355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Миколас Слуцкис » На исходе дня » Текст книги (страница 8)
На исходе дня
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 07:50

Текст книги "На исходе дня"


Автор книги: Миколас Слуцкис



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 31 страниц)

Точно отставший от поезда – от всех поездов в мире! – приходил он в класс, сгорбленный, несчастный, поникший, открывал дверь и как в волчью яму проваливался – затравленно не спускал глаз с них, будто только они двое сидели в гудящем классе. Лишь они, Наримантас это хорошо помнит, не стреляли в него из рогатки, не подпаливали друг другу затылки на его уроках… Хорошо еще хоть Винцасом не называет, как недавно при Ригасе, никогда не был я для него Винцасом, обходились фамилиями, а если и называл по имени, я и внимания не обращал, не откликался, не слышал его, правда, не этого, нынешнего Казюкенаса, который идет рядом и с достоинством, приподнимая к полям шляпы два пальца, отвечает на приветствия знакомых, а совсем другого. Ребята потешались над ним за то, что хуже всех одет и вечно голоден, а в глазах его, воспаленных от постоянной зубрежки, лихорадочно горели огоньки решимости. Значит, уже в те далекие времена крепко сидело в парне желание выбиться?

– А помнишь, у всех у нас прозвища были? И у тебя, доктор. – Слава богу, не называет Винцасом. Какой он ему Винцас?.. Доверишь ли какому-то Винцасу, мальчишке, губы которого обметало сыпью (у него была сыпь от звериной шерсти… а может, и не у него), однокласснику, на мгновение всплывающему и вновь исчезающему в школьной толчее, доверишь ли ему свое отчаяние, свой страх?! Нет, только врачу, который может сражаться с укоренившейся внутри тебя болью. И все-таки Казюкенас говорит безостановочно, взывает к прошлому, извлекая из мглы времен то, чего, может, даже и не существовало на самом деле. – Была, была у тебя кличка, не спорь! Как же дразнили-то? Губой, что ли?..

– Не помню, товарищ Казюкенас… – Только не Губой. Прозвали было Копытом, но не прижилось. Интересно, почему не хочет Наримантас помочь собеседнику? Ведь тому не терпится поделиться с ним чем-то большим, нежели доверит больной обычному доктору, чем-то таким, что помогло бы перебросить мост через давно разделившую их пропасть.

– Неужто не помнишь? Ну-ну… Я вот, как тебе известно, Александрас, – и Казюкенас вдруг с болью и незабытой обидой выпаливает: – А вы меня Золотарем окрестили!

– Не Золотарем – Золотаренком! – До Наримантаса вдруг донеслось злобное тявканье Купрониса – был такой большеголовый, большеносый недоросток у них в классе, трусливый, завистливый, подлый. Вот стоит он в дверях раздевалки и, натравленный на Казюкенаса старшеклассниками, шипит ему прямо в глаза обидное прозвище: «Золотаренок вонючий! Хи-хи-хи!» Казюкенас крупнее и сильнее Купрониса, но тот чувствует поддержку больших ребят, толкает его, хватает за полы пиджачка, который и так еле-еле на плечах у Александраса держится – он давно вырос из него. Пиджачок трещит, а Купронис изощряется: «Что, Золотаренок, в отцовской бочке купался?» Верещит, гримасничает, а сам потом от страха обливается, как бы не вмазал ему Казюкенас по носу, самому уязвимому месту… А от Казюкенаса действительно пахло порой не розами, пусть его отец и утверждал, подвыпив, что служит в имении водовозом, а не «золото» выгребает… Где уж там! Запахи гнилых стен сараюшки, где жили Казюкенасы, запахи горькой нужды, въевшиеся в одежду, волосы, кожу, смешивались с запахом «золота» и выдавали с головой. Сколько ни мойся, сколько ни оттирайся, семь потов, бывало, сойдет, прежде чем на день-два избавишься от тяжелого духа золотарской бочки… Да, если уж сын золотаря, ничего не поделаешь, а не нравится прозвище, отбивайся кулаками, пускай обидчикам кровь, доказывай силой, что не Золотаренок…

