355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Миколас Слуцкис » На исходе дня » Текст книги (страница 25)
На исходе дня
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 07:50

Текст книги "На исходе дня"


Автор книги: Миколас Слуцкис



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 31 страниц)

– Марш в свой угол! Живее! – Она гнала старуху, размахивая руками, так гонят с огорода кур, старуха заупрямилась, не желая отступать, кашляла, давясь слюной и временами зло гавкая. Появившийся от куда-то Петрюкас подал матери прут, бабка прикрывалась от хлещущей воздух руки дочери, но не слушалась. – Смотри, пить дам, ей-богу, дам! – непонятно, очень непонятно пригрозила Казюкенене, отняла у Винцаса зеленую кружку и плеснула воду на земляной пол, будто собиралась подметать его. Старая тут же сунулась в свой угол, жалобно воя, путаясь в длиннющей юбке. – Помешалась, Кудлатый наш с цепи сорвался, убежал, так не может с тех пор опамятоваться. Очень любила собачку. – Казюкенене вытирала стол для угощения – обещанный сыр с тмином – Разве не попробуешь, голубок? – Из вежливости положил что-то в рот, пожевал, вкуса не почувствовал – губы одеревенели, и нёбо, и руки. Когда встал, ноги – как чужие, словно потерял сам себя. Пошел к выходу, неловко обходя чугунки, валявшиеся на полу. Выбрался во двор, неогороженный, сливающийся с полями, в холодный, искрящийся звездами мрак. Пока он был в гостях, опустилось и снова поднялось небо…

Казюкенасова бабка перепугала соседскую девочку, посланную за стаканом крахмала, мужики бросили старуху на телегу и связанную привезли к отцу Наримантаса. Без спроса вломились в сарай, где стояла клетка с рысью. Зверя – к зверю! Старуха уже не в силах была лаять, беззвучно хрипела пересохшей глоткой, будто желая выдавить из себя ужас, который заставлял ее, задыхаясь от гавканья, бросаться на людей.

Отец спокойно расспросил возбужденных, ругающихся соседей, виновато извиняющегося, маленького и черного, как цыган, Казюкенаса; ходила молва, что бывший водовоз разорял гнезда хищных птиц и варил для семьи ястребятину. Изловчившись, ветеринар раскрыл спекшийся рот старухи ручкой черпака. Она свирепо лязгнула зубами, передний сломался, хотела выплюнуть, но в пересохшем рту не осталось слюны. Когда кто-то сунул ей под нос стакан воды, она скрючилась в дугу.

– Бешенство, – буркнул ветеринар, не выпуская изо рта трубку. – Видите, не ест, воды боится, надо бы к доктору.

– Кудлатый у нас сбежал, вот она и тронулась До потери сознания любила пса, – твердил Казюкенас, незлобивый и смирный мужичонка, воевавший с ястребами.

– Темные вы люди, невероятно темные! – безжалостно рубанул ветеринар. – Бешеная собака ее покусала, как же не взбеситься. Ничего не бывает без причины.

Он спрашивал себя: не потому ли избрал я медицину, а не юриспруденцию, как хотел отец, что страшным метеором пролетела над моим отрочеством Казюкенасова бабка? Вскоре, лишившись последних сил, она умерла – на человеческую смерть ее конец не был похож. Рысь тоже исчезла из сарая. Со временем оба эти ужаса слились для Наримантаса воедино – как огромная губка, впитал он в себя жестокость и темноту жизни, нечто неподвластное здравому рассудку, хотя в тот день, когда связанную старуху вывалили у них в сарае рядом с клеткой, страха не испытывал. Один страх заглушил другой, он ужинал и слушал рассказ отца о Пастере и сибирских лесорубах. Когда старуху хоронили по-за кладбищем, где закапывали умерших без причастия – жуткий и печальный это был уголок! – он поражался своему жестокосердию.

Теперь, вспоминая и сопоставляя, Наримантас не сомневался: то, что он, опытный хирург, оставил внутри Казюкенаса невырезанную опухоль, было намного страшнее отцовской руки, толкавшей ребенка к рыси, или того, как темные люди тайком плевали на покусанную бешеной собакой старуху. И от того, и от другого несло смертью, однако теперь смерть кормилась из его рук, заглатывая уже не чужие, что в его практике иногда случалось, а его собственные плоть и кровь… И он не имеет права медлить ни минуты!

