Текст книги "Калиф-аист. Розовый сад. Рассказы"
Автор книги: Михай Бабич
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 24 страниц)
Мне он, во всяком случае, очень нравился. Я любил воображать, что втайне он работает над каким-нибудь важным исследованием и однажды еще поразит мир. Впрочем, как выяснилось позднее, ничего подобного не было.
Дарваш сидел за большим письменным столом, почти не видимый за громоздившимися в полном беспорядке книгами. Во рту он держал длиннющий чубук. В комнате везде были книги. На диване, на кровати, на стульях. Даже на полу, вдоль стен, высились, грозя обрушиться, целые башни из книг. Высокая башня выросла и на ночном столике. Небольшая фигурка Дарваша едва проглядывала среди этих нагромождений – как червячок в головке сыра.
Он, непререкаемый авторитет в гимназии, среди своих книг казался маленьким и беспомощным.
– А я как раз ищу для вас книги, – сообщил он. – Да только вряд ли здесь можно найти что-либо.
И он растерянно огляделся.
Начались долгие поиски. Молча и несколько даже смущенно Дарваш перекладывал фолианты с места на место, иной раз явно без всякого смысла.
– Но, господин учитель, прошу вас… не извольте из-за меня беспокоиться.
Дарваш не ответил и с суровым видом продолжал ворошить книги. И они нашлись, самые разнообразные книги по психологии, немецкие, английские, французские. А как дивно звучали названия «L’automatisme psychologique»… «The Dissociation of a Personality»…[5]5
«Психологический автоматизм» (фр.), «Расщепление личности» (англ.).
[Закрыть] Английских книг было больше всего. Я изрядно владел французским и немецким, так что и с английскими названиями кое-как разобрался – они-то волновали меня больше всего.
На мгновение меня опять пронзило странное воспоминание, ужасная догадка. Я вновь почувствовал себя беглым учеником столяра, завороженно глядевшим в витрину книжной лавки.
– Что такое раздвоение личности?
Дарваш стал наконец отвечать на мои вопросы, и немного спустя я вдруг обнаружил, что он истинно наслаждается, беседуя со мною на эти темы. В тот миг скромность моя как бы недоумевала: в самом деле, что ему я, ребенок, когда вокруг него столько взрослых, великолепно образованных, умных людей? С тех пор я много размышлял об этом и понял, что я-то и оказался тем человеком, который помог ему выйти из многолетнего упрямого безмолвия. Я был первым, кто стал расспрашивать его о вещах, действительно занимавших его ум, молчал же он по той лишь причине, что никто до тех пор и не подступался к нему с подобными вопросами. Его гнетущее молчание объяснялось в сущности слабостью воли. Он не умел сделать первый шаг, чтобы завязать знакомство, чтобы заговорить о чем-то ином, помимо самого житейски необходимого. Поэтому он всегда оставался наедине со всем своим временем и посвящал это время исключительно чтению, это стало его единственным занятием, которому он мог предаваться в тиши кабинета, следуя по той колее, по которой его запустили однажды в студенческие еще годы, без каких-либо самостоятельных поворотов или начинаний. Чтение, а также изучение языков по книгам – работа совершенно механическая; однажды начатая, она не требует более никакого особого, дополнительного усилия воли. Человек позволяет книгам шумным потоком катиться через дух его, как катятся вешние воды по руслу реки. Поток разливается бурно и катит дальше, оставляя после себя вязкий ил, и так до тех пор, пока он не перекроет, не заполнит все русло.
Так и Дарваш по лени своей стал великим учеником и живым лексиконом, а по слабости воли оказавшись молчальником, стал суровым учителем, привлекавшим сердца. Взрослые не решались нарушить его обособленность, и должен был появиться я, совсем еще мальчик, чтобы осмелиться приступиться к нему с вопросами и открыть ему самому наслажденье беседы. Полагаю, что сближение со мной было величайшим событием в его духовной жизни за долгие годы. Он сразу преобразился. Он говорил. Увидев, что тема меня действительно интересует, он обрушил на меня все свои богатейшие сведения о курьезных и парадоксальных случаях из области психологии, которые так или иначе связаны со сновидениями.
Ибо этого оригинала-читателя занимали в первую очередь именно курьезы. Все, что обычно знают люди, в его глазах почти не имело цены. Для него в его уединенной жизни единственную ценность представляло то, что было неизвестно вокруг него никому. Факты анормальной психологии – столь существенные для современной философии – он почитал лишь любопытными куриозами, и только. Так благодаря ему мне стали известны знаменитые случаи расщепления личности, например, случай с американским священником, который, путешествуя, внезапно забыл всю свою предыдущую жизнь, вынужден был начать жить как бы заново, открыл бакалейную торговлю. В одно прекрасное утро он опять проснулся священником и совершенно не мог понять, каким образом очутился в бакалейной лавке. Я узнал историю мисс Бошан, обладательницы одновременно четырех – шести «я», которые взаимно не помнили, не знали друг друга, пробуждались к жизни поочередно и лишь опосредствованно, через окружающих, узнавали о поступках друг друга. Одно «я» было добрым, другое – дурным, то, чего желала Б-1, не желала Б-2[6]6
Так обозначал разные «я» мисс Бошан Мортон Пренс, знаменитый врач, написавший ее биографию.
[Закрыть], одно «я» сводило на нет замыслы другого, каждое «я» негодовало из-за поведения всех остальных; мало того, Б-3 писала озорные письма к Б-1, и последняя, тихая скромная девушка, придя в себя, с крайним изумлением обнаруживала их на своем столе. Он рассказал мне о медиуме Жанетт, о двух дамах – Леони и Люси, обладавших двумя душами одновременно, причем одна считала, что ее сила в руках, а другая – в губах, поэтому первая изъясняла свои мысли письменно, вторая устно, и они друг о друге даже не знали.
Я шел домой от Дарваша оглушенный и взбаламученный. Какие тайны существуют в мире и какие тайны несет в себе самом человек! Мистические разгадки мне даже не приходили в голову – для этого я был слишком трезвым юношей и подлинным материалистом; однако меня буквально сводила с ума мысль о том, что я стал жертвой какого-то тяжелого нервного заболевания и должен обратиться к врачу; ведь я в самом деле обладаю двумя «я», двумя совершенно различными «я»!
На мгновение я почти уверился в том, что и у меня раздвоение личности, мне хотелось рыдать, оплакивать того здорового и веселого мальчика, каким я чувствовал себя еще позавчера. Ах, теперь и я стану таким же злосчастным случаем, какие описываются в медицинских трудах, стану для всех предметом жалости и печального любопытства!
Однако, несколько успокоившись, я пришел к выводу, что мой случай не имеет ничего общего с пресловутым раздвоением личности. Ведь там раздвоенность заключается как раз в том, что одно «я» не подозревает о другом, не располагает воспоминаниями другого; но во всем прочем оба «я» в полной мере живут реальной жизнью. В моем же случае одно «я» существует исключительно в сновидениях, и особенно тягостно как раз то, что второе «я» об этом знает. Рассматривая мой случай непредвзято, можно, собственно, заключить только то, что речь идет о банальном, растянувшемся на длительное время сновидении, неприятном, правда, но при этом не затрагивающем часов бодрствования; по всей вероятности, со временем оно кончится само собой. Я не стану рассказывать о нем никому. Это просто дурной сон.
Но известен ли такой случай, чтобы сновидения длились столь долго, столь упорно, столь непреложно? И возможно ли полагать сновидением то, что имеет столько всяких подробностей, так реально? так скрупулезно точно? То, что имеет столь несомненный привкус действительности? Ведь как часто эти сновидения казались реальнее самой жизни и я в самом деле готов был верить, что именно она, моя красивая жизнь, и есть сон…
Разумеется, всерьез я еще так не думал.
Вечером я долго метался в постели, хотя на этот раз совсем не противился сну, напротив, во мне росло тревожное любопытство – что же будет дальше с тем бедным мальчишкой, беглым учеником столяра в огромном чужом городе?
Словом, получалось как-то так, что я, вместо того чтобы читать роман, стал жить в нем; сказать по правде, это несколько хуже, чем просто читать, однако я все еще был настолько ребенком, что любопытство побеждало: мне хотелось знать, что будет дальше.
Но тогда я этого не узнал.
В самом деле, наутро я уже не мог вспомнить, что происходило со мною в ту ночь – если можно назвать ночью то, что в другой моей жизни называлось днем. Знаю, что в момент пробуждения мне еще виделись какие-то смутные картины: южный парк, улицы, автомобили, голод, шум, лица – но все тотчас сливалось, и, когда я проснулся окончательно и попытался восстановить сон в памяти, мне не вспомнилось решительно ничего.
Я надеялся, что на следующую ночь «продолжение» восполнит утраченные воспоминания. Но и на другой день я ничего не мог вспомнить.
А на третий день и вовсе уже не был уверен, продолжался ли минувшей ночью мой сон или нет.
Вскоре я уже стал подумывать – и, признаюсь, не без сожаления, – не прекратился ли навсегда мой еженощный и злой кошмар?
В одном только я уже не сомневался: этот сон длился с самого раннего моего детства.
VИ хотя теперь сон, по-видимому, подошел к концу, память о нем осталась, и я более не мог считать себя таким же человеком, как все прочие. Но внешне моя жизнь нисколько не изменилась. Больше того, после первого приступа отчаяния настала своего рода реакция, реакция здорового отрочества. Я вновь превратился в живого милого мальчика. И мог ли тот, кто взглянул бы тогда на мое красивое одушевленное лицо, мог ли он вообразить, что эта черепная коробка хранит воспоминания о горьких муках, унижениях, нищенском существовании? Мог ли он подумать, что этими вот руками (впрочем, этими ли? это ли телесное обличье было моим и там? Кажется, я был там ужасно тощим и некрасивым…), этими руками мне приходилось исполнять самую постыдную, черную работу, работу слуги, что этими же руками я зверски избил трехлетнего малыша.
Но мне уже никогда этого не забыть, ибо эти воспоминания ничуть не походили на воспоминания о виденном во сне, они были столь же интенсивными и реальными, как воспоминания вообще. И поначалу редкий день обходился без них, им же неизменно сопутствовало чувство стыда и великого унижения в собственных моих глазах. Какой чудовищный стыд причиняла мне, например, мысль о том, что глубокое нравственное чувство, несомненно мне свойственное наяву, во сне оказывалось бессильно и что ученик столяра, убежавший из мастерской, тупо бредущий по дорогам и улицам, не испытывал ни капельки сожаления об избитом чуть ли не в кровь мальчонке; что он с радостью совершил бы кражу, не будь столь труслив, и так далее. За какие блага в мире я мог бы совершить подобное? Но – как знать, быть может, тут-то и проявилось мое истинное «я», которое подавлено во мне воспитанием, на самом же деле я именно таков.
Не нужно думать, что я был занят этими мыслями постоянно. Жизнь одаривала меня множеством всяческих радостей, и я умел ими наслаждаться полной мерой. У меня уже пробивались усы. Джизи, почти взрослая черноволосая Джизи, жила напротив нашего дома, и мы то и дело обменивались знаками через окно. У нас было три условных сигнала, из которых мы составили целый алфавит и, бывало, проводили у окна по полдня, чтобы передать друг другу два-три слова. Позднее я обнаружил, что на всем свете нет девушки прекраснее, чем Неллике Сандер. Но вскоре сделал новое открытие – что девушки в большинстве своем красивы, и даже очень красивы.
В городе меня уже начали принимать за вполне взрослого молодого человека. В какое бы общество я ни попал, всюду оказывался общим баловнем и любимцем. Но для меня по-прежнему наивысшим удовольствием и главным делом оставалось чтение и серьезные занятия. Мне на все хватало времени. Я выучил английский. В глазах моих сотоварищей я был непререкаемым авторитетом. Учителя всячески меня отличали; в литературном кружке я писал такие трактаты, что Наци Какаи, чья заветная мечта наконец исполнилась и он стал руководителем кружка (ох, какие бурные ссоры с тех пор возникали там постоянно!), объявил во всеуслышание, что никогда в жизни не встречал еще гения, подобного мне. Впрочем, он в каждом втором ученике видел несомненного гения. Я увлекался также искусством, собирал репродукции. Музицировал. По вечерам отправлялся к Шимонфи, играл там на скрипке, а Алиса Шимонфи аккомпанировала мне на фортепьяно. Несколько раз участвовал в концертах.
Мои таланты и разнообразные познания признавались всеми.
Местные газеты наперебой просили меня выступить на их страницах. И даже один популярный столичный научный журнал опубликовал мой философский трактат о сновидениях.
Более всего увлекался я чтением математических и философских трудов. Мне хотелось заглянуть в тайны вселенной. Всякий раз, как дух мой, пробившись к знанию через трудности и преграды, достигал особых высот либо глубин, я испытывал великую радость и торжество. Словно хотел доказать самому себе, какие открываются передо мной просторы. Когда усталость заставляла меня прекращать занятия, я шел к бумажной мельнице, к дощатому мостку через узенькую речонку, куда забрался когда-то во время майского школьного пикника и пинок босой ноги господина подмастерья впервые довел до моего сознания мои ночные кошмары. Здесь я предавался философствованию, просто так, для себя, юношескому, романтическому философствованию.
«Эта жизнь есть лишь повод для того, чтобы мир в отдельных частях своих обрел самосознание», – таков был мой тезис.
«А если так, – спрашивал я себя, – то не все ли равно, чья это жизнь – Икса ли, Игрека ли? Просто данное существо осознает себя не в этой, а в иной части мирозданья. Так сто́ит ли из-за такого пустяка поднимать шум? И вообще, что она такое – жизнь?»
Я и теперь часто размышлял о том, что жизнь, быть может, всего лишь роскошное сновиденье. А в голове уже привычно маячило призраком то, иное сновидение, столь похожее на действительность.
Я часто навещал Дарваша и каждый раз уносил от него книги о снах. Невзирая на разницу в возрасте, между нами завязалась теплая дружба, в которой я был ведущим. Он нуждался во мне больше, чем я в нем. И потом, хотя его эрудиция была с моей несравнима, мои познания в каком-то смысле оказывались значительнее и тем давали мне определенное преимущество. То, что для него было лишь куриозом и сведениями, в моей душе обретало эмоциональную и эстетическую ценность. У Дарваша, например, не было никакого чутья к поэзии. Хотя при этом я не много знаю людей, которые были бы в ней столь сведущи, знали наизусть столько произведений великих поэтов; но для него эти произведения были всего лишь собранием сведений из истории определенной эпохи. Я с моими пылкими чувствами прекрасно дополнял этот холодный дух, и мы взаимно симпатизировали друг другу.
Благодаря книгам Дарваша по психологии мои мысли постоянно вращались вокруг пресловутого сна. Но и помимо этого то и дело с самых разных сторон что-нибудь да напоминало мне о нем. Чаще всего, особенно поначалу, это были узнавания. Например, в старшем лейтенанте Мартонеке, который и прежде казался мне как-то странно и неприятно знакомым, я теперь неизменно узнавал старшего подмастерья. При виде мадам Шимонфи, нервной и надменной барыни, я всякий раз вспоминал ту фурию – жену мастера.
И в отце моем я смутно угадывал кого-то. Одно время я часто говорил ему о том, что намерен поступить в университет на математический курс. Он не одобрял моего выбора.
– Будь юристом, – твердил он мне. – В Венгрии умный юрист может стать кем угодно.
Однако я продолжал стоять на своем. И вот тут он, отстранясь, пожал плечами.
– Поступай как знаешь. В конце концов это дело твое.
Тогда-то, быть может, по интонации, я узнал в нем того господина, которого видел во сне перед витриной книжной лавки и к которому обратился, он же, как бы меня отстраняя, буркнул в ответ:
– Я не посредник с биржи труда.
Всем этим узнаваниям всякий раз сопутствовало тяжелое чувство, ошеломляющее и гнетущее. Отчего, например, мне уже с давних пор было так неприятно видеть Фазекаша, моего одноклассника с костлявой физиономией и темными подглазьями? Только теперь я понял: он напоминал мне второго подмастерья, угрюмого бессловесного статиста из моей другой жизни, жизни ученика столярной мастерской. Так, мало-помалу, я узнал и всех остальных. Карчи Ходи, который умел так закатисто хохотать, чем-то напоминал младшего подмастерья. А в Хорвате, моем славном бедняге Иване Хорвате, усерднейшем ученике нашего класса, с величайшим удивлением узнал по какому-то обороту во время самого обычного разговора уличного продавца газет, к которому обратился тогда на улице. И Краус напоминал мне одного из этих мальчишек.
Обнаруженные соответствия были абсолютно беспорядочны и, как правило, возбуждали во мне недоумение и растерянность. Как, например, в случае с Кинчешем. Я никак не мог взять в толк, почему мне все время казалось, что этот человек не только походит на мастера, но он и есть тот самый мастер. Кинчеш поселился в нашем городе, занялся строительными подрядами, дела у него, по-видимому, шли неважно, он стал сильно пить, с клиентами встречался в ресторане «Мехико». Вполне возможно, что он был вовсе не дурной человек, в сущности, я его не знал.
Помимо отдельных личностей я иногда узнавал также ситуации, события, подчас такие, которые происходили до виденного мною во сне, то есть в более ранний период моего ученичества или даже еще раньше. Но, что было тревожней всего, я часто узнавал такие вещи, которые хотя и случались во сне, но могли произойти лишь позднее, то есть после моего бегства в город. Это и было главной причиной все чаще возникавшего у меня подозрения, что мой сон вовсе не кончился, а просто каким-то образом временно ушел в подсознание. Что та темная и гнетущая другая жизнь и сейчас протекает где-то за моей спиной и сопровождает меня как тень, хотя я и не всегда ее замечаю.
Расскажу лишь несколько случаев.
Одна такая история произошла еще в школе. Как-то пришел циркуляр, оповещавший о том, что учащийся имярек исключен из школы без права продолжать обучение в какой-либо иной школе страны; подобные циркуляры у нас было принято читать учащимся вслух, ради наставления и устрашения. Упомянутый мальчик задумал наивное мошенничество: он украл школьное удостоверение своего товарища и сделал попытку поступить с его помощью в другое учебное заведение.
«Бедняга, – думал я под равнодушный голос учителя, читавшего циркуляр, – какая странная идея! Итак, он хотел прожить свою жизнь под чужим именем?»
И в тот же миг, словно кто-то ответил на мой вопрос, я вдруг понял, что сделал то же самое. Я понятия не имел, как это произошло, но уже знал, что тоже украл школьное свидетельство и хотел прожить свою жизнь под чужим именем.
Нечего и говорить, какие душевные муки я испытал, когда это дошло до сознания. Моя щепетильная совесть восставала при мысли, что во мне живет мошенник.
Однако ничего определенного я еще долго не знал.
Другая странная вещь произошла в налоговой конторе, куда я отправился сам, чтобы заплатить за аттестат зрелости. Это было в первых числах июня, потные клиенты томились в ожидании перед решеткой, за которой без пиджаков сидели канцеляристы. Они чувствовали себя необычайно важными персонами, высокомерно шутили, с величественным видом умели не слышать мольбы и просьбы поторопиться, время от времени опускали деревянные решетки окошек и удалялись. Особенно упивался сознанием своей власти кассир, остривший напропалую.
– Теперь пусть подойдут червячники! – крикнул он на весь зал.
К его окошку поспешили с повестками те, что разводили шелковичного червя. Старики крестьяне, девушки в белых кофточках и жилетках с оловянными пуговицами, в туфельках без задников, судорожно сжимавшие под черными платками налоговые книжки. Помещение было грязное, голое. Пол затоптан, заплеван, всюду валялись бумажки. Желтые крашеные столы пестрели чернильными пятнами и были немилосердно изрезаны. Синие и белые папки казались более темными по краям – там, где осела пыль. В этой пыли и жаре пестрые крученые шнурки, как и сама бумага, казалось, вот-вот рассыплются в прах. От больших амбарных книг и расчерченных на рубрики бумажных простыней несло затхлостью. На полках у письменных столов, вставленные один в другой, торчком стояли нарукавники служащих, снятые за ненадобностью. На стене тускнели без стекла портреты короля и королевы в молодости. Все было гадко, грязно.
И вдруг мне, чья жизнь протекала в красивой, богатой, утонченной атмосфере, совершенно неожиданно представилось, что по-настоящему дома я здесь, в этой пыльной, неприветливой канцелярии. Я узнал эту безотрадность, этот прокуренный воздух, эти брюзгливые физиономии! На мгновение я почувствовал, что вновь проснулся в жизнь моих сновидений. И теперь полностью уверился в том, что та, вторая жизнь продолжается и что весьма важную роль в ней играет подобная этой контора. С той поры укоренилось во мне непобедимое отвращение ко всякого рода конторам и канцеляриям.
И еще я заметил в себе одну вещь, а именно некую животную стихийную чувственность, которая изредка вдруг просыпалась во мне и, по-видимому, находилась в полном противоречии с моею натурой вообще.
Женская красота волновала меня давно, я с жадностью наслаждался ею в той мере, в какой это было возможно дома, в театре, на улице; утонченность, привитая с детства, проведенного среди красивых элегантных женщин, научила меня восхищаться даже мелкими, но изящными деталями женского туалета; те две детские влюбленности, какие довелось мне испытать, сделали в моих глазах священными каждую частицу женского тела, каждое движение его, красота же матери (которую щадили и годы) вовсе бы придала женщине святость, если бы с некоторых пор не преследовало меня при виде матери то ужасное воспоминание. На картины и, в особенности, на скульптуры, изображавшие обнаженное женское тело, я смотрел как на изображения не доступного мне пока божества, и эта атмосфера красоты освящала и очищала самые чувственные мои вожделения, которые, таким образом, были прекрасной и поэтичной молитвой, обращенной к неведомому идеалу.
Однажды, приехав в Пешт, мы провели там больше времени, чем обычно, и я принял решение, победив стыдливость и робость, пойти к какой-нибудь уличной девушке. Я никогда не говорил о подобных вещах с приятелями, так что это решение родилось безо всякого постороннего влияния. Быть может, меня влекло любопытство, как я думал тогда, хотелось изведать и это, без чего я чувствовал себя как бы неполноценным; я желал стать мужчиной, таким, как все, покорным сыном природы, я уже почти стыдился себя, полагая, что окружающие по моим глазам угадывают, что я еще не изведал женщины. Мне виделось в этом испытание храбрости, воли, мужественности.
Несколькими днями раньше я приглядел улицу, место и однажды вечером, после некоторой душевной борьбы, подошел к одной из прогуливавшихся там девиц. Когда мы вошли в ее комнату, у меня вдруг пропало всякое желание – так пропадает зубная боль в приемной зубного врача. Между тем девушка раздевалась у меня на глазах, и я видел ее обнаженные бедра, видел, как высвобождала она грудь из тесного бюстгальтера.
Девушка легла рядом со мной.
– Боитесь меня, миленький? – спросила она.
Способы, какими она старалась разжечь мою страсть, показались мне отвратительными. И вся комната была так неприглядна… голые стены, таз, кровать, ночной столик с электрической лампой и наполовину обгоревшим абажуром – все, решительно все подчеркивало ее деловое и мимолетное назначение. И подумалось: как же я сейчас далеко от всего родного, домашнего, милого сердцу, от всего, что нравилось и влекло к себе, – и я искренне подивился тому, что мог очутиться здесь, что я – это я. Аристократ в притоне. Вся сцена отнюдь не навевала образа эротической красоты, как я себе это представлял, а была скорее смешной и вызывала брезгливость.
Но я переборол себя, повернулся к женщине и зарылся лицом в ее волосы. В нос ударил запах пачулей, и показалось, что запах этот мне очень и очень знаком, и вдруг, в эту самую минуту, мне неожиданно все представилось совсем в ином свете. На меня нахлынула сумасшедшая, дикая страсть, я уже не замечал ничего вокруг, не думал ни о красоте, ни о безобразии, ничего не видел, не чувствовал, кроме этой обнаженной плоти, женской плоти рядом со мной, подо мной. В мгновение ока, словно меня подменили, я стал всего лишь совокупляющимся животным, тупо ожидающим миг наслаждения.
И я знаю почти наверное, что тогда, на какой-то миг, я проснулся – проснулся в другой моей жизни. Да, я проснулся, было определенно утро, раннее утро, на соседних кроватях, кажется, храпели, а я с поганым животным чувством удовлетворения яростно вытягивался на запачканной постели. Но продолжалось это одну лишь минуту, а минуту спустя я опять был Элемером Табори, красивым и ласковым юношей из приличной семьи.
– Заходите ко мне еще, мальчишечка, – сказала девушка, когда мы вышли на улицу и она (сентиментальная, как видно, особа) потянулась поцеловать меня в щеку. Однако я непроизвольно отстранился. Впрочем, тотчас же заметил, что тем очень ее огорчил, и тогда поцеловал ее сам.
Никогда еще не ощущал я с таким острым отвращением, как в тот вечер, шагая домой, что во мне живет и здравствует кто-то еще, некое глупое и грубое, барахтающееся в животных радостях, эгоистичное и несчастное создание, которое я ненавижу и которое тоже, тоже – я!
Так проходили годы. И я познакомился с Этелкой.