– Гляди-ка, доктор, оказывается, не все ты позабыл! – В голосе Казюкенаса уже не радость воспоминаний, а до сих пор язвящая его сердце обида. Она гнала его сквозь строй издевательских выкриков, по-мужицки крепких кулаков однокашников-батрачат, отстаивавших перед сыном золотаря невеликие свои преимущества, гнала сквозь всеобщее презрение, недоверие, сквозь колючую, как заросли шиповника, чащу суеверий и зависти – хотя чему тут было завидовать, последний из последних! – гнала до тех пор, пока злобная кличка Золотаренок не потонула в восторженном шепоте: «Смотрите, вот идет (или едет, или говорит) товарищ Казюкенас!» Только учитель Каспараускас, сам объект преследований и насмешек, баловал Казюкенаса справедливыми отметками и поощряющим пониманием, за что Золотаренок вынужден был расплачиваться, подсовывая на глазах у всего класса под ножки учительского стула пробки от пугача. Но, и чихая и кашляя от вонючего дыма, протирая очки не первой свежести носовым платком, учитель продолжал улыбаться Золотаренку, словно видел вершину, на которую взойдет в будущем его ученик. – Да, много водицы утекло… И кто бы мог подумать, что после стольких лет доведется нам?.. – Казюкенас уже торопится затоптать им же самим вытащенные на свет божий следы былого, пусть ничего зазорного в них нет, пусть они оправдывают, даже возвышают его, добравшегося до вершин через унижения и муки – не на блюдечке поднесли! – торопится оживить в памяти собеседника что-то более радостное, сближающее их. Сквозь непрекращающийся бег встречных поездов проблескивают сполохи, и, как сполохи, мало что возродив в памяти, стираются добрые воспоминания, и вновь вылезает большой нос Купрониса – уже в другие времена, уже тогда, когда оба они превратились в мужчин, обнаруживших на своих висках не один седой волос. – Приехал как-то, просил рекомендовать на одно ответственное место. Что ж, двери перед ним не захлопнул, хотя другой и напомнил бы… Так с моей помощью и пошел, пустил корни, пообтесался, да чего уж там «пообтесался» – догоняет. – Казюкенас невесело рассмеялся. – А ведь из-за его пакостей я и глаза-то лишился. Помнишь? Вынудил меня как-то дать сдачи, так, язви его в душу, допек, что я не выдержал, ему-то, коротышке, что, унес ноги, а на меня целая куча навалилась, кто-то и выбил глаз…

– Что было, то прошло… – Наримантасу неловко, словно своей сдержанностью заставил он Казюкенаса приоткрыть столь тщательно скрываемую им половину лица – стекло будто вросло в веки, не отличишь от живого глаза, разве что несколько неестествен поворот головы. – Чего уж, пора бы и забыть…

– Я не мстил. Наоборот… Легко было тем, у кого отцы крепко на земле стояли… – Казюкенас спохватывается, что может этими словами разрушить хрупкое их согласие, которое ему теперь важнее правды. – Не о тебе речь. Твой старик чудаком был. – Никак не может выпутаться он из рискованной темы и вязнет все глубже и глубже. – Учитель наш, Каспараускас, не рассказывал тебе, часом, как я помог ему, когда он из-за дома судился? Нашли у него на чердаке под стрехой гранаты и патроны, как ни клялся, как ни божился, что ни сном ни духом, – кто в те времена поверил бы? – ну и выслали… Несколько лет дома не был, вернулся чистый, как с престольного праздника, но в доме-то чужие люди живут, две семьи, одна многодетная… Ох и намучился я с этим делом… Значит, не говорил Каспараускас?

– Может быть… Не помню что-то. – Не хочется Наримантасу возрождать из прошлого Каспараускаса, хотя про Купрониса слушает с интересом; чудно, почему такой проницательный человек, как Казюкенас, забыл обо всех сотворенных этим типом пакостях? Вторая загадка – выдвижение Купрониса после головокружительного взлета Казюкенаса. Прежде Наримантас редко вспоминал о Купронисе, как личность этот мелкий грызун из неистребимой породы крыс его мало занимал, но что нашел в нем Казюкенас? Удивительно! Впрочем, его это не касается, ему хочется подальше уйти от мрачных теней былого, но они все явственней всплывают в памяти… Если бы не коварная, многие годы подкрадывавшаяся болезнь, они не столкнулись бы вот так, лицом к лицу, а ведь и прежде доводилось встречаться, о чем Казюкенас, кажется, начисто забыл, как забью ал все, что мешало ему чувствовать себя правым, быть тем, кем он был, или хотя бы тем, кем считал себя… Нет, не так-то легко прогнать воспоминания, иногда тянет без особой цели побродить по пережитому, словно по илистому пруду… скользко, продавливается между пальцами ног мягкая грязь, годами оседавшая на дне. Впрочем, может, и не без цели? Может, есть в этих воспоминаниях какая-то своя корысть? Главное, не забывать об одном: он, Наримантас, – врач, а Казюкенас – больной, хотя могут они еще разминуться, не столкнувшись («Поздно, хе-хе-хе!» – звучит в памяти издевательский хохоток Купрониса). Как выброшенная из зарослей валежника на ровное место ящерица – неловко чувствующий себя вне привычной среды, без халата и коллег, понимающих друг друга по движению губ, – Наримантас, ни словом не выдавая своего состояния, извивается между долгом, обязывающим его быть хладнокровным и корректным, и жгучими воспоминаниями о прошлом, которые, оказывается, никогда не переставали тлеть в его душе, даже тогда, когда все вроде бы начисто забыто, когда он считал, что примирился с собой и с жизнью. – Вы мне лучше, товарищ Казюкенас, – снова едва не вырвалось «больной Казюкенас», как будто вокруг не шум и пестрота улицы, а уже тусклые краски больницы, – скажите вот что: как самочувствие? Не лучше?

– Скверное. Ничего есть не могу. Камнем на желудок ложится… И не сплю – задремлешь и сразу просыпаешься. Не болит, нет, ноет, давит. И во рту ад. Все время боюсь, вот-вот тошнота подступит.

– Поражаюсь вашей выдержке…

– Да? – Казюкенас вдруг отшатывается, как прохожий, которого чуть не задела проезжающая мимо машина.

– На вашем месте я бы не откладывал больше.

– Ждал вашего слова, доктор… – Казюкенасу трудно решиться. Они стоят на открытом перекрестке, ревущем, сизом от бензиновой гари, здесь не за что спрятаться – ни за авторитет, ни за телефоны, рядом только крепкая рука грубоватого врача, сомнительного друга детства, твердо сжимающая плечо, когда мимо проносится троллейбус. – А знаете, – Казюкенасу хотелось бы освободиться от стиснувших его пальцев, он боится попасть к ним в плен на долгие годы, недели, месяцы, – знаете, первые троллейбусы я в Праге купил. Но, вижу, неинтересно это вам…

– Интересно, но в отделении полно дел… Буду ждать вас в больнице. До свидания.

– До скорого! Что ж, если нет иного выхода… Сколько еще дней даете, доктор? Не прошу месяцев – дней! Ведь у меня на плечах… – В толчее автомашин и людей Казюкенас тщетно пытается отыскать весомые доказательства, почему не может сразу оставить свою многогранную деятельность, как оставляют ее в подобных случаях все остальные смертные. Пролетают мимо троллейбусы, уже изрядно потрепанные, потерявшие первоначальный лоск, и среди прохожих ни одного знакомого… А ведь сотни и сотни людей зависят от его решений, мнений, настроения… Обгоняют или попадаются им навстречу в основном молодые люди, крепыши и здоровяки, они не намерены ни с кем делиться своим здоровьем, впрочем, прохожие не очень интересовали сейчас Казюкенаса, заботили другие – те несколько человек, которым он не осмелился или не успел сообщить о своем состоянии, такие люди появляются в жизни каждого человека, когда насчитает его вдруг нежданная беда. Так и не отыскав вокруг ничего, на что можно было бы опереться, Казюкенас мрачно смотрит на Наримантаса, и врача обжигает угрюмая решимость, горящая в живом и даже, кажется, в искусственном глазу Казюкенаса.

– Послезавтра. Хватит? Чем скорее, тем лучше, – бормочет Наримантас, полный невольного уважения и сочувствия, и себя ему жалко – так не хотелось, а вот погрузился в чужую жизнь, и она уже замутила и еще сильнее взбаламутит его бытие, унося остатки покоя. А ведь до последнего мгновения рассчитывал отделаться от Казюкенаса, не чувствуя себя достаточно сильным, чтобы… И вновь услышал он погромыхивание поездов на стыках рельсов, однако летели они теперь в одном направлении, словно встречных и в помине не было.

– Простите, доктор, беспокоит вас некий Казюкенас, нет-нет, не отказываюсь, все решено, извините, разбудил вас, что поделаешь, привычка, шучу, доктор. Но когда-то действительно было, по ночам работали, вроде бы ночью все яснее, нет, не болит, жжет, но терпеть можно, когда хожу, забываю, а вот лежишь – худо. – В трубке слышится шорох, потом звук удара – что-то тяжелое стукается о мягкое, кресло или диван. – Нет, теперь когда слышу ваш терпеливый докторский голос, внутри у меня мирное сосуществование. Больному абы врач – вот он уже и здоров! Привыкаю к положению пациента, к его психологии, влезаю в его шкуру. Вас, медиков, никакими странностями не удивишь, верно?

Звонок Казюкенаса ворвался в полночь, по проникающим в трубку посторонним звукам Наримантас решил, что его собеседник расхаживает с аппаратом в руках по большой, застеленной коврами комнате, телефонный провод тянется следом, и он, поворачиваясь, отбрасывает его шлепанцем. В расстегнутой пижаме, щеки потемнели от щетины, запавший глаз время от времени с ненавистью поглядывает на початую бутылку коньяку рядом с коробочкой, где лекарства; не унял коньяк ни физической жажды, ни внутреннего непокоя – таким видится он Наримантасу, разбуженному звонком. По дороге домой перехватил Винцентаса старый однокашник, учились вместе в медицинском, сейчас в районе работает, заглянули в ’’Приют’’ и усидели пару бутылок какой-то дряни. Теперь голова тяжелая, побаливает. Только задремал…

– Что хотите делайте, доктор, выругайте, накажите, только не бросайте трубку, многого у вас просить не буду, не бойтесь, мне сейчас легче, гораздо легче, даже забыл, где ныло, вот как нажму на бок, чувствую немного, а так совсем не болит, я не потому вас, милый мой доктор, беспокою, уже месяц ночами не сплю – задремлешь, такие тяжелые сны наваливаются!..

– Выпили бы снотворное. Или седуксен.

– Не помогает, ничего мне, доктор, не помогает. Стоит заснуть – давят кошмары, а проснешься – мысли покоя не дают. Дернешь ниточку, и покатился клубок, катится, катится; черт те что выдумываешь, обмотает тебя эта нить, как паутина, хватаешься за телефон, как за спасательный круг, только вот немного уже осталось людей, чей голос хотел бы услышать… странно, было время – лесом гудели эти голоса, дерево к дереву, человек к человеку, не дадут упасть, зашататься, поддержат, а теперь ничего другого придумать не мог – пристал к вам, а у вас, верно, и голова после работы болит…

– На сей раз после ресторана… Хотите еще что-то сказать, товарищ Казюкенас?

– А, после ресторана, тоже дело, почему бы не отвлечься, я, бывало, тоже от коньячку не отказывался, а теперь ставлю бутылочку только для вида, как будто пью; извините, хочу попросить вас об одном деле, не пугайтесь, ничего особенного, для меня важно, а для вас, доктор, наверно, каприз больного, вы же ко всяким капризам привыкли – хочешь не хочешь, а слушаешь. Так я вот о чем: очень прошу вас, доктор, когда я лягу и после этого, после операции, не пускайте вы ко мне никого! Обещаете? Никого, доктор, слышите, ни одной живой души, абсолютно, терпеть не могу этих посетителей, вы уж не удивляйтесь, после как-нибудь объясню…

– Успокойтесь. Никого так никого. Воля ваша. Правда, в условиях нашей больницы нелегко…

– Вы уж не сердитесь, доктор! Чувствую себя, как перед путешествием, длинным, тяжким… немало довелось на своем веку помотаться по свету: аэродромы, международные отели и так далее. Не такое путешествие имею в виду – иной раз и недалеко куда-нибудь едешь, и то приходится думать, что прихватить, что оставить, а тут… столько балласту набралось, милый мой доктор, сколько всякого – горы! – и не сообразишь, что тебе необходимо, а что нет, самому себе мешком с отрубями кажешься, можно было бы, тело свое дома оставил, отправился бы в больницу налегке.

– Тело придется прихватить, а язву из желудка выбросим! – пошутил Наримантас, уже окончательно протрезвевший и унявший внутреннюю дрожь; как много нагружает больной на врача, отказываясь от себя, и ведь предчувствовал, что будет именно так: не успел лечь, еще только первый шажок сделал, а уже требует проценты, дополнительные услуги, и бог весть что ему еще на ум взбредет…

На другом конце провода послышалось тяжелое сопение, монолог, захватывающий, как трал, не только рыбу, но и всякую всячину со дна – камни, водоросли, топляки, – на мгновение прервался.

– Вас, доктор, послушают, вы строгий, очень вас прошу, никого. Устал я… Нет, ножа не боюсь, от ожидания, от мыслей устал. Помните, помнишь, Винцас, меня уже однажды оперировали, Каспараускас за лечение платил, не помогло, пришлось лишиться глаза, а когда вернулся, вы на меня, как на рыночного шарманщика, таращились – уж так интересно было, как это я выгляжу без одного окошка и что там, за ним, на дне?..

– Ну к чему былое-то поминать? Теперь другие времена. – У Наримантаса затекла рука, держащая трубку, она чуть не выскальзывает из пальцев, перехватил; и так неудобно, и этак, пора кончать, лучше уж пообещать все, что пожелает, чтобы не тащил в прошлое, когда впереди столько опасного, столько неизвестного. – Ладно, товарищ Казюкенас. Постараюсь никого к вам не пускать, разве что самые близкие…

– Нет у меня близких, уж поверьте, доктор, то есть, конечно, есть, как у всех, но… Это длинный разговор, не теперь, в полночь, вести его, понимаете, могут сын с дочкой явиться, не уверен, но предполагаю; так вот, если придут, не пускайте, что хотите придумайте, но не пускайте, сколько раз пытался с ними контакт установить, особенно когда хуже себя чувствовать начал, куда там, воротили нос, гордые. Невеселая это история, будет время, расскажу, только не пускайте, кто бы ни пришел – никого! – Казюкенас разволновался, из его последних слов ясно, что, помимо детей, есть еще кто-то, кого ему тоже не хотелось бы видеть, и этот «кто-то» заботит Казюкенаса не меньше, чем сын с дочерью.

– Ладно. Но прошу вас, если измените решение, не стесняйтесь. – Здравый смысл подсказывал Наримантасу, что надо дать Казюкенасу возможность не захлопывать двери наглухо, когда груз станет невыносимым, может, и потребуется кто-нибудь, но до этого еще далеко, еще не время об этом думать, а рядом, на другом конце провода, пугающая и такая жгуче интересующая его близость, словно остались они вдвоем в неуютной пустой квартире, из которой вынесено все старье и вот-вот должны привезти новую мебель. – Говорил ли я вам, что по указанию главврача для вас освободили отдельную палату? Окно выходит во двор, будет спокойно.

– Простите, доктор, большое спасибо, что так заботитесь, но не нужно, не нужно изолированной палаты, отказываюсь категорически! Куда положите, туда и лягу, лишь заболев, начинаешь понимать, как они ничтожны, все эти привилегии… смешно, право, месяц назад сам бы отдельную попросил, а сейчас…

Ладно. До завтра, милый доктор, хотя, подождите, какое уж там завтра, оно уже с час тому назад началось, доброе утро, доктор!

Сейчас в него вонзятся глаза, горящие мрачным огнем на исхудавшем лице… Наримантас подумал «глаза» и не поправил себя – искусственный смотрит еще настороженнее, чем живой, словно у него больше прав требовать или упрекать. Когда Казюкенас еще спал после операции, лицо его было красиво и полно достоинства, он легко и таинственно улыбался кому-то бескровными губами, словно потеря крови во время операции очистила его, облагородила, грубовато-крестьянское ушло куда-то, уступив интеллекту и нижнюю часть лица. Потом нагрянул послеоперационный шок, лицо снова изменилось, постарело… Шок. Легкие не снабжали кислородом, сердце – кровью; его измучили, искололи, чтобы вырвать из рук случайно проходившей мимо курносой… Вырвали. Сейчас уставится мрачным взглядом и когтями выцарапает из врача то, что он не осмелился бы сказать, даже если ни в чем и не сомневался.

– Доктор… давит… не могу…

Наримантас отвернул одеяло, уже не опасаясь горящих глаз Казюкенаса, в глубине их таилось простое, человеческое, такое понятное чувство – стыдливость.

– Не мочитесь? Что же вы, коллега Рекус?..

Подскочил Рекус.

– Пригласить уролога?

– Не нужно! Тут Алдона. Скажите ей, чтобы прихватила катетер…

– Сами вводить будете?

– Когда делаешь сам, избегаешь неожиданностей.

В палату с катетером в руках вошла Касте Нямуните, скупо улыбнулась, точно у нее замерзли губы, однако она не скрывала удовлетворения от того, что снова видит Наримантаса, пусть он и не в духе, и что ее руки под его придирчивым взглядом снова будут делать то, что проделывали сотни раз.

– Ну что, проводили, надеюсь, своих гостей? – язвительно буркнул Наримантас.

– У меня гостей не бывает, доктор.

– Извините, родственников из деревни.

– Одного родственника. Точнее, бывшего. Вам требуется еще какая-нибудь информация?

– Не информация! Работа мне требуется, внимательный уход за больным. Вы нужны здесь, понимаете? – шипел он.

– Но меня же Алдона подменяла…

– Никаких Алдон! Пусть наводнение, пожар, землетрясение!.. Ясно? Здесь нужны вы, а не Алдона!

– Хорошо, доктор, понятно… Но я хотела бы объяснить…

– Никаких «но»!.. Никаких объяснений!

…Казюкенас застонал от боли, стыда и облегчения, освободившись наконец от кошмара, которого он и не представлял себе, когда ложился сюда, отдавая свое тело на заклание. Неужто операция – лишь начало страданий, а не конец? Сестра действовала ловко, доктор стоял съежившись, словно это ему вводили катетер, – знакомый, даже хорошо знакомый человек, только забылись фамилия, имя и откуда он его знает. Боль в мочевом пузыре вроде прояснила мозг Казюкенаса, теперь он снова погружался в дурманящий туман, поднимавшийся в палате, словно над болотом, хотя его мужского срама еще касались чужие руки, может быть, бабушкины, только почему-то не черные и узловатые, а молодые, с розовыми ногтями – это не бабушкины! Почти бессознательно – по одной лишь мужской стыдливости – попытался он сопротивляться этим незнакомым рукам, но вот все уже хорошо, будто босой дрожишь за углом избы на обледеневшей земле, а горячая струйка согревает озябшие пальцы ног…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю