, что чуть было не укокошил меня, когда я под утро пробирался к тебе. Он тут где-то.
– Снайперская винтовка нужна.
– Из снайперской и ребенок застрелит. Ты, дорогой мой, дай мне обыкновенную винтовочку.
– Сергей, – обращаюсь я к ординарцу, – найди винтовку.
– Автомат?
– Нет, винтовку.
Через несколько минут Сергей приносит из соседнего окопа винтовку и протягивает ее сержанту. Он разглядывает ее, смотрит в дуло. Потом, довольный, вскидывает голову:
– Порядок!
С трудом подбирая и выговаривая русские слова, сержант инструктирует Сергея, и они приступают к делу. Сержант отходит в сторону, к правому краю окопа, и делает Сергею знак рукой. Тот медленно поднимает насаженную на дуло винтовки каску. Едва каска показывается над окопом, как раздается выстрел.
– Тьфу, мать твою за ногу! – возмущается Сергей.
– Попал? – кричит Каро.
– Прямо в звездочку попал, каску мою, подлец, продырявил.
– Подними ее еще раз, – командует Каро.
Эта игра в кошки-мышки с немецким снайпером продолжается довольно долго. И вдруг сержант вскрикивает от радости:
– Ошибка сделал, дурак он, трассирующий пуля выпускал… Теперь, братишка, мы его в братский могила пошлем, вот увидишь. – И обращается ко мне – уже по-армянски: – Смотри и ты, дорогой лейтенант, смотри, как твой земляк этого гитлеровца в расход спишет.
Три пули, три пули всаживает Каро в одну и ту же точку. И как только вылетает третья пуля, из-за кустарника, что напротив нас, медленно поднимается он сам – немецкий снайпер. Он хватается обеими руками за горло, словно защищаясь от кого-то, и вдруг как подрубленный падает на землю.
– Браво, товарищ сержант! – ликует Сергей. – Браво!
Каро улыбается, возвращает винтовку Сергею:
– Отнеси хозяину, браток! – Смотрит на каску Сергея. – В каком месте дырка сделал, а? Острый глаз имел покойник.
– Твой еще острее, – говорю я, – ты из обыкновенной винтовки стрелял.
– Я – другое дело, – растягивает Каро. – Между мной и этим снайпером большая разница. Он стрелял, чтобы человека убить, а я – чтобы убийцу убить. Понял?
– Ты философ, Каро.
– Ну и что ж, земляк… Разве это плохо? Словом, давай-ка присядем да опять махнем в наши горы, в наши дома. С тобой туда легко путь держать, ты хорошо знаешь эту дорогу. Нас ждут, земляк, родники наши, песни наши заветные, души родные.
– А теперь ты поэт, Каро.
– Кто его знает, был бы я грамотный, может, из меня бы тоже человек получился. А на ликпункте далеко не уедешь. Говоришь – «теперь ты поэт». Иной раз, когда такая тоска находит, что прямо дышать нечем, кажется, будто я мог бы без конца про тоску эту песни петь.
– Ты умеешь петь?
– В нос, про себя. Однажды попробовал было громко спеть. Назик испугалась, подумала, что я рехнулся. «Что ты делаешь?» – спросила Назик. «Пою», – отвечаю. «Аман, аман, – запричитала, – больше так не пой, не надо». С тех пор вслух не пою.
Сергей слушает во все уши, и кажется, будто он понимает сержанта. Сияющими от умиления, влюбленными глазами смотрит неотрывно на него.
– Ты не обижайся, что я вроде как наставительным голосом с тобой говорю, поучаю тебя. Я не учитель, но я обстрелянная птица, видал виды… А ты новенький, и тебе нужно знать, что живущий человек не должен верить, что он умрет. Только умирающий верит, что он умрет, да и то не каждый. Не будешь верить в смерть, не будешь и бояться ее. А убоишься – погибнешь, это уж наверняка. Короче говоря, если хочешь быть хорошим солдатом, смерти не страшись. И точка. Человек, особенно солдат, всегда со смертью воюет. Отчего мы воюем сейчас с этими гадами? Да оттого, что они смерти нашей хотят. Стало быть, наша война с фашистами – это война со смертью. Война за жизнь, верно?
– Верно, Каро.
– Я-то знаю, что верно. Я хочу, чтобы и ты это знал. Кровью залили нашу землю. Смотрю на эти степи, и у меня мутится в глазах. Засеяли, а не сжали; сжали, а не обмолотили; обмолотили и оставили под открытым небом… хлеб-то наш насущный. Знаешь, что это за земля? – Каро с удовольствием мнет в руке черный, лоснящийся ком земли. – Чистое золото! Ее отнять хотят у нас, а мы говорим: не отнимайте, мы и так дадим… по два аршина, гитлеровцам-то, на могилки. Эх, я их!..
… Ожидается большое сражение.
Наша часть каждый день пополняется. Новичков распределяют по взводам, ротам, батальонам. Почти все подразделения, в том числе и моя рота, уже укомплектованы. Личный состав моей роты – более ста пятидесяти бойцов. А до прибытия первого пополнения во всем нашем батальоне насчитывалось не более ста. Окопы ожили от гула голосов, окриков, разговоров и шуток фронтовиков – людей разных национальностей и возрастов. Предвечерней порой над окопами стелются тягучие грустные песни.
Командир батальона вызвал меня к себе. Вид у него крайне озабоченный.
– Завтра – наступление, – говорит комбат. – Сидим здесь, точно наседки. Не время ль цыплят выводить?.. – И потом: – Как настроение у солдат? Как у них с боевой подготовкой?
– Насчет настроения – все в порядке, – отвечаю комбату. – Что же до боевой подготовки, то это выяснится в предстоящих боях.
– Настроение важнее всего.
– Много молодежи, с ними весело.
– Да. Но чем больше молодых, тем больше жертв. Их восторженность, неосторожность…
Всю ночь боевые машины – танки и самоходки – подтягиваются ближе к переднему краю. Непрерывно рокочут моторы автоколонн. Раздаются короткие, не терпящие возражений крики команды.
Неприятель не совершает никаких передвижений. Лишь иногда трассирующие пули немцев выхватывают из ночной темноты наши окопы и перемещающихся в них солдат. Неспешным шагом обхожу позиции своей роты. Почти все солдаты бодрствуют. Разговаривают вполголоса, даже шепотом. Ночная тьма, как всегда, приглушила все звуки.
– Будем наступать, товарищ лейтенант?
– Если прикажут, – конечно.
– Разве еще нет приказа?
– Пока нет. А вы хотите наступать?
– А какое имеет значение наше желание?
– От вашего желания многое зависит.
– Интересуетесь желанием? Я желал бы домой уехать.
– Чудила ты, – вставляет кто-то осуждающе.
– Почему?
– Твой дом цел, тебе есть куда ехать. А мой дом уже не мой, он там – у фашистов. И чтобы вернуться домой, я должен наступать, биться с фашистами.
Желающий уехать домой молчит, но тот, кто хочет наступать, распаляется:
– А ты не думаешь, что фашисты могут раньше тебя войти в твой дом?
– Наступать надо! – вмешивается в разговор кто-то другой.
– В воде стоим сколько времени, аж кости размякли, – подает голос кто-то еще. – Пойдем в наступление, хоть квакать так вот, как сейчас, не будем.
– Наступать!
На рассвете являемся к командиру полка, подполковнику Воронину. Застаем его стоящим перед военной картой.
– Товарищи офицеры, сегодня ровно в десять часов наступаем…
Сигнал к наступлению – красные ракеты.
Сигнала еще нет, и прошло уже три часа, как началась артподготовка. Наша артиллерия – пушки, минометы, «катюши» – беспрерывно обстреливает позиции противника. Дымные столбы взрывающихся снарядов и мин заволокли все видимое пространство. Ураганный огонь лавой низвергается на врага, пожирает его технику и живую силу.
* * *
Солдаты молчат, не переговариваются. Грохот канонады не только оглушает людей, но и парализует у них способность говорить.
Сигнал к наступлению – красные ракеты.
– Наши танки подходят к линии огня, – сообщает Сергей.
Когда танки достигают наших окопов, красные ракеты взвиваются в небо, и огонь артиллерии переносится в глубину обороны противника.
Наступление начинается.
Солдаты, наконец-то дождавшиеся сигнала, выскакивают из своих окопов и устремляются вперед. Танки открывают огонь и развивают скорость. Тех, кто командует, уже никто не слышит, и теперь слово за солдатом: исход сражения отныне зависит лишь от него.
В самом начале наступления казалось, будто впереди уже нет ни одного живого немца. Но прошла минута, и вот загромыхали их противотанковые пушки, заработали пулеметы.
Линия наших пехотинцев изламывается, в цепочках солдат замешательство. Загорается один из наших головных танков. Из задней части машины валит черный густой дым. Солдаты припадают к земле, начинают окапываться. Открывается люковая крышка танка. Из люка высовывается голова танкиста; танкист, не успев выбраться наружу, тут же падает и, повиснув вниз головой, замирает. Спустя несколько минут пуля подкашивает и другого вышедшего наружу танкиста. Он скатывается с танка и распластывается на земле. Пытается спастись и третий член экипажа, тому не удается даже выйти из горящего стального гроба. Танк уже горит, как восковая свеча.
Через минуты две загорается еще один танк. Охваченная огнем, потерявшая управление машина делает отчаянные кругообразные движения, наводя страх не только на оказавшуюся поблизости цепь немцев, но и на наших солдат. Потом, движимая слепой ненавистью, она бросается вперед и с разгону натыкается на одинокое дерево. Дерево остается стоять, только, словно зеленые слезы, осыпается стайка сорвавшихся листьев, но из танка выбрызгивается бензин – его кровь, и брызги этой крови, превращаясь в огненные языки, обхватывают ствол дерева. Зеленый наряд дерева воспламеняется.
Вдруг танк шарахается в сторону и, продолжая свой гибельный путь, с бешеной скоростью устремляется к немецким окопам. Десяток снарядов, визжа и взвывая, вгрызаются в его уже и без того израненное тело. Но изувеченная, вся в смертельных пробоинах, машина еще не признает себя побежденной и, собрав последние силы, наваливается всей грудью на окоп противника.
Одинокое дерево, оставшееся позади танка, продолжает гореть.
Немцы обороняются с ожесточением. Нашим головным танкам никак не удается пробиться сквозь их огневые заслоны.
– Вперед! – Это кричат командиры стрелковых подразделений.
– От танков не отставать!
Но солдаты словно приросли к земле. С какой-то сверхъестественной, гипнотической силой земля притягивает их к себе. Командиры с трудом поднимают бойцов. Наша артиллерия, ни на минуту не умолкая, взметывает в воздух, возносит перед оборонительным рубежом противника башни смерти. Она не позволяет орудийным расчетам врага вести огонь.
– Вперед! В атаку!
Бойцы поднимаются. Короткие перебежки. Под прикрытием танков цепи соединяются в один поток, похожий на разлившуюся реку, и обрушиваются на позиции противника. Громоподобное «ура» перекрывает даже оглушительные басы артиллерии.
– Вперед!
Наши танки раздавливают вражескую оборону, расплющивают встречающиеся им преграды, подминают под себя отступающих в беспорядке, охваченных ужасом немцев. В разрыве порохового дыма видно, как наводчики нацеливают противотанковые пушки. Они подпускают наши танки на расстояние трех десятков метров и бьют по ним прямой наводкой. Несколько машин загорается. Уцелевшие с ходу протаранивают пушки, уничтожают и их команды. Оставшиеся в живых немцы сдаются в плен. Убитых много. Изуродованные лица… Почерневшие, почти обуглившиеся, разорванные снарядами и минами тела…
– Победа!
И в эту минуту, когда в воздухе отдаются уже последние выстрелы, вдруг подле меня объявляется Каро.
– Земляк, брат мой! – крепко обнимает он меня. – Вот здорово! Вот хорошо, что ты жив остался! Ну и везет же мне, ей-богу!
Каро смотрит мне в глаза. В пристальном его взгляде столько нежности, и умиления, и радости… Он быстро-быстро мигает и то и дело щурится, словно не верит, что я цел и невредим. А я от этой его человеческой радости как-то опешил, онемел. Бог мой, какое это чудо, что я продолжаю жить! И действительно, как это хорошо, что я еще существую и что это так радует сержанта Каро!
– Каро-джан, а где ты был все это время?
– Я-то что! Я все о тебе беспокоился.
– Обо мне?
И сердце у меня сжимается, щемит. В только что закончившейся кровавой схватке, где люди бились не на жизнь, а на смерть, Каро все время переживал из-за меня!.. А я? Я даже не вспомнил о нем. Может, времени не было? Может, все же я виноват, виноват перед тобой, мой хороший, мой дорогой человек… Но Каро говорит:
– Ты обо мне не думай, нисколько не думай. Ты о себе заботься. Я уже спелый, зрелый, а ты еще росточек, зеленый еще, славный мой лейтенант.
* * *
Безмятежный полдень.
Немцы расположились на своем новом оборонительном рубеже, а наши, рассевшись в окопах, припоминают подробности отгремевшего боя. Я не отвожу взгляда от одинокого дерева, у которого недавний огонь сжег зеленый наряд. Оно стоит уже далеко позади нас, дерево, похожее на овдовевшую солдатку, одетую в черное траурное платье, а вокруг, насколько хватает глаз, на покорежившейся земле виднеются трупы сотен убитых, валяющиеся здесь и там остовы машин и орудий.
Солдаты очищают окопы от трупов; час назад эти окопы принадлежали врагу. Трупы стаскивают в кучи, чтобы потом закопать в землю. Это тяжелая и мучительная работа. Здесь, в глубоких траншеях и на наружных насыпях перед ними, полегла целая воинская часть. Каро показывает мне глазами на останки молодого немца.
– Видишь, какое у него лицо красивое? Не будь он фашистом, жил бы себе по-человечески. Он же не убийцей родился. Его превратили в убийцу.
– Фанатики они, – говорю я сержанту, – сумасшедшие фанатики.
– А что это такое – фанатики? – любопытствует сержант. – Уж не те ли, которые за Гитлера задаром умирают?
– Да почти что, – говорю. – Фанатик – это ярый, беззаветный верующий, который во имя своей веры может не долго думая в огонь броситься.
Каро с удивлением смотрит на меня.
– Значит, быть фанатиком – это хорошо. Я тоже такой… К примеру, прикажут умереть – умру сразу, тоже долго думать не стану. Ты этих фрицев фанатиками не называй, они просто обманутые все. Гитлер их просто купил своими обещаниями.
– Но ты не можешь убивать детей. Разрушать дома, сжигать людей ты не можешь, Каро. Фрицы – это фанатики, которые делают зло.
– Нет, нет, они не фанатики. Слово «фанатик» очень уж по вкусу мне пришлось. Но теперь ответь мне прямо: воевал бы человек в этом аду, не будь он фанатиком?
На такой вопрос не в момент ответишь. Я молчу.
– Ну как, воевал бы? – спрашивает он с победоносным видом.
– Кто его знает, наверное, и мы фанатики, но фанатики, делающие добро.
– Да, да, конечно. Мы – фанатики, а фашисты – подкупленные люди. Они не нынче-завтра очнутся и увидят, что всё, чему их учили, – вранье. Они обманутые все, ты знай это, мой младший брат. Им заморочили головы. Ни с чем они останутся, шыш с маслом под конец получат… Говоришь, плохо быть фанатиком. Нет, насколько я понял, нужно быть фанатиком. К примеру, было бы хорошо, если бы наши союзники фанатиками были. И нам полегчало бы, и война скорее бы кончилась… У лорийцев, помнишь, притча есть такая? Жена упала в воду и мужа на помощь зовет, а муж бежит дурак дураком по-над берегом и горланит: «Не бойся, не бойся, я рядом». Спрашивается: жене-то утопающей какая польза от того, что он рядом? Так и наши союзнички сейчас поступают: нас подбадривают, а сами в сторонке держатся. Хорошо еще, что мы не тонем, земляк, а то в положении жены оказались бы.
– Ладно, перейдем к другой теме, с тобой спорить нелегко, – капитулирую я.
– Перешибить Каро – дело трудное, – говорит сержант, улыбаясь. И потом: – Хочу тебе что-то сказать, только не обижайся. Напиши, пожалуйста, моей Назик письмецо, такое, чтобы на стихотворение твое походило: и любовным было, и дух поднимало.
Без дальних разговоров достаю из своей полевой сумки лист бумаги и карандаш.
– Диктуй, – говорю я, – без тебя не смогу.
Каро устремляет на меня беспокойный взгляд. От волнения у него отнялся язык. Он пересаживается на чурбак и прислоняется спиной к стене окопа.
– Когда говорю, кажется, будто все, что говорю, могу и написать. Но как только беру карандаш и бумагу, все слова из головы выскакивают. Диктовать, значит… Ну, начнем так: «Первым делом»… Нет: «Во первых строках моего письма посылаю тебе поклон, Назик-джан…» Погоди, лейтенант, если бы ты писал своей жене, как бы ты начал?
– «Назик-джан, дорогая моя…» – предлагаю я.
– «Назик, дорогая…» Это правильно, пиши.
– Дальше?
– «Истосковался я по тебе…» Но ты найди другие слова, самые лучшие, самые красивые.
– «Тоска моя по тебе с каждым часом все больше делается, подобно реке во время половодья».
– Это хорошо, но Назик не поверит, что это я придумал: знает, что не мастер я на цветистое слово.
– «Тоска моя по тебе морем стала, жена…»
– И впрямь морем стала, – ни дна у нее, ни краю. Так и напиши.
– «Как мне целое море в одно письмо вместить? – уже с воодушевлением продолжаю я. – Считай, что мое письмецо – только малая капелька этого бескрайнего, бездонного моря».
– Вай, золотой ты мой, брат брата моего, так и напиши!
– «Твоя любовь, Назик, – и сила моя, и вера, и крылья мои. Твоя любовь делает меня героем».
– До слова «героем» хорошо. Какое мне дело до геройства? Я не хвастун.
– «Твоя любовь ведет меня в бой».
– И так того… больно громко, чуть тише – было бы лучше.
– «Твоя любовь бережет меня и хранит».
– Согласен. Любовью Назик живу. Это верно.
– «Назик-джан, – продолжаю я, – хочу, чтобы твои глаза всегда были сухими и чтобы в твоей улыбке печали не было».
– Нет, печаль все равно будет… Напиши вот что: «Твои глаза всегда перед моими глазами, твоя душа всегда в моей душе, Назик». Видишь, как здорово!
– Написать о твоих «охотничьих» делах?
– Не надо. О моей любви пиши, я ведь никогда не объяснялся в любви. Ей тоже не объяснялся. Да, спроси о детях, здоровы ли они? Не изводят ли мать?
Битый час я объясняюсь в любви и расспрашиваю о близнецах Карс.
– Потом, – говорит сержант, – вот что напиши: «Сообщаешь, мол, идет мобилизация ишаков». Да, да, лейтенант, ты зря на меня покосился. В горах Кавказа – война, но танки и всякие другие машины так высоко подниматься не могут, верно? А ишак – это благородное, бедное животное – и сам на любую гору взойдет, и оружие куда хочешь доставит. Стало быть, никакой ошибки тут нет, как видишь.
– Хорошо, понятно.
– Раз понятно, пиши: «Назик-джан, сообщаешь, мол, идет мобилизация ишаков, но о нашем ишаке ничего не пишешь – взяли его или нет? Это раз. Во-вторых, если тебе трудно приходится, Назик-джан, если хлеб на исходе, продай корову или обменяй ее на пшеницу, бог милостив, лишь бы наши детишки не голодали».
– Диктуй дальше.
– Про брата моего, Саро, расспроси. Пиши: «Давно не получаю от Саро писем, если вы получаете, сообщи мне, где и как он». Эх, Саро, Саро, богатырь Саро!.. Жизнью своей ему я обязан, не брат я старшего брата моего, а сын его. Так и напиши.
– Диктуй дальше.
– Что же это такое? Если я должен диктовать без конца, то зачем я попросил у тебя помощи?.. Теперь перепиши свое любовное стихотворение и добавь, что я всем кланяюсь. Постой… Сперва спроси, как односельчане мои поживают, мне это интересно.
– Все. Точка, – говорю я спустя минут пять.
– Большое тебе спасибо. Теперь дай мне это письмо, его списать надо, не то увидят незнакомый почерк, подумают, что я протянул ноги и кто-то родных моих утешить захотел. Верно?
– Верно.
– Тогда дай спишу…
Вечереет. Каро еще мучится над своим письмом, взвешивает каждое слово, снова и снова переделывает каждую фразу. На позициях тихо. Лишь дальнобойная артиллерия противника через долгие промежутки времени посылает в сторону наших окопов по два-три снаряда, которые разрываются где-то позади нас. Одинокое, скорбное дерево своими когтистыми сучьями впилось в кровоточащий закат.
Солнце вот-вот скроется за дальним лесом, и лес чернеется над чертой горизонта, как скучившееся стадо буйволов.
* * *
Враг продолжает отступать. И мы уже заняли очередную деревню. Утопающие в зелени дворы и избы обложены тяжелым черным дымом. Некоторые подразделения еще преследуют откатывающихся назад немцев. Батальон обескровлен. Его личный состав насчитывает всего три десятка человек. Нам приказано помогать жителям деревни тушить пожары. Этот приказ встречен с радостью: хотя бы две-три ночи хорошо поспим, отмоемся. Проклятые насекомые едят нас поедом.
– Несколько дней будем отдыхать, – говорю я Каро.
– Война есть война, земляк, – почесывая спину, говорит сержант. – А вша ничем не лучше фашиста… Смерть вше!
Разбрызгивая грязь, навстречу несется немецкий грузовик. Доехав до нас, машина останавливается, и из кабины шофера, смеясь, выпрыгивает мой ординарец Сергей.
– Откуда грузовик? – спрашиваем мы.
– Трофей… Не понимаю, почему хозяева оставили такую исправную машину.
– Растерялись, когда наши налетели, – говорю я.
– На машине легко было бы удрать, – говорит Каро.
Но как бы там ни было, иметь машину – неплохо. Решаем в какой-нибудь избе позавтракать, выкупаться, передохнуть. Нас пятеро: я, мой ординарец, сержант и двое взводных.
Утро. Ясное покойное утро. Из охваченных огнем избушек поднимается медленный, постепенно уменьшающийся дым, и солнце силится стать во что бы то ни стало хозяином неба. Мы на краю деревни, и здесь, в глубине близлежащего сада, стоит целехонькая изба. Сергей входит в сад, бесшумно подбегает к окну и вдруг испуганно отскакивает в сторону. Нагибаясь, бежит назад.
– Что там? – спрашиваем мы шепотом.
– Немцы… Сидят за столом, как ни в чем не бывало.
– Сколько их?
– Не знаю.
– Пьяные?
– Не знаю.
– Увидели тебя?
– Не знаю.
– Что делать?
Держа наготове автоматы, прячемся за стволы деревьев. Сержант волнуется.
– Все это дайте разведать мне. Вы не вмешивайтесь, дело тут такое, в аккурат по моей линии. – И обращается ко мне: – Сергея они не заметили, сидят пьяные, не ведают, что их воинская часть отступила. А этот грузовик – их добро.