Что она делает, Касте, Констанция? Мысленно он уже не называет ее Нямуните, и стоящее перед глазами лицо наполняет сердце печалью. Не откажусь, не отрекусь! А печаль растет, словно уже отказался, простился навсегда. Как будут выздоравливать без нее больные? Впрочем, что важнее, он не очень-то знает, спеша в пригород, знакомый ему, как слепцу, больше по воспоминаниям.

– Сходите? – врывается в глухой гул троллейбуса истеричный женский голос. Вдоль улицы выросли высотные дома, интуиция уже ничего не подсказывает Наримантасу. Он колеблется. – Сходите или нет, спрашиваю! – В давке женщину толкнули, и она чуть не повалилась на Наримантаса – одутловатое лицо, растрепанные светлые, почти льняные волосы; без туго накрахмаленной белой шапочки они не кажутся красивыми, как и потная молодая шея. Она хватается за поручни над головой, прозрачная нейлоновая блузка морщит.

– Пожалуй, еще нет, – отвечает он ей и не ей, прячась за чью-то то ли в муке, то ли в перхоти спину. Протискиваясь мимо него, Касте вдруг узнает – такое впечатление, что не его, себя! – и, закусив губы, выпятив грудь и откинув голову, выскакивает на тротуар, будто лунатик, с которым не может случиться ничего плохого, разве что погуляет с закрытыми глазами. Мгновение спустя она окончательно убеждается – да, это Наримантас, взгляд ее становится осмысленнее, но еще не трезвеет.

– Чуть не лишилась сознания в троллейбусе. – Нямуните отшатывается, растопыренными пальцами проводит по лицу – ей ли принадлежит этот заострившийся нос, вспухшие веки?

– Вам плохо, Констанция? – Пальцы Наримантаса автоматически тянутся к ее запястью. Но она убирает руку.

– Показалось, что задыхаюсь, и… Не обращайте внимания, доктор, ладно? – Они останавливаются около тумбы с объявлениями, на фоне блеклых пятен мелькает вдруг прежняя Касте, моложе и светлее теперешней. Это продолжается лишь мгновение, пройдет очарование старых афиш, и снова она крикнет или что-то другое неподобающее выкинет, уже не в больнице или троллейбусе – на улице. Грубая, мстящая сама себе, она бесит Наримантаса, но раздражение царапает только поверхность сознания, не задевая глубины, где тяжело бьется, причиняя физическую боль, ощущение утраты. На расстоянии, отставая на полшага, он чувствует ее, как шершавый камень на пожарище – перекалился, раскрошится от малейшего прикосновения. – Не думайте обо мне плохо, доктор, – словно из-под маски, вырывается улыбка былой Касте. – Так уж все сложилось. Нервы сдали.

– О вас плохо? – Он берет за руку ту, бывшую, которая вот-вот исчезнет, но его больше влечет грубая, пропахшая потом, махнувшая рукой на приличия. Ведь это она – кто же, если не она? – заставила его заглянуть в глаза ужасу, от которого кинулся было бежать. Хоть бы минутку побыть с сегодняшней, другой, в ней все законченно, зрело, пусть не совсем изящно, но так много в ней всего, что неспокойно и опасно стоять рядом даже теперь, когда их пути расходятся!

– Чего это я тут перед вами извиняюсь? – Нямуните вырывает у него руку. – Чужие остаются чужими… И о себе надо позаботиться!

В его молчании ей слышится упрек.

– Да, да! То же и вам советую! Не сходите с ума из-за больных. Между прочим… Сядьте-ка за стол и как можно подробнее опишите ход операции.

– Какой операции?

– Спасибо Навицкене – надоело объясняться на пальцах. Ваш недавний отчет о той операции порадовал бы следователя, да, да! Но оперировали вы не один – с главврачом! И патологоанатомы… Где были их глаза?

– Прошу вас не беспокоиться об этом!

– Где уж мне обо всех беспокоиться! К тому же не мое дело! Так, к слову пришлось. – Разговор неловко обрывается – Зайдите как-нибудь, доктор, уже не снимаю угол. Вон в том высотном живу, второй справа! Что, не узнаете улочку? Мансарду давно снесли! – Она улыбается без радости, равнодушная и к квартире с удобствами, и к своей, смутившей доктора проницательности.

В жизни не забудет Наримантас мансарду. Неужели уже тогда испугался такой, как сейчас? Не померещилась ли, не проглянула ли сквозь правильные и ясные, будто ключевой водой промытые черты сегодняшняя? Уже тогда понял, что отвращение к алкоголю у нее не от девичьей чистоты или женских предрассудков, а глубоко запрятанная боль ее жизни, загнанная в душу заноза? Испугавшись, отстранился от чужой боли, чтобы не мешала работать? Терпел, все сильнее и сильнее тоскуя по ней, и не ведал об этом, пока не открыл ему глаза Казюкенас, перевернувший, словно лемехом, пласты его непаханой жизни. Чувство к Касте стало угрожать тому, что называл он своим долгом, но что было уже им самим – его обнаженными корнями, его обязательствами перед людьми, без чего он не представлял своего существования. А что, если можно все это сочетать, как сочетают сотни, тысячи не худших, чем он? И Касте ведь тоже безжалостно выбирает, отказываясь от своего стерильного, упорядоченного, но призрачного бытия.

– Хотите знать, откуда тащусь? Все знают. Все, за исключением вас, доктор! Мужа навещала. В Новой Вильне лечится от алкоголя.

– Но ведь вы… – Спазма в горле не позволяет договорить.

– Да, доктор, в разводе! Да, не люблю! Но и Навицкене близка к истине. Сначала-то ведь любила, не сразу стала ненавидеть. Его одежду, разбросанные повсюду окурки, вечный запах перегара изо рта, бессвязную болтовню. Приходит грязный, накачавшийся до икоты… И вот, изволите видеть, лечится. Раньше гордость не позволяла – кидался на меня, стоило лишь заикнуться о лечении. А теперь сам попросился, клянется, что выздоровеет, снова работать станет…

– Как могли… вы…

– …выйти за такого? Пока дружили, не пил, даже не нюхал! И на свадьбе не напился. Потом как с цепи сорвался – казалось, целое море может вылакать… Когда боишься, черная кошка непременно дорогу перебежит. Если дрожишь, издали завидев пьяного, осязательно к алкоголику в руки угодишь… Развелось их, как саранчи, пешие и на колесах, с высшим образованием и без, местные и гастролеры – разве скроешься? Умоляла, сопротивлялась, на помощь звала… Надо мной, не над ним смеялись. Деньги отдает – чего тебе еще? По бабам не ходит. Даже учиться пускает… Ненормальная какая-то!

– Развелись и продолжали любить?

– Нет, нет! Но ведь человек – не сорная трава, которую с корнями вырывают. Да и сорняк, бывает, снова отрастет. Возвратился бог весть откуда, на себя непохожий, травиться начал… Любовь – еще не все.

– Думаете, он сможет?..

– Я не легковерная, доктор. Сначала не будет пить, потом снова станут штабеля пустых бутылок расти. Ведь это же болезнь болезней, почти неизлечимая! Едва ли изменится, но, мне кажется, сама я изменилась… Ничего еще не решила, навестила, через несколько дней снова поеду. Еле сдерживаюсь при больных, просто кулаками бы дубасила, да не знаю, кого, а на самом деле себя… Так что не очень осуждайте, что сую голову в петлю… Одно удовольствие было находиться рядом с вами: будьте любезны, сестра, слушаю, доктор, спасибо, сестра, пожалуйста, доктор…

– Касте, Констанция… Без ножа вы меня режете!

– Себя, в первую очередь себя! Вас ни в чем не упрекаю. Хотите знать, вы и подтолкнули меня… Сначала не понимала, сердилась: вот снова он в свою скорлупу залез, отгораживается от всех… Не сразу сообразила, что заставляете себя повернуться лицом к чудовищу, от которого всю жизнь хотели бежать… Казюкенаса-то не из любопытства притащили, не зря нянчитесь с ним, как ни с кем до сих пор. Разве неправду говорю? – Она поперхнулась воздухом. – Может быть, слишком я в судьбу верю… Отец, брат, муж – поневоле поверишь, все время думается: ведь один за другим, один за другим… Я бы устояла, честное слово, устояла бы! Но грызет мысль: а нету ли тут моей вины? Не бывает человека без вины, особенно когда вместе сходятся двое. Может, своей гордыней разожгла я его неверие в себя, а оно – проклятую его жажду? Скажете, терроризирует он меня… нет, сам по острию ножа ходит, дальше некуда…

– Получается, что я заставил вас… бежать от некоего Наримантаса?

– Хотите, чтобы заревела? Боюсь расхныкаться, лучше уж злобой давиться.

– Покидаете, значит, больницу, Констанция?

– Еще не решила. Вам-то я больше не нужна, доктор. Даже мешала бы…

– Пока выхаживаем Казюкенаса… а?

– Он уже окреп. Достаточно за ручку водить!

– И Шаблинскаса бросите?

– Давайте посмотрим фактам в глаза, доктор. Шаблинскас…

– Ах, Констанция, Констанция…

– Вы сделали, что могли. Больше, чем могли. Кто лучше меня знает?

15

Вероятно, когда-нибудь именно так, как сейчас я, будут приходить в себя после спячки замороженные в саркофагах-холодильниках – робко потягиваясь, они не сразу почувствуют бремя своих тел и своего прошлого, постепенно клетки приобретут вес, в сосудах заструится кровь, напрягутся нервы. Но прежде чем успеют воскрешенные испытать радость оттого, что опять получили возможность дышать смесью бензиновых паров и пыли, в голове их загудят, забьются и неудержимо потекут воспоминания. Снова, как в незапамятные времена, когда люди ходили в деревянных башмаках, трудно будет им переставлять ноги, трудно заглядывать в собственную душу…

Сначала меня, окрыленного, пошатывало, вокруг летали такие же крылатые плазменные существа и пели ангельскими голосами, как в «Фаусте»: спасен, спасен, спасен! Здорово саднило и покалывало ранку, хотя какую там ранку – царапину! – но это были сигналы разминированного тела, приветствия выздоравливающего пальца девяти остальным, жаждущим деятельности. Честно говоря, толком я и не знал, что заставляет меня обнимать весь мир – дома и деревья, мусоровозы и троллейбусы. Дышалось за двоих, все вокруг светилось необычной новизной, словно только что повязанный стерильный бинт, все захватывало дух и пьянило… пока передо мной не возник кулак. Водитель потрепанного «пикапа» извергал на мою голову громы и молнии, грозя увесистой чугунной гирей. Какое ему дело, что я едва возвратился из небытия? Праздник воскрешения лопнул, как детский воздушный шарик, когда под «пикапом» возникли призрачные ноги. Неужели это могли быть мои ноги?.. Дальше я поплелся, уже пыхтя и обливаясь потом, – семьдесят пять килограммов костей и мышц тянули, прижимали к земле. И чему это я так по-телячьи радовался? Едва ли изменилось что-то в несносном нашем мире, пока сестра бинтовала мне палец. У Нямуните ангельское лицо, но она отнюдь не ангел, ее нежные прикосновения не избавят от бед, ежечасно подстерегающих человека. Еще больше испортилось настроение, когда я вдруг наткнулся на Владу. Зачем она тут? Откуда? Ведь запретил же! Не будь я так сильно озабочен собственной персоной, мог бы заметить, как сияет ее изменившееся лицо. Словно в мастерской скульптора – сняли мешковину с куска бесформенной глины, и вдруг явилась изящная головка с влажными, небрежно вылепленными скулами. Под настроение мне требовалась другая…

– Рубль в лотерею выиграла, что так радуешься?

Теперь, когда заражение крови уже не грозило, сорняки должны были вновь разрастись в моей душе, затеняя буйной порослью и Владу, и излучаемый ею свет. Однако Влада не собиралась лезть обратно под мешковину. Пропустила мою грубость мимо ушей, без смущения выставляя себя на посмешище. И не только себя, но и меня: весь город видит ненормальную беременную девчонку, ощупывающую мое лицо, словно рана на нем, а не на пальце.

– Уймись, люди кругом!

– Мы спасены, спасены, спасены! Ригутис, милый!

Вот разболталась! Сыплет словами, как из мешка, соловьем разливается, вознаграждая себя за сдержанность в те часы, когда говорил я, а она благоговейно внимала моей мудрости. И плевать ей, что от волнения признаки беременности расцветают у нее даже на носу, что мы не одни.

– Если б ты знал, как я с ума сходила! Бежала следом, боялась отстать… Всю дорогу глаз не спускала с твоей головы… Да не приглаживайся ты, – коснулась ладонью моей макушки. – Ни у кого нет такой прекрасной взъерошенной гривы. Все твоя левая рука мелькала – на бегу ты отбрасываешь ее сильнее, чем правую. И вдруг исчез! Всякие чужие головы, чужие руки. Тысячи голов, и ни одной твоей! Смотрю, больница. Ну, думаю, не заметила, как проскользнул внутрь. Подкатил с ревом грузовик, вытаскивают из него человека, в крови весь, и быстро-быстро в двери, не углядела, молодой ли, старый, на лестнице капли крови… И тут смешалось у меня в голове. Пожалуйста, Ригутис, не сердись, очень тебя прошу! Что, если обогнала я тебя – сердце от ужаса захолонуло, – а ты торопился и под колеса? Вдруг это твоя кровь? Очнулась – сижу на ступеньке холодной-холодной, вся земля заледенела. Какая-то старушка подошла, протягивает листок – прочти. Адрес этой самой больницы… Читать читаю, а сообразить не могу. «Что с тобой, девонька? Батюшку сюда положила али другого кого?» Батюшку? Какого батюшку? Разобрала наконец, что в записке написано, только бы отвязалась скорее, показываю, где входить… Смотрю, старушка пятится от меня. Подскочила я, потянула ее за руку к двери, а она глаза таращит, мычит, будто язык у нее отнялся. Пришла я в себя, поняла: страшный, наверно, вид у меня был! Тебя, только тебя, окруженного врачами, видела. А что у меня здесь отец, напрочь забыла! Представляешь? Вылетело из головы, что отец лежит в этой больнице… Хорошо еще, что Зигмаса не было… Забыть о родном отце у дверей больницы?

– Ничего особенного со мной не делали – ковырнули да почистили нарыв… Успокойся, люди кругом.

Зажал ей рот ладонью. Слава богу, разминулись с ее папашей… Ничего о нем не знал и знать не желал, словно предчувствовал: все, что могу услышать, только усложнит мое положение. Собирался через день-два снова махнуть в больницу, и не ради перевязки. Столкнись я с отцом Влады, возможно, все мои планы рухнули бы… Нет, не жаждал я завязать знакомство, на которое падала бы тень горба.

– Что мне отец, – она не могла успокоиться, ее душили слова. – Чужой, почти незнакомый человек! Не подумай, что за маму ему мщу или из ненависти к другой женщине… Есть у него какая-то, молодая. Понимаю, они с мамой слишком разные. Я бы все равно любила его, уважала, но он, мой так называемый отец, необычный, особенный… Образец для подражания, заслуги его в литовской энциклопедии расписаны, а вот что Зигмас по его милости горбатым стал… об этом, конечно, ни слова! Зигмас все еще воюет с ним, не пойму только, чего ради отказался от отцовской фамилии и меня заставил… Нет, не желаю я этому человеку зла, тем паче сейчас, когда он болен… Просто нету для него места здесь. – Она взяла мою ладонь и прижала к своей груди, я ощутил, как стучит сердце.

Казюкенас! Я не сомневался, отец Влады – Казюкенас! Подозрение мелькало и прежде, неясное, пугающее, но теперь я в недоумении таращил глаза: что еще сулит мне эта слишком поздно открывшаяся тайна? Залихорадило, будто палец продолжал нарывать.

Снова зажал ладонью губы Влады – ничего больше не хочу слышать о Казюкенасе! – но она посчитала мою грубость за ласку.

– Люблю… люблю… люблю… Ради тебя… тебя…

Снова Казюкенас? И уже не комета, промелькнувшая из бесконечности в бесконечность, а реальное тело, раздавленное болезнью, словно неподъемной бетонной балкой? Не думал, что пересекутся наши пути, и так жестоко, так глупо… Открыл бы он мне дорогу в пьянящую высоту, ежели бы не болезнь? С ним бы мы, пожалуй, договорились, это тебе не Наримантас! Опять посмеялась надо мной судьба. Такие перспективы могли открыться, а вместо этого глухая стена! И кто виноват? Влада! Снова Влада. Приходит мысль, что все равно поздно, и я успокаиваюсь. К черту! Ситуация безумно усложнилась, следует внимательно обдумать дальнейшие ходы. Время поджимает – преследует с хронометром в руке. Мстительно пыхтя в затылок, сердито скрипя зубами, глотает оно минуты, часы, дни. Скоро пятна на лице Влады расцветут еще пышнее – каждые потерянные сутки работают против меня. Не откажется ли она от своего решения, если это было решение, а не насильно вырванное согласие? Меня пугало уже не только чрево Влады, но и ее одухотворенное, ставшее прекрасным лицо, ее слепая и одновременно прозревшая преданность мне. Боялся за себя – как бы не растаяло желание во что бы то ни стало прорваться к цели. И доктора Наримантаса побаивался… его, пожалуй, сильнее всего.

Почему, доверив палец, не взвалил я на него сразу и «ребеночка»? Теперь и заикнуться об этом будет гораздо труднее. Сам себе всю обедню испортил… Так и вижу как отворачивается отец, когда Жардас берет в руки ланцет Лица Жардаса толком не разглядел как и всех остальных, окруживших меня маячили белесые пятна, словно луны сквозь дымку, и в их свете таяли твердые, на все времена выкованные отцовские черты, привычки, принципы Ткнул бы его легонько – и насквозь, до самых дальних, тайных уголков добрался бы. Когда же Нямуните, оглядываясь, стала искать ножницы, еще до того, как расстроилось их согласие, отец уже начал сожалеть о своей слабости. И все же только там, в больнице, поднимается он над собой, а может, наоборот, превращается в себя. Дома мое заявление о возможном «ребеночке» могло бы вызвать пощечину, пусть чисто символическую, учитывая весовую категорию сына, но, так или иначе, дело бы не выгорело. Остается больница, где мимика и жесты отца, даже его покашливание обретают некую значительность, не зависящую от его поношенного костюмчика. В больнице все грозно официально: лифты, коридоры, застекленные будки дежурных сестер, обшарпанная мебель, телевизоры, радиоточки, а главное, белые балахоны, все равно на кого напяленные – на регистраторшу, уборщицу санитара, истопника, молодого ординатора… Как знать, может, отец кашлянул, и от этого, как от операции, выздоровел или помер какой-нибудь больной? Что ему стоит кашлянуть еще разок? Если хирург Наримантас не захочет вытащить из пропасти родного сына, то уж во имя спокойствия Казюкенаса не откажется!. Нет, ко времени заговорил сфинкс по имени Влада, в самое время! То, что не нужно было ей, от чего отреклась она ради любви ко мне, станет теперь моим оружием. Разящим и метким. Не все потеряно!

Когда я проводил Владу, потребовав, чтобы больше не глупила, не пряталась, и она, радостно кивая, обещала, на почерневшем небе зазмеилась молния. Я стоял, ожидая ливня, который смоет пыль и усталость, но на поднятые вихрем бумажки упало лишь несколько тяжелых капель.

Пестро одетая женщина с блуждающим взглядом ведет мальчика. Не ведет, тащит, как худого, нашкодившего кота, застигнутого на месте преступления Мальчишка упирается, брыкается, коричневый чулок спустился до щиколотки. Почему-то не желает он идти в больницу, хотя из успокоительных речей женщины явствует, что там ему ни уколов делать не станут, ни клизмы.

– Будешь хорошим мальчиком, подарит красивые коробочки и бутылочки! – Женщина подхватывает буяна, перетаскивает на несколько метров вперед, куда отлетела с его брыкающейся ноги стоптанная сандалия.

– А позавчера не дали! Да? Не дали!

– Не было той доброй сестрицы, она даст. Ну будь умником! Ну, пожалуйста!

– Которая ангел?

– Какой еще ангел? Слушай, кончится мое терпение… Всыплю! – Она трясет ребенка, по ее мнению, это еще не битье.

– Но ты же сама говорила, что ангел! Соседке, когда ключи заносили.

– Ладно, ангел. Только не кричи на всю улицу. – Успокаивает и снова взрывается: – В последний раз тебе говорю!

– А у ведьмы красивых бутылочек нет, а, мам?

– У какой ведьмы? Что ты несешь? – Бросив его, устремляется вперед, малец ложится на землю и ни с места. Тогда мать возвращается к сыну, старается поднять его, а он вопит:

– Ведьма, ведьма! Еще хотела глаза нам крашеными ногтями выцарапать! Зачем папу из операционной вызываем… Ведьма!

– Кто глаза царапал? Какие ногти? Может, и не следовало вызывать из операционной… Но кто знал, господи!..

– Ведьма! Сама соседке жаловалась, что ведьма! Не пойду, пусти!

Пережевываю сентиментальные детские воспоминания – а на кой черт? Разве, собравшись в больницу к отцу, вынужден буду скинуть джинсы и напялить детские штанишки? В ушах звенит от воплей, словно я все еще катаюсь по тротуару, выдумывая несуществующие ужасы, а Дангуоле Римшайте-Наримантене тащит меня, будто колючий куст шиповника выдирает из земли. Уже малышом, пусть не отдавая себе в этом отчета, чувствовал я, что не гармонируют с серым неуютом отцовской больницы кричащие туалеты матери, ее нарочитый тон, когда обращается она к персоналу, ее любопытные неугомонные глаза. Всех раздражали, а может быть, и оскорбляли ее ультрамодные, то слишком длинные, то слишком короткие юбки, преувеличенный молящий шепот или неестественные вскрики при виде красного пятнышка на халате отца. Казалось, что в эти минуты от должен был бы ограждать Дангуоле от притворного радушия своих коллег, принимая вину за ее бестактность на себя, а он, нахмуренный и строгий, просто уводил туда, где никто не пялил на Дангуоле глаз, не охал на ее шляпку с перламутровой пряжкой или на горящую в прическе яркую ленту. По запахам я понимал, что рядом котельная, прачечная или кухня. Но и здесь он оставался чужим, официальным, смотрел мимо, слушал вполуха, и Дангуоле, забью, зачем мы явились, принималась капризничать, жаловаться, что ее тут не любят, оригинальность, мол, повсюду преследуют… Не помню точно, что она плела тогда, вложил в ее уста услышанное позже, сотни раз повторенное. Подросши, наотрез отказался от обязанности сопровождать ее в больницу. Зато таял от счастья, когда удавалось уцепиться за портфель отца, каждое утро, не обращая внимания – мороз ли, ветер такой, что деревья трещат, шагавшего в определенном направлении.

…Слышу наши голоса, и смех, и как тормозит такси, и как подъезжаем мы к больнице, не теперешней, но тоже немаленькой, в окнах торчат головы в белых косынках и шапочках, много улыбающихся глаз и ртов, машущих рук; вперевалочку подкатывается толстая санитарка; халат на мне слишком длинный, она колышется от смеха и ножницами – чик-чик, подол уже не подметает пола, рукава сейчас засучим – ну, чем не доктор! Рукавов всего два, но подворачивать их бросаются сразу несколько сестер; веселые, ласковые, надушенные, они гладят, тискают гостя, он просто задыхается от запаха лекарств и духов, даже отец начинает ворчать. А я уже не маленький и, когда меня тормошат, ощущаю под халатами горячие молодые тела; сестры заваливают меня коробочками, бутылочками от лекарств, суют в рот шоколадки, гостю хорошо, немного неловко и беспокойно – да, беспокойно, потому что неподалеку нет-нет да и мелькают бледные, худые, словно маргарином намазанные, лица, а вот в упор уставились огромные глаза мальчишки чуть постарше меня. Отец отправляется в операционную, сестры по одной разбегаются кто куда, окружавший меня сверкающий экран рвется, и сквозь дыры начинают проглядывать скверно оштукатуренные стены. Оставшись один, проскользнул я вслед за большеглазым в соседнюю палату, хотя внутренний голос нашептывал: не ходи, добром это не кончится. Серый халат моего провожатого растворился меж такими же серыми застиранными халатами и исчез. С разворошенной койки смотрели на меня здоровенные парни, мало похожие на больных, один из них шлепнул картой, и все занялись игрой, оставив меня одного, правда, не совсем одного – на койке полулежал старик, откинув с живота одеяло. Мне еще не доводилось видеть такого худого человека, длинный, костлявый, шея – словно из одних перекрученных жил, голова привязана ими к плечам, как веревками, она трясется и, если бы не эти веревки, вероятно, отвалилась бы… Уставился я на эту шею и не сразу обратил внимание, что старик шарит рукой по животу, перевязанному грязными, заляпанными чем-то бинтами. Поохав не от боли – по привычке, нащупал он резиновую трубочку… Слабость подкосила мне ноги, колени подогнулись – розовая трубочка торчала… прямо из живота! «Вот она, моя ненасытная, сынок… Хочешь глянуть, как глотает? Зубы теперь хоть на рынок неси!» Вставив в трубочку воронку и придерживая ее, старик зачерпнул ложку киселя из тарелки и перелил в воронку. Я закричал и, провожаемый гоготом парней, бросился в коридор. Пол под ногами встал дыбом, в глазах извивались розовые змеи, словно с них ободрали пеструю их кожу, я заблудился в жутком лесу, не зеленом – сером, вместо замшелых стволов облезшие двери с черными номерами. К счастью, хватилась меня толстуха санитарка, сбежавшиеся сестры снова обнимали, ласкали и наперебой допытывались, буду ли врачом, когда вырасту; я, не переставая дрожать, кивал – боялся обидеть их, как бы опять не бросили одного, но в душе поклялся ни за что не становиться доктором. Еще тогда запало в сердце и сохранилось: как непрочна и тонка пленка, отделяющая светлый, веселый и беспечный мир от ужаса. Моя потрясенная душа боялась непрочной, обманчиво сверкающей завесы, которую, казалось, без усилий можно проткнуть пальцем, и одновременно с детской страстностью цеплялся я за нее. Завеса эта будет вечно мерцать и светиться, не следует только совать нос в дырочку..

Теперь подобный старик не напугал бы меня, однако, встретив на подступах к больнице Нямуните, я по-детски радуюсь и глупо улыбаюсь. Еще позавчера, когда она командовала хирургами, дивился я родственности наших душ, верилось, что могли бы мы поверять друг другу свои тайны и они наверняка оказались бы схожими, ибо все, что соединяет нас разумеется, по-разному – с доктором Наримантасом, обречено на гибель. Так объясняю я себе родственность наших душ теперь, когда она – не белоснежная фея, витающая в сероватых стенах, а куда-то торопящаяся нарядная женщина.

– В чем дело? Зачем пожаловали? – Она не сразу может сообразить, то ли застигла меня, что-то замышляющего, то ли сама застигнута. Забыла, что велела явиться на перевязку, помнит лишь одно: Наримантасу-младшему пальца в рот не клади. Вижу себя ее глазами: ворвался, потеряв голову от страха, почти невменяемый, такой что хочешь брякнет.

– Да вот палец… Палец! – И смеюсь.

Она тоже улыбается, словно удалось нам обвести вокруг пальца какого-то простофилю. Грязноватый бинт успокаивает Нямуните, но возвращаться в больницу ей не хочется.

– На перевязку? Сами видите, что я… – В ее голосе вдруг слышатся слезы, слой пудры едва прикрывает предательские полоски на щеках. – Ничего, там Алдона…

– Не везет!

– Бедный мальчик! – Она вновь неуверенно улыбается, придерживая ладонью грудь – как бы не вырвался стон. Пахнет от нее дорогими духами, как от Сальве или Зубовайте. – Ну да ладно, перевяжу! Пошли.

– С меня бутылка!

– Не люблю уличного жаргона.

– Премного благодарен, мадам, ваш покорный слуга!

Веки накрашены грубо, неумело – торопилась обезобразить себя, прежде чем капитулировать? Она поворачивается и быстро направляется обратно. Помявшись у центрального входа, спускается, постукивая каблучками, по боковому проходу во двор, где двери приемного покоя. Около них водитель «скорой» неторопливо стирает тряпкой кровь с сиденья. В прохожей молоденький звонкоголосый врач что-то кричит в телефонную трубку, сонно слоняются сестры. Когда мы входим, они оживляются и как бы ощетиниваются. Подождете, и так приткнуться негде! И Нямуните так чужаков встречала? Чья-то рука смахивает ее сумочку, повешенную на спинку стула, нагибаюсь, подхватываю и вешаю обратно. Нямуните отбирает – ведь я пациент! – и прижимает к себе локтем. Легонький костюмчик трепещет на ее груди, в вырезе видна ложбинка…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю