355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Миколас Слуцкис » На исходе дня » Текст книги (страница 16)
На исходе дня
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 07:50

Текст книги "На исходе дня"


Автор книги: Миколас Слуцкис



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 31 страниц)

9

Трудно думать о чем-то постороннем, когда пытаешься открутить при кипевшую ржавую гайку. Главное – как-нибудь стронуть с места, оторвать от слепой, свирепо вцепившейся в нее силы! И когда это получается, чувствуешь себя Архимедом, которому удалось найти точку опоры… Увы, мгновения победы кратки, и уже клянешь следующую гайку, ключ срывается, отбиваешь костяшки пальцев, а преодолеть эту издевающуюся над тобой силу не можешь.

И моргнуть не успел – ключ снова сорвался – раскроил об острую кромку шайбы указательный палец возле ногтя. Слизнул выступившую капельку крови, не ощутив всегдашнего своего отвращения к ней. Думал, что струйкой потечет… Ранка разбухла, вокруг почернело.

Работал не один – с корешем; вместе отмучились в средней, меня в институт сунули, его – на ремзавод. Потом ему торжественно вручили призывную повестку. Но врачи определили камни в почках, он вернулся в свой цех. Я как-то не сразу узнал Шарунаса, только белая челка, выбившаяся из-под защитного шлема, свидетельствовала, что этот сорвиголова, гонявший по забитым людьми и машинами улицам со скоростью восемьдесят километров, мой одноклассник. Грохот выхлопной трубы его мотоцикла заставлял дрожать стены и мосты. Однако его вина заключалась не только в этом. За ревущим чудищем Шарунаса следовал, как хвост за кометой, длинный эскорт подобных, распространяя шум, дым и беспокойство. Заправив челку под шлем, он сунул мне не лапу свою – в саже и масле, – а сравнительно чистый локоть. Без особого энтузиазма, но и без неудовольствия согласился подсобить и в условленный час пригрохотал на том самом драндулете, которым резал на ломти город. Теперь уже не гремел и не сверкал – похрипывал заткнутой глоткой.

– И где же ваш танк?

Осматривая наследие Дангуоле, ворчал и плевался, брюзжал по-стариковски, дескать, яма мелка и освещение ни к черту. В сумраке гаража стерлись мелкие детали, замечаешь только комбинезон с отвисшими карманами, набитыми ключами и гайками, проворные рычаги-руки да какую-то настороженность, словно сговариваемся мы мертвеца откапывать, а не возвращать к жизни железную рухлядь.

– Так уделать машину! Это же надо… Бегемот на ней ездил, что ли?

– Женщина, – пытаюсь я подольститься к нему.

Женщины Шарунаса не интересуют.

– Будет кое-что стоить, браток. Я не грабитель, но деталей не рожаю.

Улещивал его, как важного барина, здоровьем его близких и матушки интересовался, однако ни слова больше не вытянул. Мне уже не казалось, что раскапываем могилу. Вкалывали на совесть. Так возится вокруг человека, подобранного без сознания под утро на улице, отец и его коллеги. Если я слишком уж надоедал ему своим трепом о дисках, магнитофонных лентах и прочей некогда интересовавшей его дребедени, он равнодушно кидал:

– Ну-ну.

Или:

– Это же надо! Чертовщина какая!

Словечки не его – поднабрался на заводе от вчерашних сельских жителей, променявших чистый воздух и трели жаворонков на лязг железа. И мне уже нетрудно представить себе родившегося на асфальте Шарунаса в колхозной мастерской, где над головами снуют ласточки, выводящие птенцов под стрехой.

И снова скрипит, скрежещет железо, точно Шарунас проник в сердцевину металла, не только в гнезда, пазы и отверстия – в самую его душу.

– Ну, что, эксплуататор, хватит на сегодня?

Я с удовольствием разогнул спину, в глазах вращались круги, Шарунас неохотно, как если бы фильм оборвался на самом интересном месте, грязными лапами ухватил бутылку пива, специально для него припасенную, отодрал зубами крышку и забулькал. На лоб упала белая прядь, словно на фотобумаге проявились черты лица.

– Что дома будешь делать?

– Керосинку свою потрошить, – кивнул на мотоцикл.

– Собираешься куда-нибудь рвануть в субботу?

– Работаю, брат. Смена.

– А в воскресенье?

– Тоже. Халтурка есть.

Я вышел следом за ним из гаража. Шарунас неторопливо взгромоздился на свой потрепанный мотоцикл.

– Славненько поработали, а? – подмигнул, будто тайну какую-то сообщил, хлопнул по плечу не товарища школьных лет, мальчугана, исправно подававшего инструмент… Ишь, что позволяет себе, крот! Действительно, крот, дневного света не видящий. Любопытно, как бы он на меня вылупился, упомяни я о кольцах Сатурна или о «черных дырах»? Дворик наполнился седоватым дымком, мотоцикл хрипел и кашлял, не двигаясь с места, аккомпанируя нехитрым мыслишкам Шарунаса. – Заскочил бы в свободный вечерок. Новехонький диск выменял: поп-ансамбль, поскребли бы уши! – Не по душе мне эти тугодумы, тянешь из них слова, как занозы. – Постой, что я еще хотел?.. Ага! Передку аминь. Надо новый.

– А тормоза?

– И тормозам аминь. Цилиндры насквозь проржавели.

– Все?

– Пальчик отнеси доктору. У такого слабака, как ты…

И тронулся вниз с холма, застроенного гаражами и курятниками, – заботливый старший брат, утерший нос малышу. А ведь как завидовал я мальчишкой тем, у кого были старшие братья… пока не сообразил: единственному лучше. Крот. Промасленный крот! Ну что видит он, вылезая из грязной ямы? Ржавые скелеты да детали, тавотом измазанные… А как жадно пиво хлестал? Ох, сопьется со временем…

Палец дернуло.

Потопал в гараж, с подозрением обнюхивая ранку. Вкалывали целый день, а мамочкино наследие выглядело еще хуже. Жуть! Выпотрошенные, разобранные внутренности в лужицах смазочного масла. Казалось, не детали машины – валяются в сумеречном вечернем свете части бессмысленной нашей жизни. Чушь! Бездушные железки, убеждал я себя, потихонечку массируя палец. Сама ранка не болела, однако палец был словно чужой, требовал внимания… И на кой ляд связался я с этой развалиной? От тридцати пяти рублей не осталось и на вторую бутылку пива. Где бы перехватить валюты? Спросили бы меня, зачем пачкаюсь, зачем в долги лезу, и сам не знаю. Ржавое барахло, но над ним все еще легендарный нимб. Трухлявая, но легенда! Лотерейный выигрыш – ну-ка не зевай, смелее лови счастливую волну, пеленгуй ее, учись отыскивать в хаосе эфира тоненькую ниточку удачи! Дангуоле, зажмурив глаза, тянет билетики, верит, что повезет ей. А ведь ей сорок, сорок плюс сто, так почему бы не попробовать более молодому? Ржавая развалина, которую пытаются возродить, будоражит воображение и одновременно показывает оборотную сторону приза – грязь, ее придется отскребать этими руками, не боясь порезаться, запачкаться. Выдюжишь ли, хватит ли у тебя терпения улавливать слабые сигналы счастья, тем более что, и поймав их, не застрахован – грохнешься где-нибудь, и вновь обратится воскресший в металлолом… Я стоял с опущенными руками и чувствовал, как стреляет в пальце. Нарывает? Мысли перенесли к отцу, закутанному в таинственную свою заботу, точно рождающаяся планетная система – в космический туман. Увидеть не удалось, смазывают картину окружающие смерчи, сквозь них вырисовываются еще более туманные образы: Казюкенас, Нямуните, Зубовайте. Разве рассмотришь? Да и сам Наримантас не расплавится ли при температуре, во много раз выше нормальной? Что его заставило? К чему он стремится? Зачем лезет из кожи вон, не жалея ни себя, ни близких? Ваш звездный час, доктор Наримантас? Не шучу – холодок пробирает… Ну а я? Так и буду до осени кантовать промасленные железки? Крот Шарунас станет снисходительно похлопывать «эксплуататора» по плечу, а тот льстить ему и поить пивом?

Приплелся домой, жаждущий отдыха, как честный труженик, но на лестнице подстерегла Жаленене и заставила перетаскивать в подвал мебель – надумали делать ремонт. Сам удивляюсь, что не заявил ей, мол, времена рабства миновали… Однажды утром, провожая меня с отцом, она влилась своим смехом в обволакивающий нас туман, что-то из этого намекающего смеха должно было со временем получиться. Сквозь облик домашней мыши проклюнулись черты молодой привлекательной женщины, но таких обшарпанных черных стен, как в их квартире, мне еще не доводилось видеть. И такого подвала, загроможденного пропыленными истлевающими вещами.

– Фу! – Я встряхнулся и чихнул. – Фу!

– Что? – заблестели в туче пыли зубы Жаленене.

– Ну и кладбище!

– Клад-би-ще? Ш-ш! А то услышит Стяпонас… – Она расхохоталась, упав на ломаный, когда-то обитый бархатом диванчик, приглашая и меня посмеяться над умными дураками, множащими ужасающие кладбища вещей.

Загадочный женский смех интриговал.

– Ригас, Ригас… – догнал меня уже на лестнице ее испуганный шепот. – Тут днем какая-то женщина… какая-то…

– Что?

– Она еще придет… Сказала, придет…

Пусть кто угодно приходит! С лестницы спущу, если помешают отдыхать.

Едва успел захлопнуть дверь, спасаясь от влекущего шепота, послышались какие-то подозрительные звуки. Не обратил внимания, столько развелось на лестнице собак и кошек, подкармливают их докторской колбасой. При свете лампочки, мгновенно погасившей заоконный мир, я изучал свой раненый палец. Распух, и руку в кулак не сожмешь. Помазать его, что ли, чем-нибудь? Между щетками, гребешками и носками нащупать нужный пузырек не удалось. А за дверью кто-то скребся, и совсем не по-собачьи. Прислушался. Назойливый некто теребил ручку. Я проскользнул в ванную, зашумела вода, и в дверь, словно там дожидались этого звука, загрохотали. Неужто притащился доктор Наримантас, нализавшийся до помрачения сознания?

Я резко распахнул дверь, приготовив на губах едкую улыбочку.

– Доктор… дома?

На площадке топталось какое-то существо в твердой коричневой шляпке, такие зимой носят, а не в жарищу, и в длинном темно-коричневом плаще болонье. Шляпа сползала на лоб, плащ шуршал – тело женщины бил озноб, словно убежала она от секущего тротуар ливня с градом. Повторив свой вопрос окрепшим голосом, существо умолкло, будто поперхнулось воздухом, по горлу заходил мужской кадык. Неужто так боится сердитого доктора?

– К сожалению, в больнице, и не могу сказать, когда…

Странно, но посетительница скорее обрадовалась, чем огорчилась, под шляпкой промелькнула слабая улыбка, бледные поджатые губы искривились, но это не смягчило их Стояла в своем старомодном облачении, вытянувшись, словно по стойке «смирно», подавляя страх.

Страх? Это скорее я почувствовал страх, она не казалась испуганной. Волнуется? Неужто такое чучело умеет волноваться? Все-таки ступила в переднюю, не прикрыв за собой дверь, точно в нее должен был войти еще кто-то.

– Хотите показаться доктору? Вы больны?

– И да и нет. Все мы больные.

– Так что же вам нужно? – Мне становилось все неуютнее: может, чокнутая?

Не ответив, нагнулась, дрожащей рукой подвинула ко мне корзину. Большую, объемистую. А казалось, с пустыми руками пришла. Иллюзионистка на пенсии? Двумя пальцами, точно боясь испачкаться, приподняла белую холстинку. Клубника! Огромные, налитые зрелым соком ягоды – каждое зернышко, каждая крапинка видны.

– Для доктора.

– Наримантене передала? – Дангуоле иногда пересылала нам через случайных людей овощи, цветы или посуду, купленную в захолустных магазинчиках.

– Со своего огорода. Уж так цвела в этом году! Собирать не успеваем. Отвезу, думаю, доктору, пусть полакомится, – скрипела женщина пересохшим голосом, который тоже свидетельствовал отнюдь не о мягкости ее характера. – Свеженькая. На рынке такой не достанете.

– Доктор Наримантас ни-че-го!.. – гордо выложил я, приподняв и сунув назад испускающую соблазнительный аромат корзину.

– Самые крупные! Ешьте на здоровье. Ешьте. Клубника в этом году сплошь краснеет. Давно такого урожая не было. Как роса высохла, собрала и к автобусу…

Улыбка не отогревала застывших губ. И все-таки светлый лучик, скользнувший по ее суровому лицу, волновал. Так оторопел я когда-то на пожарище, откопав из-под пепла обгоревшую детскую игрушку! Чужой был пожар, чужой остывал пепел, никаких воспоминаний не связывал я с этой странной женщиной – какое мне до нее дело? Отец-то, может, и отгадал бы подлинный смысл этого лучика, отгадал и едва ли обрадовался бы – я чувствовал, что визит дамы не доставил бы ему удовольствия. А тем временем квартира наша наполнилась запахом клубники, и захотелось мне ее – с молоком, с сахаром, в глубокой тарелке, и чтобы черпать большой ложкой, и чтобы таяла во рту, и текли бы с подбородка капли молока, и розовел на дне нерастаявший песок… Подтянул корзину поближе к кухне, не приглашая женщину в комнаты, а она и не рвалась туда, не интересовалась ни стенами, ни мебелью, но с корзины глаз не спускала. Ожили глаза, как перед этим губы, сверху вроде оттаяли, но в глубине – острыми ледяными кристалликами стремились засыпать корзину. Казалось, укутывает ее взглядом. Меня аж пот прошиб, когда, сняв холстину, увидел я конверт. С маркой и Тракайским замком, но без адреса.

– Кушайте на здоровье. И вы, и уважаемый доктор… Нас не обидите, слава богу, ягод хватает. На телеге не увезешь.

Она нахваливала ягоды, словно никакого конверта и в помине не было, и все отводила глаза от моей руки, непроизвольно тянувшейся к конверту и не решавшейся сбросить пару ягод, окрасивших в красное Тракайский замок и уголок конверта, где положено писать адрес отправителя. Из груди женщины вырвался стон, рука вздрогнула и уплыла в сторону. Испугалась, что выставлю вон вместе с корзиной? В конверте деньги, несомненно! Схватил клубнику за хвостик, словно была мне нужна она, а не конверт, лязгнул зубами. Вкус воды, отдающей ржавым железом.

– Кушайте, – продолжала скрипеть посетительница, заговаривая словами и свой и мой испуг. – У нас в местечке все ее сажают. В большой-то город не повезешь – далеко, себе дороже выйдет… Видела у вас в магазинах, каша – не клубника.

В конверте были деньги – что же иное, если не деньги? – и голосом, как раньше взглядом, пыталась она скрыть их существование, становившееся с каждой секундой все явственнее. Мы с опаской косились друг на друга и трусливо прислушивались: не принесет ли перестук шагов на лестнице доктора Наримантаса? Деньги были, одно неизвестно: много или мало? И еще неясно было, что она за них потребует. Клубника пахла уже не медом и солнцем, запретным в нашем доме плодом – взяткой, но так пахли деньги, а деньги мне были нужны позарез!

Бросил в рот вторую ягоду, конверт с деньгами меня ни чуточки не волнует –  ха! –  даже не замечаю его! Кто может доказать, что вижу, знаю, ощущаю? С показной вежливостью, не скрывая желания поскорее закончить эту очную ставку и вскрыть конверт, говорю:

– Боюсь, доктор появится не скоро Что ему передать?

– Ничего… Там у него один больной. Внутренности ему оперировали. Доктор поймет.

– И все же… Такие отборные ягоды… Хоть фамилию скажите! – Никакого желания что-либо узнать у меня не было, пусть скорее убирается со своей нелепой шляпой, болоньей и поджатыми губами, но конверт обязывал.

– Чужой он мне, совершенно чужой, – пропела легко, почти ласково, и стало ясно, что придумала эти слова, еще трясясь в автобусе и подстерегая доктора, если не обкатала их раньше, в небогатой радостями, размеренной своей жизни, заставлявшей ее так неловко чувствовать себя в большом шумном городе. Видимо, отцу больше бы объяснять не пришлось, другое дело – сыну. – Так уж вышло… Много лет назад… Разошлись мы… расстались. Теперь чужие, совсем чужие! – Голос снова напряженно поскрипывал, скорее стараясь похоронить былое, чем раскопать его, но, потрясая давно потерявшее привлекательность тело, рвалась из глубины его не признающая развода верность, покорная судьбе и ничего не прощающая. Еще до того, как сорвалось с ее губ имя, я уже знал, кто она, знал, что услышу. – Казюкенас его фамилия. – И поспешно добавила, прочитав на моем лице беспокойство: – Вы только доктору ничего не говорите. Зачем? Коли не будет на то воли всевышнего, человек человеку все равно не поможет.

Жутью повеяло от этого, словно на камне высеченного, афоризма. Вероятно, ее бог непохож на того господа, которого частенько поминают другие, произносящие всуе его имя. Я попытался поставить их рядом – ее и Казюкенаса, – не совмещались. В полном разладе были их силуэты, даже тени, даже невидимый, окружающий каждого воздух.

Женщина вдруг повернулась, резанула глазами конверт и, тяжело, по-мужски ступая, вышла. Слышно было, как грохочут на лестнице ее шаги, как шуршит допотопный плащ, пропадая во тьме, но не таяло ее гнетущее упорство, дегтем пристало к двери, к моему лбу, рукам.

– Эй, а корзина? – крикнул было вдогонку. – Корзину-то куда вернуть?

Она не отозвалась, так как в действительности я не крикнул – бессильно пролепетал.

Передок, кардан, тормозная система – деньги были необходимы. Я топтался возле корзины, сердце из груди выскакивало, а конверт взять не решался. Не только потому, что боялся отцовского гнева, всякие пустяковые приношения – серебряная ложечка, коробка конфет – вызывали в доме гром и молнию. Дангуоле интересовалась этими подарками, ее приято волновали шуршащие целлофановые сюрпризы. Мать убеждала всех, что близкие пациентов заражаются неизлечимой болезнью благодарности. Ломая, головы, каким образом порадовать дорогого им доктора, граждане с набитыми карманами впервые, по ее словам, приобщаются к эстетическим впечатлениям – бегают по художественным салонам, ювелирным магазинам. Доктор Наримантас имел насчет мании делать подарки другое мнение, однако, когда я тянулся дрожащей лапой к запачканному клубничным соком конверту, чудились мне не его стиснутые челюсти. Казалось, неслышно, на цыпочках подкрадывается Казюкенене и следит за каждым моим движением, напряженно и злобно следит, заранее убежденная, что я, поддавшись искушению, схвачу наживку. Схвачу, а она прожжет мне кисть своим не признающим милосердия взглядом, чтобы на всю жизнь запомнил! Я чувствовал, этот конверт – открытая рана, и лапать его посторонним грязным рукам воспрещено. Ох, и осел же я! Какого черта жеманился, топчась возле чужих тайн? Ладно, гляну только и суну назад, а потом обо всем доложу отцу, не мне взятка – ему.

Надорвал краешек конверта, высунулся желтоватый язычок сотенной. Новехонькая, только-только из банка, точно затрепанная могла запятнать белый халат врача.

Сотня?! Не пожалела сторублевки, хотя давно брошена Казюкенасом? Желтый отблеск некогда прокатившейся грозы, решившей повернуть назад? Что женщина брошена, а не бросила, сомнений не было. Если судить по плащу и шляпке, стены она сотенными не оклеивает. В ошеломлении застыл я, пораженный постоянством этой женщины. Дождалась часа, когда Казюкенас повержен и не может сопротивляться? Я понимал: ох, как не по сердцу пришелся бы ее визит Казюкенасу, хотя он и не узнал бы ее поначалу. Наверняка в том, бронзовом веке выглядела по-другому От ее верности не веяло ни нежностью, ни любовью – лишь необоримым долгом по отношению к чему-то, что витало над ней или рядом с ней вне зависимости от их потекших по разным руслам жизней. Некую звездную туманность, втянувшую Наримантаса и теперь влекшую к себе его сына – влекшую до дрожи в спине! – заслонило черное космическое тело, от которого несло цепенящим, убивающим все живое холодом… Брр! Лучше держаться подальше от всяких туманностей неясного происхождения! А сотня? Не выбросишь же ее в мусорное ведро. Казюкенене не догонишь, Казюкенасу не отдашь, тем более отцу…

Пересыпав ягоды в таз, я оттащил корзину Жаленисам. Пригодится.

Людей – словно лягушачей икры в заросшем тиной пруде, – все скользкие, обтекаемые, ни одного искреннего или умного лица! А ведь я бежал сюда из последних сил… Еще мгновение, и вынырнет твердая коричневая шляпка – преследовательница уставится на меня жутким, завораживающим взглядом. Вроде бы давно миновали времена фанатиков, но они почему-то не переводятся… Поперхнулся глотком кофе, точно пытался проглотить безмолвный упрек Казюкенене.

Неподалеку за шумным столиком мелькает белое платье, лица не вижу, только платье, белизна которого какая-то необычная, мерцающая. Девушка или женщина, одетая в него, не может усидеть на месте – вертится, перебрасывает с плеча на плечо сноп тяжелых волос. Кажется, не вставая, мечется по всему кафе, кому-то издали улыбаясь, чего-то, подобно мне, ждет и не может дождаться.

Белизна удивительна, как заплата яркого снега в окруженной предвесенними елями ложбине. Потому такая сверкающая и влекущая, что у этой женщины рыжие волосы, а руки, шея, треугольник в вырезе платья – темно-бронзовые. Своими гибкими руками она вдруг пробивает брешь в стене плотно осаждающих ее бородачей и кому-то машет.

– Ах! Молодой… молодой Наримантас? Правильно?

Мне? Да, мне! В голову ударяет шум зала, встаю со скучающим выражением лица, и только у ее столика приходит в голову мысль, что я не должен был бы подчиняться ей, что нарушаю чей-то запрет, но чей, не знаю.

Вблизи белизна платья слепит меньше, однако возбуждают и сушат небо ее духи – пряный, до неприличия волнующий аромат. На блюдечках окурки с пятнами помады.

– Наримантас-младший! Точно. Как я рада! Не сердитесь, что так называю вас?

– Я Ригас.

– Ригас?

– Риголетто, паяц, сеньора.

– Как только увидела, сразу вспомнила… В тот раз, когда мы… не позабыла вас, нет!

Как только увидела?.. С чего это она лебезит? Ведь мы не знакомы, говорю себе это и соображаю, что ошибаюсь: многое друг о друге мы знаем, разумеется, она больше.

– Ну уж нет, этот молодой человек не паяц. У него на лбу другое написано!.. Не верите, что еще тогда так о вас подумала?

– Ха, написано! – фыркаю, и тем не менее лоб заливает краска удовлетворения.

– Лестница вверх! Слава, деньги, путешествия! Вот что написано. А если… если выдумываю, то все равно вы достойны всего этого куда больше, чем другие!

Почувствовав мою боязливую доверчивость – а ее легко убить словом, неосторожным взглядом! – Айсте Зубовайте смеется гортанным, лукавым смехом, приглашая и меня повеселиться.

– Ну что там слава, деньги! – подходящий случай порисоваться, так уж положено, когда торчишь в мечтательном дыму кафе рядом с привлекательной женщиной, а вдобавок еще и знаменитостью. – Мы же обречены на гибель и тление… слыхали, вероятно, о «черных…

– …дырах»? Как же, слыхали! – Меня поощряют продолжать, но ее внимание уже отвлечено в сторону; становится ясно, что моя личность для нее не больше, чем прозрачный завиток сигаретного дымка, которым выстреливают из губ, не думая о нем. – Вот что, Ригас… Я там не особенно любезно на твоего отца напала… Не знаешь, очень рассердился?

– Что вы! Он тут же все забыл.

– В самом деле? – Не ожидала такого ответа, сминает сигарету, ищет, куда бы бросить окурок, подаю ей пепельницу. Улыбкой благодарит меня, но улыбка полна замешательства. Айсте явно смущена, гладкую кожу лица прочерчивают морщинки, которых она даже не пытается скрыть.

– Не удивляйтесь. Его интересуют только больные.

– Ну а близкие люди?

– Ха! Пациент, перенесший операцию, – вот для него близкий человек! Правда, стоит тому выздороветь, отец начинает его избегать. – Мне самому странен этот отцовский обычай, отличающий его от всех остальных людей.

– Послушай, Ригас… Не мог бы ты?.. – Она снова Айсте Зубовайте, привыкшая очаровывать, приказывать, пользоваться услугами. – Ни о чем не прошу, но… не скажешь ли ему при случае, мол, встретил ту певичку или крикушку эстрадную… Тебе даже не придется лгать! – Она окидывает меня оценивающим взглядом, очень похожим в этот момент на взгляд Казюкенене. – Мы ведь на самом деле встретились и даже дружески – разве не дружески? – побеседовали. О «черных дырах», к примеру… Не нравиться о дырах? Можем о другом. О чем бы ты хотел?

– Может… о Казюкенасе? – нахально бросаю ей в лицо и не потому, что язык чешется хамить – не накачав себя, я бы на такой вопрос не решился.

Не так этот мальчишеский вызов, как тут же мелькнувшая в моей голове Казюкенене окатывает холодной водой. На мрачном, почти черном фоне бывшей жены легкая сверкающая белизна Айсте начинает резать глаза бесстыдным светом. Уже не излучает она вокруг былого очарования.

– Опередил. Чужие мысли читаешь, Ригас! – Она не без натуги улыбается мне большим накрашенным ртом.

– Ладно, о товарище Казюкенасе поговорили. А доктору Наримантасу все-таки ничего больше не рассказывать?

– Разумеется.

– И ни о чем не спрашивать?

– Ни в коем случае. Разве что сам проговорится.

– Интересно…

– Понимаешь, эта гнусная привычка медиков делать из всего тайны… Средневековье какое-то! Они меня просто бесят… А тебя? Говори мне «ты», разве мы не друзья?

– Предположим, и меня, но шпионить за своим отцом не буду!

– Какими жестокими бывают люди! – Глаза Айсте сверкают, кажется, вот-вот хлынут злые слезы или влепит она мне пощечину, но прячет взгляд за клубом дыма, неизвестно, кого осуждая: меня, себя, отца или Казюкенаса. – Такими жестокими… и к другим и к самим себе… Разве я не права?

Да, жестокими, а я, наверное, самый жестокий!

Прикарманил сотню бедняги Казюкенене, а теперь вот греюсь на солнышке, лучи которого опасны для Казюкенаса и для отца. Но пусть не ждет, шпионить за отцом не стану! Да, не одобряю донкихотства в наш трезвый век и все-таки не буду мешать отцу валять дурака. Болейте сколько угодно, выздоравливайте, ми дуйтесь, хулите друг друга, мне-то что?

Неподалеку молоденькая официантка в коротком фартучке старательно отсчитывает сдачу. Клиент протестует, даже возмущается – оставь! – а она упрямо звякает копейками, на столике уже целая кучка белых и желтых кружочков. Сердце охватывает благодарное чувство неизвестно к кому и неизвестно за что, может, к этой вот по-детски добросовестной официанточке, а может, даже к Айсте Зубовайте, все поглаживающей свои непокорные потрескивающие волосы. Ни на сантиметр не продвинулся к цели, все так же бессмысленно и запутанно, как прежде, но тем не менее приятно шагать от ее столика с гордо поднятой головой. Наконец, даже сотня Казюкенене пока еще цела. Не прижмет – не разменяю. Да, да! Возьму вот и верну, что, не верите?

– Хелло, Ригас! Если думаешь, что я работаю в ломбарде, то глубоко заблуждаешься!

– Ничего не понимаю. Нельзя ли яснее?

– С рождения глуп или притворяешься?

Я притворялся, а сам боролся с радостью. С бешеной радостью, что утерпел, не позвонил первым и тем самым выманил Сальвинию из чащи! Интересно, когда соблаговолит привезти бампер? Он не скоро еще потребуется, подожду. Во-вторых, когда я вспоминал обо всем, точно нефтяные пятна на поверхность воды, всплывали остатки стыда. Вроде бы уже и чистая рябит водица, глядь, новое радужное пятно… И все же не терпелось мне, будто не полосу хромированного железа оставил я в автомобиле Сальве, а пластиковую бомбу, которая в один прекрасный день должна взорваться. Так, так… еще денек… ничего, подожду, не буду торопиться.

– Всю неделю твою железку вожу. Смотри, вон выброшу!

– Не смей! Придется золотом платить.

– Тогда забирай!

Я поигрывал телефонным проводом и улыбался в темноте. Свет ночника, прикрытого дырявым абажуром, падал на стены и потолок, усеивая их светлыми пятнышками. Ступни в кедах протянулись далеко-далеко, вросли в стену, и, казалось, она немедленно расступится, стоит мне только подумать об этом. Вот ведь, подчинился же моей воле отдаленный объект! Рука, держащая трубку, стала ветвью дерева, на нем щебетала жар-птица – Сальвиния, и поет она то, что мне нужно.

– Подождешь, пока персональный троллейбус вызову?

– Некогда мне!

– Тогда вези на своем «комоде»! Что тебе стоит?

– Ты хочешь, чтобы я… сейчас?

Она медлила, дышала в трубку, и было неясно, приедет или нет. «Комод», коричневый «комод» – разве не точно сказано? Следовало бы записать. Вымирают слова, как мамонты. Зачем пригласил я Сальве? Что мог извлечь из ее посещения? Опасное дело – пытаться опередить время. Крепко это усвоил после той неудачи, когда пришлось удирать от Мейрунайте в сопровождении Влады. К комбинационной игре готов я не был – стоит включить верхний свет, разрушится игра теней, вылезут стены в потеках, затрепанная наша обстановка, нищета, да-да, нищета, и ничего больше, хотя предки и не признают этого. Чем поражу гостью? Мебелью из дворца Радзивиллов? Югославской имитацией рококо? Или стандартной секционной стенкой – злополучным фабричным слоном, заполнившим десятки тысяч блочных квартир и топчущим всякий уют? К черту индивидуальный стиль и да здравствует секция! Не в ней ли хранится твоя радость – пластинки, твоя мудрость – книги, не на ее ли полках и не в ее ли ящиках трофеи твоих мечтаний и подвигов?

Зажег свет, бросился в спальню, где не убиралось с отъезда Дангуоле, затем в гостиную; отец окончательно переселился сюда – шлепанцы, пижама… куда бы их сунуть? Я расталкивал по углам и щелям вещи, одежду, скрывая следы семейной неурядицы Наримантасов. Из открытых ящиков свисало белье, полотенца, из дверец шкафов и кладовой лезли какие-то свертки, пакеты… Как бы не захотелось ей кофе! Кинулся в кухню, и тут мусор, гора тарелок за несколько дней… Зло брало на родителей, на их нетребовательность к комфорту, но время от времени утешала и злорадная мыслишка: ничего, пусть увидит весь этот хаос, этот мещанский беспорядок, ничего, пусть пощиплет ей холеный носик воздух, которым дышат простые смертные.

– Значит, тут твоя резиденция? Славно!

Захватило дух, когда вошла Сальвиния Мейрунайте, Нет, еще раньше, когда распахнулась дверца «комода» и на тротуаре очутилась знакомая и незнакомая девушка. Сошла, точно с рекламного фотоплаката – не тронутая ни своим, ни моим разочарованиями, элегантная, сверкающая. И не столько кольцами и серьгами, которых я не любил – однако странно, без них казалась она мне неполноценной, – сколько белизной гладкой шеи, легкостью движений и дыхания… Когда же поднялась она по лестнице, позвонила и вошла, я понял, блестящая кожа наспех натянута поверх другой – бледной, в пятнах. Как-то не согласовывались они, не умещались в одной эти две Сальве, два цвета, два состояния. Одна – стройная, грациозная – беззаботно повертелась перед зеркалом в прихожей, гордо кинула мне свою сумочку, не отыскав месте, куда бы положить ее – оркестр, внимание! – другая не могла отдышаться после подъема по лестнице и равнодушно озиралась вокруг, словно ничего ее здесь не интересовало, как вообще не интересовала жизнь – серая, унылая, без всяких неожиданностей.

– Дымить можно? – Нечистый, хриплый голос тоже принадлежал второй – усталой, заспанной.

– Кури на здоровье!

Вместо пепельницы бросил ей десертную тарелочку. Сальвиния, и глазом не моргнув, ловко поймала ее; разминала и смолила сигарету за сигаретой, не очень затягиваясь, просто окутывая себя дымом, как будто создавала вокруг искусственную атмосферу, пытаясь отгородиться от подозрительной или вредной. В белесом облаке потонула и секционная стенка, предмет моего стыда, и сваленные в кучу в углу спортивные снаряды культуриста, которыми я некогда гордился. Долго каким-нибудь видом спорта не занимался, велосипед – тоже прошлое, хотя сквозь дым можно еще разглядеть висящее на стене колесо. Принялся палить сигареты и я; не сговариваясь, мы соревновались, кто первым запросит пощады, чей несносный характер окажется слабее. Боксерские перчатки, акварели, стопки пластинок – все таяло в дыму, как и намерение сберечь себя для кого-то, кому мы вовсе не были нужны. Вырывали друг у друга из губ сигареты, несли какую-то чушь, не придавая словам значения – если оно и было, то таилось за пределами искусственной атмосферы, невидимое и почти не причиняющее боли.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю