355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Миколас Слуцкис » На исходе дня » Текст книги (страница 9)
На исходе дня
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 07:50

Текст книги "На исходе дня"


Автор книги: Миколас Слуцкис



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 31 страниц)

5

Я знаю, бесконечный поток времени уделил мне одну-единственную каплю, и я должен сформировать из нее нечто отличное от всего другого. И вот эта капелька вечной магмы теряет тепло. Такое впечатление, будто отпущенные мне дни отслаиваются, лупятся, как сожженная солнцем кожа, кто-то безжалостно обтесывает меня, словно живое дерево топором, – отлетают кусочки коры, разрушается нежный лубяной слой, текут и пропадают втуне необходимые для жизни соки.

Я осознаю это и страдаю, но ничего не предпринимав, чтобы спасти свою каплю от слияния с безликой вечностью. А если и делаю что-либо, так вопреки собственной тайной сути, все сильнее поддающейся медленному распаду.

Мимо темно-коричневой обтекаемой игрушки я прошагал и глазом не моргнув. Эка невидаль – новенькая шоколадная «Волга»! Я не идиот, который пускает слюни у чужой машины, готовый облизывать ее, как медовые соты. Повезло какому-нибудь бездельнику в лотерее? Или чей-то папаша сумел скомбинировать на свою сотню в месяц? А может, восьмидесятивосьмилетнему дедушке из Чикаго вздумалось искупить грехи перед родным краем и он подарил одному из его аборигенов чудо комфорта и отечественной техники? Откуда мне было знать, что чудо имеет непосредственное отношение к Сальве, к Сальвинии Мейрунайте? Пассажиры этой шоколадной колесницы, обратившись в рядовых пешеходов, бродили, вероятно, по барахолке, где я уже успел отхватить одну никелированную железяку. Тысячи людей месят там грязь; если глянуть со стороны, жуть – трутся друг о друга, хлюпают жидкой кашей, толкаются, шныряя по сторонам глазами, пока не улыбнется счастье: импортные туфли или, как мне, железяка за какую-то десятку. Впрочем, при виде шоколадной игрушки моя гордость от удачной покупки поблекла. Попробуй впереться с этой штуковиной в переполненный автобус, да еще бабки, как на вора, коситься будут!.. Зачем мне это ржавое железо? Украшу им рыдван бронзового века, если удастся воскресить его из мертвых… Была когда-то и у нас собственная телега, Дангуоле летала на ней, пока не случилась авария. Фонарный столб смял телеге передок, и на лбу Дангуоле пролегла бороздка, которая и сегодня иногда краснеет. Подвернувшийся по случаю пешеход пострадал несколько больше… Маменька охапками таскала цветы несчастному алкоголику, старику маляру, а все заботы, связанные со здоровьем потерпевшего, с автоинспекцией и юстицией, пали на плечи отца. Денег у нас не было. От крупных неприятностей избавило одно обстоятельство – оказывается, Сизоносый, я его так прозвал, не всегда ходил в заляпанной известью спецовке, в доисторические времена нашивал и визитку! Не пошутили ли в свободное время боги, сунув его под колеса Дангуоле Римшайте-Наримантене? Бывший учитель провинциальной гимназии, некий Каспараускас, нос которого от чрезмерного употребления алкоголя вызрел в добрую сливу, радостно обнял одного из лучших своих учеников, призванного зажечь яркую звезду на небосклоне родимой Литвы! Только почему-то называл он отца не Винцентасом, а Александрасом, и не Наримантасом, а Казюконисом… Стоп! Не отцовский ли пациент Казюкенас – этот Казюконис? Впрочем, что с того? Пока ничего… Как об этом свидетельствовали бессвязные воспоминания Сизоносого, бывшая гордость класса Наримантас и бывший его воспитатель Каспараускас якобы уже встречались однажды в термоядерном веке… Несмотря на дырявую память, Каспараускас сумел опутать отца, как паук несчастную муху. Вылеченный, облаченный в костюм доктора и выпущенный в лучшем виде из больницы, он через три дня приполз к нам в отрепьях и с подбитым глазом… Уйдет вымытый, приодетый, глядишь, снова является в изрядном подпитии и с синяком на скуле. Дангуоле откупается бутылкой, отец терпеливо выслушивает его болтовню. Одного меня Сизоносый явно избегает – стоит мне показаться, немедленно испаряется, не ожидая, пока я выставлю его вон. И какого черта побирается, если у него собственный дом? Стыдно признаться, но, едва увижу эту нелепую фигуру, смесь бредней каменного века и дешевых сегодняшних «чернил», у меня начинают чесаться руки – так бы и врезал кому-нибудь… хоть первому встречному. Стоп! Совсем этот Сизоносый увел меня в сторону, забыл, что несу с толкучки. А приобрел я бампер! С чего это вздумалось мне возрождать к жизни изуродованный хлам? На таком не покрасуешься, да и сплавить его не удастся – посыпались, точно воробьи, «Жигуленки», кому нужно старьё? Да, с ветерком гоняла на нем Дангуоле к себе на завод, до чего же шли ей солнечные очки и кожаная куртка! «Женщина за рулем», не какая-нибудь салонная фифа в лимузине богатого папеньки – работница, жена и мать! Кто-то на ворованные приобретал, кто-то комбинировал или собирал, подтягивая пояс и отказывая себе во всем, а она выиграла в лотерею за тридцать копеек! Легенда! Землетрясение меня так не удивило бы… Да здравствует легенда! Глянь только, как слушается ее руль, как радостно раскрывает перед ней свои объятия город, которого в пешем состоянии она почти и не знала! И на работу и с работы катит уже не одна – ежели ты на колесах, разве не подбросишь подругу, не подвезешь инженера, живущего по соседству? Одни попросят на озеро их доставить, другие на свадьбу, на новоселье и черт те куда – летит по городу внезапно расцветшая слава Дангуоле Римшайте-Наримантене. Не случись этот выигрыш, не было бы скорее всего в ее беспокойной жизни и завода. Одно дело – работница, заполошно бегущая на автобус, другое – летящая на собственном автомобиле. Испустила дух, нарвавшись на столб, машина – лопнул и завод, хотя, говорят, до сих пор преспокойно отравляет дымом сосновый парк на северной окраине города. После того как Дангуоле упорхнула из дому, в моей душе, пусть несмело, пусть слабенько, затеплилась надежда возродить умершую легенду. Вот и стал я околачиваться возле груды ржавого железа, начал копаться в его нутре…

