Текст книги "На исходе дня"
Автор книги: Миколас Слуцкис
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 31 страниц)
4
Доктор Наримантас шагал быстро, все время поторапливая себя, убеждая, что не имеет права медлить ни минуты, ему мешали посторонние мысли, очень несерьезные и почти неприличные для человека, привыкшего работать не только в будни, но и по праздникам. Вот здорово было бы превратить вдруг асфальт в пашню или луг, поток автомобилей – в реку, а тень бы рядом с ним – не от портфеля, а от удочек! Даже камышом пахнуло свежо и соблазнительно – почувствовал себя азартным босоногим мальчишкой в жаркий летний день.
– Садитесь, доктор, подвезу!
Давно не держал Наримантас в руках удочек, забыл уже, когда и бродил по лугам, все бегом и бегом – на работу! – однако мечты об этом не казались ему такими уж высосанными из пальца, не подползи к тротуару запыленный «Москвич», не помаши ему черная, как железный крюк, рука, он, конечно, поплутал бы еще по влажному берегу детства, хотя и самому было непонятно, почему это все чаще в последнее время тянет его туда.
– Извините, я вас не останавливал…
Наримантас сердито отстранился, чтобы не задела черная рука, не потому даже, что, прервав детские мечты, «Москвич» лишил его таких нужных ему вещей… Мог бы десяток-другой минут подышать свежим утренним воздухом, поглазеть на молодые, пышущие здоровьем лица людей, не подозревающих даже, что есть болезни, старость, смерть… Наконец, существует небо, озаренное утренним солнцем, можно просто так пялить на него глаза, пусть до сих пор он редко делал это.
– Да что вы, доктор! Вас же все знают!
Такой ответ Наримантас почти предвидел, это смягчило потерю – непривычно было чувствовать себя свободным от постоянных своих обязанностей, отнявших у него с течением времени все, включая и очарование утра, а сияющее лицо могло принадлежать и какому-нибудь хулигану, залатанному в часы ночного дежурства…
– Учтите, я не останавливал вас, – повторил Наримантас и, глотнув в последний раз наполненный сладковатой бензиновой гарью воздух, а совсем не приозерную свежесть, нырнул в услужливо распахнутую дверцу. Довольный водитель тут же бросил машину вперед, от лобового стекла метнулась в лицо желтовато-коричневая обезьянка. Она, точно живая, барахталась и кувыркалась, насмехаясь над пассажиром, который не решался откинуться на спинку сиденья – и чего это он надулся, чванится? Может, и вправду нету у тебя, человече, права на благодарность, если ты столь решительно отметаешь от себя такую необязательную вещь, как слаба? Да и невелика услуга – всего-то копеек на сорок! Водитель, поймав добычу, сосредоточенно уставился на дорогу. Вероятно, из тех, кого Наримантасу довелось щупать и выстукивать в поликлиниках, больницах, военкоматах… Один за другим въезжают они на каталках в операционную и выезжают из нее, уже запеленатые в бинты, потом выздоравливают, выпархивают, как бабочки из коконов, забыв иной раз сказать «спасибо». Их он не помнит. А вот тех, кого отвозят в морг, не забывает, даже во сне видит… Иногда знакомые черты почудятся в лице какого-нибудь безнадежного, но в этом, если у него спросить, Наримантас ни за что не признается.
– В командировку еду… И вдруг вы! Раз-два, и доставлю на место… Курите! – Водитель большим пальцем выдавил набитую окурками пепельницу на передней панели; ноготь на пальце расплющенный, твердый, как кусок антрацита.
– Когда у меня время есть, пешком иду, а нету – лезу в троллейбус или такси заказываю. – Наримантас покосился на почерневший ноготь… Знакомый ноготь… Где я его видел? Украдкой глянул на собственный большой палец – тоже хорош, боялся, что не примут в хирурги… Господи, какая чушь в голову лезет!
– Вы не думайте, я не левачу! – Округлые до синевы выбритые щеки водителя обвисли, как у старика, обнаружились морщины. – Вы же мне, доктор, жизнь спасли!
От растерянности или желания сделать приятное включил радио, зазвучал надрывный эстрадный голос – отличный аккомпанемент к подобной беседе.
– Бога ради, не надо!
Наступила тишина, еще более гнетущая: сейчас спросит, помнит ли его доктор, и начнет упрекать в забывчивости. Для больного его аппендицит важнее всего на свете.
– Ладно, пусть играет… – Махнул рукой и откинулся на спинку сиденья.
– Вижу, не узнаете меня?
Голос ничего не подсказывал, только вот расплющенный палец… Наримантас снова покосился на руку водителя. Даже неловко, как будто он четырехпалый или шестипалый.
– Что у вас было? – Вроде не сам, профессиональная привычка задала вопрос.
– Такое было, что, ежели бы не вы, не беседовать нам теперь! – В бесцветном, ничего не напоминающем голосе прозвучала гордая нотка; это тоже было не в новинку – к болезням своим люди относятся плохо, однако и гордятся ими. – Живот мне выскребли, как подгоревший чугунок. Три часа пятнадцать минуток!
– Вот как… вот как… – Наримантас и теперь не мог сообразить, кто же это его везет и что значили для него те три часа с четвертью, но решился усмирить мотавшуюся перед глазами обезьянку.
– Прорвалось у меня… И вспомнить-то страшно… Неужели забыли, доктор? А еще ругали, мол, такого дурня, как я, свет не видывал! Ведь действительно дураком был – скрюченный весь, посиневший… Дом мы строили, доктор…
– Не припоминаю.
– Аппендицит, гнойный аппендицит, – водитель явно хвастался, а может, дивился опасностям, подстерегающим человека. – Три часа пятнадцать минут! Не может такого быть, что не запомнили!
– Это когда же было?.. Ах десять лет назад? Уже десять лет… Постойте, постойте…
Как давно потопленное в колодце ведро, поднималось из глубины, расплескивая черную воду, что-то знакомое и одновременно неузнаваемое…
Расспрашивал Наримантас сухо, словно о чужой операции, будто делал ее кто-то другой, а не он сам, но уже пахнуло на него теплым ветерком, еще мгновение – и закачалась на волнах, поднятых тяжелой баркой, проплывшей мимо, легкая лодочка воспоминаний. Сколько же таких, как этот конопатый – тогда в операционной опасались, что больной не заснет пoд наркозом: выпивал, – сколько их, бывших кандидатов на тот свет, крутят ныне баранку или жмут напрямик через улицу, не обращая внимания на ревущее стадо машин?! Что значит по сравнению с ними, пышущими здоровьем, одна-другая неудача? Нуль… Ну, предположим, не нуль – единица… Если из суммы вычесть единицу, так она и уменьшится-то всего на единицу! Великая премудрость – арифметика, да…
Обезьянка оттолкнулась от стекла, сейчас даст по переносице, чтобы не притворялся добреньким… Отчетливо, как если бы сзади сидел и дышал в затылок Ригас, Наримантас услышал: «Значит, спасаем человечество, отец?» Волны улеглись, лодочка царапала днищем мель – скрипел песок. Поднявшееся было внутри тепло обратилось досадой на самого себя.
– Вы говорили, дом… Построили? – Но продолжал слышать не себя – Ригаса.
– А как же! Кирпичный! – Бывший пациент гордился своим палаццо не меньше, чем аппендицитом.
– И корову держите? – Ригас, невидимка Ригас, не мог спокойно усидеть на месте, ерзал и хмыкал.
– И корову и свиней. За городом построились. Участок немаленький. Пригласил бы доктора на свежатинку, да не решаюсь…
– Дети есть?
– Когда с домом мучились, у жены выкидыш случился… В консультации сказали, и не будет.
– Гм… Зачем же в таком случае корова, свиньи?
– Так ведь денежки! Не слепая кишка, не загноятся.
– В чулок, значит, суете, что ли? – Наримантас почувствовал, что заговорил словами Ригаса.
– Зачем в чулок? Чехословацкий гарнитур сообразили. Телевизор «Таурас»… Очередь на «Жигуленка» приближается.
– А потом что?
– Извините, не понял?
– Ну, когда «Жигуленка» сообразите? Может, нутриевую ферму заведете?
– Нутриевую? – У водителя дрогнула рука, показалось копытце знакомого ногтя. – Все шутите, доктор! И тогда, в операционной, шутили…
– Какие уж тут шутки! – Наримантас все больше злился на себя, но не в силах был прекратить – дословно повторил рассказ Ригаса об одном его приятеле, разводившем нутрий. – Шкурки дорогие. И мясо нежное, что твоя баранина.
Вдруг у Наримантаса мелькнула мысль, что его везут совсем не туда, куда он хотел и должен был ехать. И кто-то, скорее всего Ригас, ассистирует, четко подает инструменты, даже резко запахло кровью – запах, который он выносил только в операционной и больше нигде!
– Стойте! Я выйду.
Машина умчалась – никто не собирался похищать Наримантаса. Грубо выспрашивая водителя, не мстил ли он за непрошенную услугу, похожую на насилие? И все-таки беседа заинтересовала, словно от ответов бывшего пациента зависело какое-то его собственное важное решение. Как бы повел я себя, если бы меня так выспрашивали, – нагло, неприязненно? Ригас! Единственный, кто осмеливается говорить со мной таким тоном, порой и не открывая рта… Этого лишь не хватало – стал подражать сыну! Наримантас понимал, что вел себя недопустимо, но все внутри восставало против писаных и неписаных законов, которым надо повиноваться в силу того, что ты врач. Думаешь, это тебя остановили и почтительно предложили подвезти? Дудки! Нужного человека в белом халате. Есть, конечно, и более нужные люди – портные, электрики, сантехники, работники торговли. В лапы-то к хирургу раз-два в жизни попадешь, а с теми, «нужными», куда чаще встречаться приходится. И хотя осуждал себя за несдержанность, подумал, что давненько не давал себе воли – с того памятного утра, когда свирепо разглядывал кривой подковный гвоздь в стене, пытаясь сообразить, зачем он торчит. Не потому ли цепляет меня каждая задиринка, что боюсь проиграть грядущую битву? Пора взять себя в руки. Тоже мне борец! Просто надоело все: работа, работа, работа… больные, их родственники, персонал… Наримантас даже оглянулся по сторонам – показалось, что ворчал вслух. На улице он всегда чувствовал себя беспокойно – ну как догонит кто-нибудь, начнет умолять, жаловаться, совать дрожащей от волнения рукой деньги!.. Но и белое здание больницы, к которому он подходил, всегда отметавшее посторонние заботы, сегодня не успокаивало, высилось над улицей грозно и раздражающе.
Мимо Наримантаса вверх и вниз по лестнице сновали люди, точно на вокзале или на автобусной станции. Ни одного знакомого, удивился он. Просто самому не хотелось никого узнавать. Ощущал на лице плохо завязанную, мешающую говорить маску. Сорвать бы ее скорее! Но тут прозвучало предостережение, нет, не со стороны, просто что-то внутри кольнуло – берегись! – и маска накрепко прилипла.
Окинул вестибюль взглядом дирижера, отыскивающего скорчившегося оркестранта, выдавшего фальшивую ноту, и сообразил: Казюкенас. Опять этот Казюкенас! С обитых черной клеенкой полумягких кресел поднялся молодой человек в синем костюме, белой нейлоновой рубашке с ярким узлом вишневого галстука. Он стоял неестественно прямо, вытянувшись, и этим выделялся среди других. Вдруг двинулся навстречу. Длинные и тонкие руки тяжело закачались, показалось: ног нет и юноша выгребает руками. Когда остановился, резко дернув плечом, стало ясно – горбун.
– Прошу извинить. Скажите, пожалуйста… не могли бы мы…
Юноша явно сдерживался, голос звучал глуховато, на худом нервном лице странно смешивались нежность и роковая печать увечья, будто под кожей начертанные извилистыми линиями. Вежливостью и почтительностью он прикрывал раздражение: одно неосторожное слово – и злоба прорвется. Стоит перед Наримантасом, как напряженный лук.
– Не пускают нас!.. Мы с сестрой…
С кресла за пальмой поднялась девушка. Почему это она скрывалась там? Наримантасу почудилось, что между молодыми людьми есть сходство, неуловимое и почти незаметное. Округлое личико девушки выглядело равнодушным, а если и читалась на нем некоторая озабоченность, то лишь горбуном, положение тяжелобольного, к которому их почему-то не хотят пустить, ее не волновало, но и брат беспокоил не своим увечьем, а потому, что петушился в разговоре с доктором. Она приблизилась и, потупив глаза, остановилась, неловко опершись на левую ногу. Мятая синяя юбчонка задралась на полноватом бедре. И сама девушка выглядела заспанной, как после дальней дороги. Может, мысли и чувства ее пробуждаются не быстро, может, не захватывают ее сразу внешние впечатления? Нет, непохожи, хотя и брат с сестрой, решил Наримантас: лицо парня от волнения вытягивается, становится уже, а у нее, сдается, оно стало шире.
– Хотим посетить больного. Его фамилия Казюкенас. Александрас Казюкенас. Ему сделали операцию… И вот мы…
Голос юноши звучал неприязненно, он понимал: высокий, со строгим лицом врач – таким, увы, Наримантас остался, даже улыбнувшись! – изучает его, пытается увязать с нерешительно топчущейся позади сестрой и лежащим в какой-то из палат отцом. Мнение посторонних людей о нем самом и его близких, обычно поверхностное и покровительственное, оскорбляло его.
– Издалека приехали?
Горбун поспешно кивнул: издалека, да-да! Сестра его вздохнула, и вдруг Наримантас увидел, что она привлекательна, хотя далеко не красавица. Ее лицо простила вздернутая верхняя губа. Под большим лбом, в широко прорубленных глазах таилась какая-то непонятная забота, не имевшая отношения к происходящему. Вздохнув, она пыталась пригладить большой широкой ладонью юбку на бедре, правда, безуспешно, складки так и остались, тогда девушка стеснительно улыбнулась, обнажив розоватые десны, и вдруг запахло надкушенным яблоком – белым наливом. От улыбки ее как бы пришел в движение застывший воздух, напряжение согнутого лука ослабло – брат словно отпустил натяную тетиву, но было ясно: потребуется, он снова напружится и будет готов к битве. Где Наримантас ее видел? Где? Так ведь это же Казюкенас! На Наримантаса смотрели глаза отца, но не полные ожидания, ловящие каждое его неосторожное слово, а терпеливые и ненавязчиво внимательные. Глаза брата могли быть такими же, однако сейчас в них горели злые огоньки.
– Я Наримантас, врач Винцентас Наримантас, а вы кто такие будете? – Прилипшая к его лицу теплая и приветливая маска приглашала молодых людей к откровенности, хотя он отлично знал, кто они и почему вынуждены умолять о том, что всем прочим разрешается без особых просьб. Юноша, почувствовав его неискренность, вспыхнул, а девушка опустила глаза, стыдясь и за врача, прикрывающегося фальшивой улыбкой, и за брата, принудившего Наримантаса лицемерить.
– Мы как все! Просто люди!.. Знакомые… – Горбун не умел лгать.
– Понимаю… А конкретней?
– Да не слушайте вы его! – Девушка вышла вперед, умоляюще посмотрела на брата. – Мы…
Юноша отстранил сестру, мягко, но решительно – если уж приходится унижаться, если идти на позор, то пусть это касается его, только его!
– Он мой отец! Да! Какое счастье объявить об этом миру… Вам не кажется?
Фальцет юноши звенел в ушах Наримантаса, как бьющееся стекло.
– Вынужден огорчить вас, милые мои. Сегодня не могу разрешить посещение… Буду откровенен – ни сегодня, ни завтра. – Наримантас почувствовал во рту приторный металлический привкус, какой бывает от чая, куда положили слишком много сахара… А славно было бы втиснуться между ними, обнять обоих за плечи и зашагать по вестибюлю, чувствуя, как сплетаются их тени, как объединяет их общая забота. И от этого стало бы легче. – Больной Казюкенас лежит в специальной палате…
– В специальной?! И здесь в специальной! – Длинная рука горбуна взметнулась, сжалась в кулак и заколотила по ладони другой руки. – Но мы требуем! Я!..
– В специальные послеоперационные палаты мы помещаем всех перенесших операцию: более внимательный надзор и так далее… Неужели не понятно? – Не следовало размягчаться… Оба они, особенно девушка, все поняли и устыдились. Пытаясь скрыть от них свой внутренний разлад, Наримантас почерствел. – Оставьте номер телефона. Когда посещения будут разрешены, мы вам позвоним.
– Какие еще звонки?
– Извините, доктор. Мой брат хотел сказать, что у нас нет телефона. Мы приезжие…
– Что хотел, то и сказал! С места не сойду! С милицией погоните?
– Зигмас, Зигмас! Ты что обещал? – Девушка коснулась дергающегося плеча брата, и от ее легкого прикосновения его рука успокоилась, угрожающие взмахи прекратились. – Пожалуйста, не сердитесь, доктор… – В голосе ее, чуть хриплом, неожиданно прозвучала нежность, которую невозможно было объяснить только извинением за брата. Что это, женская хитрость, чтобы расположить к себе врача, растопить его недоброжелательность? Или способность интуитивно почувствовать замешательство другого человека, проникнуть в его душу глубже, чем хотелось бы самой? И сразу, чтобы брат снова не вскинулся: – Доктор лучше знает, Зигмас!
Л что я знаю? Знал? Буду знать? Ненароком она ударила по самому уязвимому месту… Еще недавно считал, что кое-что знаю, но потом знание обратилось незнанием, давящим и все усиливающимся. То же, что может вскоре проясниться – ведь должно оно проясниться! – придавит еще тяжелее.
– Вот что, милые мои! Заглядывайте. Операция прошла успешно. Состояние больного удовлетворительное. А пока, прошу прощения, меня ждут…
Но не уходил, не решался уйти, словно и от этой минуты зависела возможность что-то прояснить. Юноша, названный сестрою Зигмасом, укрощенный, но ненадолго, снова напрягся, как натянутый лук. Круглое лицо девушки – оно действительно становилось скуластее от волнения – сияло нежностью, так не сочетающейся с несколько грубоватой внешностью и неуклюжей фигурой. Ясно, что где-то в другом месте она выглядит красивее и изящнее. Наримантас не сомневался, что встретится с ними, что ему придется видеть их угрюмые глаза, глаза Казюкенаса – действительно глаза у обоих отцовские… теперь он будет вынужден по-другому смотреть на Казюкенаса, терзаться из-за своей невольной вины. А в чем я виноват? Я ведь посторонний! Разве виновен я в том, что отец бросил их, и, вероятно, не вчера, а много лет назад? Самое главное – спокойствие больного. И так у него этот неожиданный послеоперационный шок! Не хватает еще нервного шока!.. Ну нет, я не спятил! Любой врач на моем месте… Господи, сколько вокруг запутаннейших историй, медикам приходится сталкиваться с ними чаще, чем следователям; одни слушают и вздыхают сочувственно, другие отыскивают в исповедях больных крупицы истин для философских размышлений или курьезы для увеселения застолья, а большинство старается поскорее забыть чужие беды, ибо самим надо жить, надо работать. Наримантас всегда стремился избегать близости с больными и их родственниками – размякаешь, когда превращаешься в исповедника. И какое я имею право, билось у него в подсознании, выслушивать, тем более судить?! Все силы пришлось собрать, всю свою твердость, чтобы прогнать мелькнувшую перед глазами картину: приобняв за плечи брата и сестру, ведет он их вверх по лестнице, к отцу…
– Так я позвоню, – бессмысленно бросает он. Ведь у них нет телефона, а у него ни единой свободной минутки! – но не признается в ошибке и, шагая прочь, слышит свою пустую трескотню, напряженное дыхание молодых людей и кожей затылка ощущает, как ненавидит его в эти мгновения Зигмас, не меньше, чем отца, отгородившегося от них специальной палатой.
– Вроде бы все хо-ро-шо, доктор!
Немолодая чернявая женщина с маленьким личиком. При взгляде на нее кажется, что ночь еще не кончилась, она отпечаталась на невысоком ее лбу, таится в печальных, беспокойно поблескивающих глазах. Из ее шепота, как тюльпан из спрятанной в земле луковицы, может вдруг вырасти чья-то боль, темная, неукрощенная. Куда бы ни шла днем ночная сестра Алдона, чем бы ни занималась, в ней все время будут набирать соки эти ночные ростки, пока не пробьются наружу и, расправив тяжелые листья, не зашелестят по всем этажам больницы.
Узкие бескровные губы – рот едва прорезан – улыбаются, а глаза полны ночью, это похоже на сочувствие.
– Что с вами, сестра? Уже утро. И не раннее. Видите, куда солнышко поднялось? И погода отличная!
Она покорно поворачивает подбородок к окну, через которое врывается в коридор солнце, щебет птиц. А в глазах вопрос: как знать, найдет ли на месте всех своих больных, когда оно опустится, это солнце? Застывший в глазах неизвестно к кому обращенный упрек мешает видеть и слышать все звуки и цвета дня. В ее присутствии чувствуешь себя если и не виноватым в чем-то, то уж наверняка черствым и бездушным. А я и на самом деле жестокий, признался себе Наримантас, как с ребятами Казюкенаса обошелся…
– Хотела ска-зать… Боль-ной… Состояние боль-но-го…
– Какого больного, сестра?
Ночью, когда по коридору беспрерывно шаркали шлепанцы Алдоны, ее произносимые шепотом, по слогам сообщения – чтобы, не дай бог, не разбудить кого! – не раздражали Наримантаса. Она не пересиливает себя ночью, не ждет смены, ночь – ее подлинная и единственная жизнь, простроченная короткими, постоянно обрывающимися ниточками сна.
– Ка-ко-го? – удивленно шепчет она. Неужели не об одном и том же человеке думают они? Именно о нем уже несколько минут порывается она рассказать доктору, и его вопрос превращает ее в подбитую птицу с бессильно опущенными крыльями. – Да это-го… то-го, из… сто тридцатой…
Неловко ей с этим больным, даже дотронуться до Казюкенаса не разрешает себе, хотя хладнокровно бреет волосы на теле молодых мужчин перед операцией. Меня жалеет? Всегда жалеет врачей, мучающихся с тяжелыми… Тяжелый, только ли тяжелый этот мой больной?
– К вашему сведению, милая Алдона, в сто тридцатой двое больных. – Наримантас язвительно вежлив с сестрой, преданной ему сильнее, чем какому-либо другому врачу, и этим причиняет ей боль: она внимательна ко всем больным без исключения! – Почему домой не идете?
– Свидание назначила!
– Я серьезно.
– И я, – вспыхивает Алдона. – Обещали парик принести.
– Сюда? В отделение?
Подумаешь, преступление! Некогда мне по спекулянткам бегать. Спасибо, что предложили… Всем можно, а мне что, нельзя?
Уже не шепчет. Слова вырываются из маленького ротика, как чужие. Обиделась? И о чем это она? Какую еще неприятность сулят ее слова? Действительно, отделение частенько превращается в филиал толкучки или комиссионки, щелкают складные зонтики, шуршит белье, постукивают модные туфельки! Но весь этот веселый гомон не для нее, высохшей старой совы, не улетающей далеко от застекленной клетушки своего ночного поста.
– И все-таки, сестра, почему вы задержались?
– Заменяю Нямуните, доктор.
Ах вот оно что!
– Безобразие! Даже не предупредила!
Алдона отводит сухие от бессонницы глаза, точно это по ее вине не явилась Нямуните. Уж кто-кто, а она знает, что Наримантас без Нямуните как без рук, особенно когда в отделении тяжелый больной. И вообще о нем и Нямуните у Алдоны есть гораздо больше предположений, чем решилась бы она высказать, окруженная неулыбчивыми ночными тенями.
– Да, порядочки в нашей больнице! – Одной рукой он возмущенно взмахивает, пальцы другой барабанят по стеклу клетушки дежурной сестры.
– Она не хо-те-ла! – Алдона испуганно следит за руками доктора, которые ищут и не могут найти себе занятие; в эти руки она верит больше, чем во все другие хваленые чудеса медицины, нередко оказывающиеся на деле мыльным пузырем. – Род-ные нагря-нули из района, – шепчет она. – Сказала, как толь-ко ос-во-бо-дит-ся, сразу прибежит! Разве не знае-те Касте!
– Ладно. Заболтались мы, сестра. – Ее намек прозвучал излишне интимно. – Значит, говорите, в сто тридцатой спокойно?
– Да, док-тор, да-да! – Алдона уже в открытую утешает его, не опасаясь гнева врача.
– Спал?
– Прос-нет-ся и сно-ва заснет… Прос-нет-ся и сно-ва…
– Хорошо, отлично! – пожимает он локоть Алдоны, что означает: забудем все, милая, ладно? А сам борется с ощущением пустоты, которое станет теперь преследовать его весь день. Неужели до такой степени не хватает мне Нямуните, что не могу терпеть рядом далеко не плохую, может, даже более опытную сестру?
Неужели нужна мне только Нямуните, чтобы воротник халата не давил шею, а чужие слова и взгляды не кололи иголками.
– Не торопитесь, док-тор. Там у него Ре-кус.
– Он что, ночевал здесь?
– Дежурный ночью вызвал… Ну пока то да се, рассвело…
– Рекус, Рекус… славный резекус! – бормочет себе под нос Наримантас, замедляя шаг. Этому ординатору из глубинки он полностью доверял, что, однако, не мешало ему вместе с другими подшучивать над усердием молодого хирурга. Не успев, как говорится, ног на новом месте обогреть, вызвался дать кровь попавшей в огонь доярке – сам, дескать, когда-то в студенческом лагере ожоги получил! Женщину это не спасло, а Рекус заболел и, вместо того чтобы ассистировать при операциях, две недели провалялся на больничной койке.
– Так сладко посапывает! Как на груди у мамки! – вполголоса докладывает Рекус, ухватив Наримантаса за рукав халата. Ишь, охраняет! Физиономия заросла дремучей бородищей, напялить бы на него какое-нибудь старинное одеяние – камзол, что ли, да еще алебарду сунуть, – чем не привратник средневековый! Не отпуская рукава, шепчет, словно тайну сообщает: – Сон ему всего нужнее, доктор!
– Вы правы, коллега. Но наши санитарки… Они же любого покойника из мертвых воскресят!
Стучали двери, гудели струи воды из кранов, в лад надрывались звонкие голоса – чертовская слышимость!
– И это говорите вы, доктор?! Вы? – Рекус глотнул воздух; все, что слышал от Наримантаса, он считал важным, спасибо еще, не схватился за зеленый блокнот – повсюду таскал его с собой и записывал «опыт старших коллег». – Вас-то скандалистки побаиваются!
– Чепуха! Попробуйте-ка остановить Навицкене, ежели она решила перевесить гардину. Это же все равно что голыми руками сдвинуть бульдозер! – Наримантас удивился, что все еще не вошел в палату, торчит себе в коридоре и добродушно пошучивает. И шутки-то у меня фальшивые, как я сам, неужели не видит этого Рекус? Рекус, у которого каждый волосок в бороде честный?
Рекус выпрямился, выпятил грудь: под заношенным халатом – разве дадут ему новый! – заходили атлетические мускулы.
– Значит, будете стоять в карауле, коллега?
– Обязательно. Я сегодня не оперирую. – Самостоятельные операции ему поручали редко, больше держали на черной работе.
– Но ведь это не входит в ваши обязанности, милый мой.
– Кто знает, в чем состоит наш долг?
– Вы что, в бога веруете, доктор? Извините за нескромный вопрос.
– В бога? Нет! А вот в доброту… Человек нужен человеку. Вы, доктор, сами и это верите, хоть и улыбаетесь. Хотите, докажу? Этот наш больной… Сдается мне, он для вас нечто большее, чем больной. Возможно, я ошибаюсь. Извините.
– Ошибаетесь, ошибаетесь! Я верю в твердую руку. – Наримантас сжал кулак, чтобы ощутить в себе ту твердость, на которую все, словно сговорившись, покушались сегодня. – И и хороший инструмент. Словом, в технику, внимание и усердие, а не в милосердие! Да, да, коллега!
– Кто-то уже в этом смысле высказывался. – Рекус не собирался обидеть, наоборот, радовался, что сможет досыта наговориться. – Погодите, у меня тут записано… – Он зашуршал своей зеленой книжечкой. – Ага, нашел! Слова другие, но суть… «Да, вот что дает уверенность – повседневный труд. Все прочее держится на ниточке, все зависит от того самого незначительного движения. К этому не прилепишься. Главное – это хорошо делать свое дело». Альберт Камю. «Чума». Слова доктора Риэ.
– Замечательно! Подписываюсь обеими руками. Есть еще разумные, не свихнувшиеся люди.
– В самом деле, хорошо сказано. Но тем не менее…
– Был бы смысл спорить, милый мой, если бы каждый из нас выполнял свою работу отлично… Увы!
– Извините, я ваших убеждений не оспариваю, доктор! – В глазах Рекуса качался лес путаных мыслей, в котором нетрудно заблудиться. – Они чертовски актуальны, честное слово! Но нельзя же на этом останавливаться. Какой смысл тратить силы, если все «держится на ниточке», а ниточка – бессмыслица?
– Работа сама по себе большая ценность.
– Отчужденная от человека, которого мы стремимся поставить на ноги?
– Почему? Целиком от человека не отстранялся и ваш Риэ. Для представителя нашей профессии это невозможно. Будь ты самым толстокожим. Однако болеть чужими болезнями? Нет, милейший доктор Рекус, отказываюсь! – Наримантас изо всех сил защищался от соблазнов Рекуса, но опасность потерять себя, привычного, приближалась и влекла, словно прутья той страшной, из детства, клетки. Ржавые, изогнутые – он и теперь, спустя столько лет, видит их! – а между ними сгусток тумана… Треснул пиджачок, хрустнуло плечо, железная рука отца удерживает возле этого ужаса, его сердитое сопение шевелит волосы на оцепеневшем от страха темени. Должен расти смелым, не бояться ни коровьей морды, ни лошадиного копыта, а пуще всего – злых людей. Ему предначертано идти по стопам отца, хотя любил он дедушкиных голубей, а шерсть вызывала у него сыпь – редкий вид аллергии. Притворяясь безразличным, обманывая самого себя, бродил возле гумна, круги все сужались, и вот попался!.. Рысь, готовая к прыжку, стояла в клетке и, не мигая, глазела на проникающий через дверь свет. Рано или поздно, но все равно приманит к себе, и не спасешься от ее страшных клыков!.. Охваченный ужасом – клыков так и не увидел, только кисточки на ушах! – жутко закричал, отпрянув к двери, даже рысь недоуменно повела головой в пятнах запекшейся крови и йода…
– Вам плохо, доктор? – из туманных видений появляется реальная рука в желтых пятнах йода. Рекус?
– А что у вас с рукой, коллега? – Наримантас сердито рассчитывается за свое падение в колодец времени.
– Один чертенок укусил. Мы ему рану зашивали, а он… Извините…
– Кто, кто?
– Да мальчишка. Ночью привезли.
– Ступайте-ка переоденьтесь. И пусть сестра-хозяйка выдаст вам новый халат. Скажите, что я велел. Идите, идите. Я сам здесь побуду. Никуда не спешу…
– Не спешите, доктор? Вот и чудесно! – Казюкенас кивнул водителю, «Волга» газанула и уехала. Делать нечего, Наримантасу пришлось шагнуть навстречу, неловко протягивая руку. Несколько мгновений неуютно потоптавшись посреди тротуара, их тени, согласно покачиваясь, двинулись вперед, то касаясь друг друга, то ненадолго отстраняясь, словно всю жизнь, а если и не всю, то большую ее часть, именно так прошагали они, локоть к локтю, именно так согласно звучали их мирно беседующие голоса; но подумавший подобное явно ошибся бы, едва ли хоть когда-нибудь доводилось нм шагать плечом к плечу. Мне от него ничего не надо, что он меня преследует, лихорадочно думает Наримантас. В голове сумбур, мысли скачут, поезда времени бешено несутся навстречу друг другу… Молниеносно мелькают просветы между вагонами, глаз почти ничего не успевает схватить в открывающемся пространстве, а ведь было время, когда их дороги сближались, вились рядышком и в одном направлении, даже переплетались – особенно в те годы, когда они не были еще кем-то и не по дорогам шли, а по едва протоптанным, недалеко бегущим стежкам! Позже, когда стежки эти окончательно разошлись и им, уже не имеющим ничего общего, доводилось чуть не нос к носу сталкиваться друг с другом, они испытывали трудные мгновения узнавания, и каждый вновь уползал в своем направлении, надежно отделенный от былого знакомца своим кругом интересов, уползал на еще более продолжительное, почти бесконечное время. Чего он пристал ко мне? Должен я ему, что ли? Наримантас пытается вырваться из обволакивающего его властного обаяния Казюкенаса, но ему не удается – он уже захвачен этим человеком, его заботами, его тайной, как будто вновь, по прошествии стольких лет разгадав чужую загадку, надеется познать самого себя. И ведь не раз бывало: отворачиваешься, хмуришься, забываешь, что живет такой человек на земле, но достаточно малейшего соприкосновения, и ты поворачиваешься к нему, как подсолнух к солнцу. – А помнишь, доктор? – Казюкенас хватает Наримантаса за локоть и грубовато притягивает к себе. Весь лоск воспитанного горожанина куда-то улетучился, перед ним неотесанный деревенский парень – профессору-то не стал бы так мять костюм! – но между ними грохочут встречные поезда, летят, сотрясая тени, вагоны, и они, прищуриваясь, напрягая память, стараются разглядеть что-то в отдаляющемся мелькании. – Помнишь нашего учителя, Каспараускаса? Добрый был человек…