Шоколадная «Волга» заскрежетала, хотя, по всему, следовало этой шельме нежно и тихо заурчать. Ожидал: двинувшись, замурлыкает, как сытая кошка, которую гладит хозяйская рука, – ведь такая ухоженная силища! – нет, взревела тигрицей в клетке зоопарка. Конечно, плевать мне на коробку передач, пусть крошатся зубья – не моему отцу тратиться на новую! И все-таки, тронувшись, двигатель ровно забормотал – сам о своем здоровье побеспокоился. Слушал я «Волгу», как виолончель; убаюканному музыкой, мне и в голову не пришло, что заиграли-то ее в мою честь, хоть и тащусь я со своей железкой, цепляя ногу за ногу да пересматривая былое; последнее, как известно, иногда может превратиться в будущее, если сумеешь перевернуть бинокль… Над муравейником рынка, над стиснувшими его домами и улицами дрожало беспокойство. Бесцельная и бессмысленная толкотня, всегда порождающая неудовлетворенность, могла же и мне – недаром я сын своей матери! – выбросить счастливый билетик, как испорченный автомат горсть монет!

– Эй, ты! В больницу захотел?

Взвизгнули тормоза, дышащая теплом пасть ткнулась под коленки, по ногам метнулась дрожь страха и, как бы отразившись от подошв, охватила все тело. И тут в затылок ударил смех – смех Сальве, Сальвинии Мейрунайте, только не резкий, пренебрежительный смешок, погнавший меня, словно безумного, невесть куда и с кем в тот памятный день, когда мелькали стволы сосен и звенела под колесами дорожка, нет, мягкий, радостный. И все равно, грозно размахивая ветвями, зашумели сосны, засвистели, обжигая лицо и руки, порывы ледяного ветра. Схватить бы камень и садануть по обтекаемому лбу этого шоколадного чуда, а не побегут по стеклу морщины и морщиночки, не разлетится оно ледяной шугой, швыряй второй, третий! И тогда, только тогда будешь уверен, что этот предательский смех не врежется тебе в спину, не посмеет ворваться внутрь и корежить сердце. Конечно, если осталось там, в сердце, что-нибудь, что еще можно искорежить, ибо в нем пустота, абсолютная, до звона в ушах…

– Алло, Ригас! Тебе что, письменное приглашение нужно?

Голос звучал дружески, словно мы только вчера расстались, и не при особых обстоятельствах, а обыкновенно, просто забыли условиться о следующей встрече. Задумала снова поиздеваться, повеселить очередного спутника? В последнее время таскалась с местным Омаром Шарифом – много старше ее, миндалевидные глаза, тонкие усики, бачки. Слава его зиждилась на Париже. Правда, нюхал он Францию не больше моего дедушки, и носа не казавшего дальше родной волости, однако отметки в его паспорте, гласившей, что сей Шариф родился в Париже, в аэропорту Орли (летела маменька домой, да не успела…), вполне хватило для снобистской легенды. Одним представлялся он как конструктор электронно-вычислительных машин, другим – как изобретатель электрографии. Париж плюс новомодная специальность плюс статейки по вопросам искусства, ловко списываемые с зарубежных журналов, многим внушали почтительное уважение: с ним раскланивались служители муз, которым он в подметки не годился, ему улыбались жаждущие славы красивые девушки. Ходили слухи, что он и Сальвиния Мейрунайте вот-вот распишутся. Намечался и «друг дома» – некий Арис, липнувший к этой парочке, парень с лошадиной мордой, он ухаживал за Сальве, когда Омар выезжал в Таллин или Ленинград к разным знаменитостям. Куда исчезал он на самом деле, никто не знал. С Арисом учились мы в одном классе, в одну осень поступили – я в художественный, он в консерваторию – и почти одновременно вылетели…

– Лезь, не укушу! – Никто в шоколадной «Волге» не ухмылялся, Сальве посмеивалась, правда, но нежно и скорее над собой.

– Благодарю за честь. – Я обошел машину, как клетку в зоопарке. На полированной глади отражалась моя порядком растерянная, непохожая на привычную физиономия. Немногим лучше увидел я себя и в сверкающем стекле дверцы, которая поплыла мне навстречу. В безупречном зеркале чуда туманились также небо, деревья и густая мгла моей судьбы.

– Живее, добрый молодец!

Так заманчиво было ввалиться сюда, плюхнуться на сиденье, окунуться в запахи лака, теплого металла, искусственной кожи обивки. Как взрыватель бомбы замедленного действия, влекущий и одновременно пугающий, тикал и мигал включенный сигнализатор поворота, в каждой кнопке, рычажке, стрелке, в цветных лампочках датчиков, обычных и необходимых, таилось нечто необычайное, сказочное. Устоять против этого искушения сумел я не больше минуты. Проглотив меня, автомобиль дернулся, качнулся на рессорах – ах, какие рессоры! – дверца бесшумно прильнула к боку, как ненужное для полета крыло… Полет? Куда? С кем? Очухайся! Оттолкнули, пнули, а ты?.. Ока же и пнула и глумилась… Не за тем ли и теперь заманила в полированную клетку? Не очень тут к месту мои обтрепанные джинсы – щеголяю в них, не имея возможности одеваться согласно требованиям зарубежных журналов мод. Ворсистый ковер был как бы живым укором моим грязным башмакам сорок третьего размера, меж колен, я все еще сжимал купленное на толкучке железо.

– Да брось ты его назад! Не бойся, не испачкаешь. В случае чего сам и почистишь.

На красивом лице Сальве, в ее чуть запавших глазах посверкивали искорки. Сказать, что она потеряла блеск, нельзя: чуть слабее загар, чем обычно к этому времени, чуть менее нарядна – серая водолазка, плотно обхватившая полную шею, темно-синий, как у стюардессы, спортивного покроя пиджачок. Ни колец, ни сережек, которые и простили ее, и делали одновременно более желанной… Боялась, как бы не сорвали в толчее барахолки? Или бросила в сумочку, увидев меня? К чему эта комедия – на пальцах вмятины от колец! Она тряхнула головой, словно отметая мои обвинения, буйные волосы не рассыпались по широким плечам – увязаны в пучок, как у образцовой школьницы. Что все это значит? Сальве – нынешняя Сальве пытается встать в один ряд с девушками, которые без затей стягивают волосы аптекарской резинкой? Да она же еще в восьмом классе отличалась от них, как день от ночи! Всем отличалась: и положением, и модной одеждой… Хочет казаться простушкой? Смешные потуги, когда сидишь за рулем «Волги». Право, смешные!

– Смотришь на меня, словно я сперла этот автомобиль! – Сальве нервно рассмеялась, никакой игривости не прозвучало в этом смехе, потому я и не ляпнул в ответ того, что убило бы смех: может, не ты, а Мейрунас? – Признавайся, Ригас, вынырнула перед тобой, как призрак из тумана, а?

– Не боюсь я никаких призраков… и ведьм.

– Неужели я ведьма, Ригутис? – улыбнулась заученной улыбкой.

– А мне все одно.

– Очень жаль. – Она закусила пухлую губку, будто ей действительно больно, что мы отдалились друг от друга. Некоторое время молча следила за дорогой, кишащей машинами, людьми, даже телегами. Боится разрушить наше едва наметившееся, хрупкое примирение? Что-то в ней изменилось, но что? Едва ли от моей угрюмости и упрямства зависит ее переменчивое настроение, не будем обольщаться, сеньоры! Болезненная бледность… Хворала? Однажды вроде довелось ей уже перенести некоторые неприятности, может, снова? Впрочем, настроение могла испортить и меньшая беда – какая-нибудь тряпка, которую увели на барахолке из-под носа. – Еще там тебя увидела. – Разогнавшаяся машина проскочила перекресток на желтый, едва не попав под красный.

– Так я тебе и поверил!

– К юбчонке приценивалась. А тут ты. Свидание с юбкой в руках?! – Она снова рассмеялась, как бы отбрасывая от себя некупленную обновку, а может, чувство стыда.

– Мы не уславливались о свидании.

– И не говори! Ты же такой пай-мальчик… – Она все жала и жала на газ. Мимо нас летели столбы, заборы, борта грузовиков – той частью своего существа, которую я именую внутренним слухом, уже слышал адский грохот, вот-вот раздастся он, оглушит, терпко запахнет гарью, искореженным железом…

– Тормози! Черт бы тебя… Тормози!

Заслоняя улицу и небо, делал левый поворот слон-рефрижератор. Бесконечно долго двигалась перед нами глухая стена, буквы-великаны, одной бы хватило, половинки…

– В муку бы смолол, а?

– В муку не в муку, а бифштекс по-татарски гарантирован!

Вцепившиеся в руль пальцы Сальве дрожали, прерывистое дыхание смешивалось со смехом.

– Боже мой миленький, как бы славно! Представляю себе папочкину физиономию, не «Волга» – гармошка!

А на что сама бы похожа стала, не подумала? Сальве дергалась от смеха, противно обнажились десны, едва удержался, чтобы не врезать по их розовому бесстыдству. Странно, но вспышка гнева примирила меня с тем, что я по милости хохочущей и ненавистной мне Сальве развалился рядом с ней в чужом лимузине.

– Честное слово, буду внимательнее!

Она уже не смеялась, сникла, как актриса, сбросившая за кулисами роскошное одеяние. Праздник, когда отступают на второй план гнусные расчеты, кончился. Мне бы хоть из вежливости осведомиться, не болела ли, – промолчал. Обоняние уловило легкий запах алкоголя. Приняла – и за руль? А может, и нет… Я упорно сопротивлялся, изо всех сил отталкивал голос Сальве, ее смех, а ведь обрадовался, когда заметила меня! И не думал даже, что обрадуюсь после того, как между нами все было кончено. Правда, пока не очень-то доверял счастливой случайности – опасался втайне, как бы подаренное судьбой мгновение не сгорело, подобно спичке, обжегшей пальцы, но так и не запалившей сырых дров. Посеревшая, забывшая оттенить веки и обновить лак ноготков – такая Сальве мне была не нужна. И я не хотел ее признаний, мол, разочаровалась она, неважно в ком, пусть даже в своем Омаре Шарифе! Не решался признаться себе, а может, толком еще и не понимал, что нужна мне не Сальве, а Сальвиния Мейрунайте вместе со всем тем, что заключено в ее фамилии. Отстраняясь от нынешней, я взывал к той, гордой, пренебрегшей мною? Даря свою благосклонность кому попало, с каждым разом все больше отдаляясь от меня, она в то же время все сильнее разжигала мое стремление завоевать ее. Самоуничижение или отчаяние Сальве могло сыграть со мной злую шутку. Только не поддаваться жалости, не распускать нюни! На пути к цели, который я метафорически начертал для себя как широкую магистраль без ограничений скорости, запрещающих знаков и шлагбаумов, было рассыпано немало препятствий, и я чувствовал, главные из них все глубже пускают корни во мне самом.

– Заскочим за куревом?

Мы причалили к старинному особняку с потеками плюща на стенах. На широком и чистом, словно глинобитный пол, тротуаре не умещались каштаны, сплетение теней и ветвей вываливалось на мостовую, а по теплым тесаным камням как-то по-домашнему трусила Полосатая кошка, приостанавливаясь в залитых солнцем прогалинах. Тихий островок между душными, набитыми ревущим транспортом артериями города заставил дрогнуть в сердце струнку, к которой давно уже не притрагивались. Как же звонко пела она, когда я скакал на дни рождения Сальве – их почему-то устраивали несколько раз в году. Каштаны в те времена были еще стройные, пряменькие и звенели высокой нотой ожидания, даже если ты и не прикасался к ним. И здесь тоже многое изменилось, как и на всем белом свете.

– Не заглянешь? – Сальве фыркнула. Что должна была выражать ее усмешка, неизвестно. Хлопнула дверцей, кинулась к подъезду.

– Эй! – окликнул я. Не удержался. Обрамленная прямоугольником мрака за распахнутой уже дверью, она недоуменно ожидала, не понимая, почему медлю. Я запер автомобиль, сжал в пальцах ключики, еще хранившие тепло ее руки. Если бы не я, так и оставила бы машину нараспашку, с ключом в гнезде зажигания – лезь, кому не лень, катайся! Беспечность ее возмущала и одновременно вызывала восхищение. Конечно, тот, кто опасается всего на свете, даже во сне видит воров, – раб вещей. Не собираюсь надевать на себя такие вериги; если когда-нибудь стану обладателем того, чего сейчас у меня нет, то сумею жить как следует, но вот эдак относиться к машине? Подбросил ключики вверх, пытаясь этим небрежным жестом отгородиться от плебейского своего поступка. Сальвиния, стоя в дверях, выжидающе смотрела на меня. Поймав связку, прицелился в раскидистую ветку каштана, не попал, пришлось наклоняться и поднимать. Взгляд Сальве буравил затылок. Вероятно, я довольно смешно выглядел, ползая на четвереньках. Чувствовал, что уменьшаюсь, таю в ее глазах, точно сделан из воска, а не из костей и мускулов, однако и то, что осталось от меня, владело необузданной силой, заключенной в связке ключиков: захоти я, и взревет дремлющий у тротуара зверь в полированной шкуре. Ради такого могущества можно было и унижение перетерпеть – ключики, врезавшиеся в ладонь, сулили уже не мгновенное опьянение. Постоял, крепко сжав кулак, чтобы вновь обрасти жесткой чешуей. – Держи! – Швырнул ей связку, теперь она вынуждена была ползать на четвереньках, послушная моему приказу. Наглый я ей нравился больше.

– Потом сам поведешь, ладно? – шепнула Сальве, точно не она срежиссировала всю эту интермедию с ключиками.

Как же настойчиво и упорно приходилось мне воевать с отцом за право пробежать по этой каштановой улочке, за счастье проскользнуть в старинную раму двери, за которой начинался другой, столь отличный от нашего мир. Но в одном отец был прав – дорогие подарки выделяли меня из других гостей своей нескромностью. Не следовало терять чувство меры. Оказываясь здесь, я всегда испытывал унижение.

Сальвиния, чувствуя мое недоверие и одновременно вызов этому дому, как когда-то, взяла за руку. Даже лестница тут была иной, чем у нас, чем во всех других домах: треснувшие мраморные плиты, перила в чугунных завитушках, ни щами, ни нафталином не пахло. Под визги Сальве вваливались мы в просторный холл – потолок с гипсовой лепниной, а из комнат, словно скрывали они тайну, веяло чем-то, что воспринимал я не обонянием или зрением, а самой кожей, кончиками пальцев, бешено бурлившей во мне надеждой, которая, разумеется, не скоро еще, но должна была осуществиться. Вероятнее всего это был запах, снова чувствую его, хотя исчезло уже то обжигающее нетерпение, будто опаздывал я на некое молниеносно краткое действо: пахнет благородным красным деревом, мореным дубом, навощенным паркетом, мягкими ворсистыми коврами и венецианской люстрой, мелодично позвякивающей, когда по улочке проезжают машины. Просторные старинные комнаты освещались огромными, симметрично расположенными окнами, но свет не рассеивал таинственности, ее коварное дыхание не слабело и при ярком сверкании люстры; лишь после того, как появлялась в комнате Сальве, чары теряли силу, наваждение исчезало. Поцелуйчики, дурашливая игра во взрослого мужчину, потягивающего винцо… Квартира адвоката Мейрунаса, отвоеванная у нового века, приговорившего было ее к ветшанию и гибели, обретает начало и конец – в ней пять комнат, если не считать одной полутемной, переделанной из кладовой, тут полно иных запахов: шуршат кожушками набившиеся сюда худые старики с глубоко запавшими глазами, вздыхают, всхлипывают какие-то бабы в платках… Тут теснятся правда и кривда, готовые перегрызть друг другу глотки, перенимающие обличье одна другой; зимой пахнет дымом буржуйки, которую топят чурками, а осенью – прелой, размокшей в грязи обувью. Эти грубые запахи врывались в пространство квартиры, заглушали порой ее благопристойные ароматы и не побеждали их окончательно лишь потому, что проворная и зоркая, как ворона, хозяйка дома – Мейрунене – немедленно захлопывала обитую черным дерматином дверцу, если какому-нибудь старику приходило в голову высунуть из-за нее свой костистым, иссушенный поисками справедливости нос. Сидите и ждите, прикрикнет, и ее приказ укрощал не только клиентов мужа, но и любопытных гостей дочери. В этом райском уголке существовало нечто инородное, скрываемое, постыдное, что неудобно было выставлять публично.

– И куда я их засунула, эти сигареты?! Поискал бы, Ригас!

Сальвиния сгребала с дивана подушечки, двигала с места на место фарфоровые статуэтки, на донышке пьедестала которых были изображены мечи – бессмертный герб Мейсена! – перебирала всякие безделушки, высыпанные из китайской, расписанной иероглифами вазы. Об этих антикварных раритетах нам охотно рассказывал сам Мейрунас, казавшийся подростком рядом с высокой женой и стройной дочерью. Когда он начинал говорить, все умолкали, забывали о его малопредставительной фигурке. В его груди прятался могучий голос, и было даже удивительно, почему Мейрунас не взрывается, когда молчит. Рассказывая, он осторожно, как обнаженного нерва, касался серебряной жилки, бегущей по черному дереву секретера, казалось, ее не было раньше – и лишь от его густого голоса ожила она, пустила веточки, расправила листочки. Голос этот возвращал жизнь и краски потертому персидскому ковру, бог весть каким образом попавшему под наше серое небо. Такой же голос громыхал за обитой дерматином дверью, разрубая чьи-то болезненные всхлипывания, словно разделывая на колоде тушу – отделяя первосортное мясо от второсортного, не забывая, разумеется, и себе оттяпать отборный кусочек.

– Что это ты как осенняя муха? Дома никого. Может, хлебнешь чего-нибудь, пока я тут вожусь?

Столик с напитками, как и в былые времена, только бутылок больше и они разнообразнее; перед тем как шмыгнуть в комнату для посетителей, где придется «рубить мясо», Мейрунас обычно опрокидывал для дезинфекции рюмку-другую: все эти старцы и бабы, безусловно, были вместилищем тьмы микробов. Неужели прокисшая каморка с истертой зипунами серой скамьей – основа того чудесного запаха, который, встречая тебя еще на улице, сопровождал из комнаты в комнату, до самой резиденции Сальве? И начало всего – заколдованная жаба, прядущая шелковую нить, – амбиция и алчность темных людишек? Сознавать это было неприятно, больно, словно обнаружил сальное пятно на белой одежде. Но скоро я привык к этим пятнам – они неизбежны, хорошо хоть, что пряжу жабы никто здесь не пересыпает нафталином, что достаток не душит, не разъедает, а превращается в роскошь, которой немногие умеют пользоваться со вкусом, правда, надоедлива порой воронья бдительность Мейрунене: не притащил ли ты часом какую-нибудь острую вещицу, чтобы царапать ее мебель?

– Выпьем, что ли? Ну как хочешь… А мне надо! – Время от времени Сальве сотрясала дрожь, как недавно, у перекрестка; пролив на столик, она высосала рюмку.

Нет уж, даже взглядом ни до чего не дотронусь, чтобы не заныли старые обиды; глаза скользят по полировке, хрусталю, металлу, будто Мейрунасы вновь приманивают, собираются обмануть – подсунуть вместо тайны эрзац. Однако время, превратившее Сальве из милой, окутанной розовой романтической дымкой девочки в современную девицу, не коснулось сумеречного пространства больших комнат, не разрушило обаяния дремлющих в нем дорогих вещей – потемневшее дерево и патина, покрывшая бронзу, свидетельствовали о мудрости красоты. Главный ее союзник – непрекращающееся течение лет. Чутье подростка не обмануло – чудеса оставались прежними, манили невозможной, больно ранящей близостью.

– Какие у тебя еще зароки? – Сальвиния опрокинула вторую рюмку, она издевалась надо мной против воли – глаза умоляли не сердиться.

Мы снова неслись, оставив тихую, мощенную солнцем и тенями каштановую улицу. Куда летим, неизвестно, не договаривались, шло вроде бы какое-то испытание – и автомобиля, и моих прежних представлений, и наших взаимоотношений, почти полностью прерванных и возобновившихся, когда на это никто уже не рассчитывал. Мою хмурую угрюмость подтачивало гордое удовлетворение – ишь как потакают! – и я старался не думать о последствиях, о продолжении. Боялся еще большего унижения, чем испытал весной? Не доверял своей ненависти к Сальве?

– Может, поведешь?

– Загнулись мои права.

– Для меня они действительны.

– В извозчики не нанимался.

– А что, недурная коробочка?

– Не «мерседес», но терпеть можно.

– Папочка ползает на старом «Москвиче». Эта ему слишком широка, боится бока ободрать.

– Да, эта погабаритнее. Такой комод…

– Комод, считаешь?

Мы не знали, о чем говорить, время пустой болтовни миновало, навалилось молчание, в котором каждый ощущал неискренность, страх перед новой возможной неудачей. Вдруг Сальвиния, махнув рукой на осторожность, спросила:

– У тебя так не бывало? А мне частенько ударяет в голову – сейчас трахнусь! Или в грузовик врежусь, или задавлю кого…

– Мейрунас откупится.

Она пропустила мимо ушей.

– Вот и нынче. Видела же я его, этот рефрижератор, но… Словно кто-то навалился и шепчет – жми, жми! Как на сеансе гипноза.

– А не запланировала ли ты сеанс?

Оба мы возвращались на злосчастный перекресток, точно оставили там горящий огонек, и, зло посопев, я попытался затоптать его:

– Давай жми, только без меня!

– Уже нет охоты. Уже нет. Ты спас меня! – Что, снова издевается? Нет, запели тормоза, на этот раз нажимали на них осторожно. – Садись за руль, я же вижу, у тебя руки чешутся! – Сквозь обломанные, не закрученные, как обычно, ресницы обжег меня взгляд, опьяненный скоростью, подзуживавший устроить гонки на автостраде – обойти всех до одного! Так умела стрелять глазами прежняя, не привыкшая смирять свои страсти Сальвиния, сбросившая твердые латы отрочества. Не дождавшись согласия, она нахмурилась.

Бежали мимо дома, топчущиеся на перекрестках группки пешеходов, готовые рвануть наперерез, но дорогу нам расчищал светофор, передавая эстафету следующему, мы мчались по зеленой волне. Приятно было покачиваться на похрустывающем от новизны сиденье, вслушиваясь уголком сознания в добродушный рокот мотора, полный сдержанной силы. Еще приятней было бы не считать себя обязанным за это удовольствие Сальве, не встречать в штыки каждое ее слово. Но возможность чувствовать себя независимым от уличной давки, от гомона прохожих, от серости и пыли внешнего мира все улучшала и улучшала настроение. Сальве погнала своего шоколадного зверя в гору, и мы взлетели над городом, над застывшими волнами черепичных крыш, желтых стен, над мешаниной колющих острыми шипами воспоминаний прошлого.

– Давненько не виделись, а, Ригас? – Девушка с лицом кинозвезды и скромной прической школьницы решительно свернула на загородное шоссе.

– Пятьдесят семь дней…

До конца жизни не забуду тот смешок, точно глотала она осколки льда и раздирать ими нёбо доставляло ей удовольствие! И свое тяжелое дыхание на велодорожке услышал, и пыхтение другой девушки, которой сейчас не было тут и чье имя даже в мыслях не произносил, хотя мы – не странно ли? – продолжали время от времени встречаться, и снова бешено неслись для велосипеда, точно можно вдвоем убежать от самого себя, когда бесцельное бегство неизвестно куда и зачем уже есть всплеск необузданной жизненной силы, не до конца объясненных разумом чьих-то, своих и чужих, желаний. А может, именно тогда и было хорошо? Может, ничего лучшего мне и не доведется испытать?

– В секцию не заглядываешь?

– Я не профессионал, чтоб из меня соки жать.

– Ясно. Надоело с пацанами возиться?

Как осторожно коснулась Сальве темы велосекции, которую я хотел было извлечь на свет божий, но побаивался, право слово, побаивался, потому что бег велосипедов оборвался вдруг, как туго натянутая цепь, и, когда я еще не пришел в себя, когда в ушах еще свистел грозный ветер, случилось то, чего я до того мгновения никогда не испытывал, хотя знал про это все по рассказам приятелей, по книгам, фильмам, но не испытывал сам, своей плотью и кровью, случилось, а я не почувствовал радости – пространство вокруг съежилось, сжалось в угрожающий кулак, и я барахтался в нем, как мушка, увязшая в застывающем янтаре… И во всем виновата она, эта Сальве!

С ней было бы иначе, наша близость не столкнула бы меня в кювет с того запланированного пути, не превратила бы в червя, противного самому себе. С ней я остался бы свободным от жалких оков плоти.

– Курить! – Сальве зачмокала губами, едва подкрашенными, в весенних трещинках.

– У меня нету.

– Возьми там, – она ткнула в крышку «бардачка».

Сунул ей сигарету, теплые шершавые губы вздрогнули, словно хотели схватить мои пальцы. Мы вырвались из города, неслись навстречу островки сосен, за ними высились дома нового микрорайона. Куда мы летим? В летнюю резиденцию Мейрунасов? Ведь существует и вилла среди сосен – не скворечник в так называемом коллективном саду, двухэтажная, с центральным отоплением, водопроводом и т. д.

– Открой сумочку. Спички.

– Эту?

Открыл. В помятом носовом платочке блеснуло золото колечка, и еще два, с камушками, в боковом карманчике.

– Платок чистый, – усмехнулась она. – Не испачкаешься.

– К чему этот маскарад?

– Какой, Ригутис?

– Ну, что ты вроде не ты, а…

– А кто? Ну говори, кто?

– …Студенточка, живущая на стипендию?

– Ты был неглупым парнем, Ригас. Чего ж это взбрело тебе в голову, будто я украла «Волгу»?

– Где мне, я же не Омар Шариф! Для меня не обязательно распускать перышки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю