355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михай Бабич » Калиф-аист. Розовый сад. Рассказы » Текст книги (страница 3)
Калиф-аист. Розовый сад. Рассказы
  • Текст добавлен: 20 июня 2017, 01:30

Текст книги "Калиф-аист. Розовый сад. Рассказы"


Автор книги: Михай Бабич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 24 страниц)

– Да ведь индейцы, в сущности, почти все вымерли, – заметил я.

– Нет, в тех краях они еще сохранились, – стоял на своем Пишта; но тут же перескочил на другую тему: – Вот интересно бы узнать, сколько раз пришлось инженеру Кинчешу переводить часы, пока он добирался оттуда. Ведь когда у нас вечер, там уже утро.

– Это можно бы вычислить, – заметил я. – Конечно, для точности следует знать географическую долготу и широту.

Отчего так врезались мне в память каждое слово, каждая сценка этого дня? Полчаса у кассы… Ветерок колышет триумфальную арку, выложенный из ветвей венгерский герб роняет листья. Гибкие ветки, лента, листва, знамя! Столик, поставленный для кассы, качается на неровной земле, позвякивают неустойчивые столбики монет.

– Ну-с, как наши дела? – любопытствует, подойдя, господин учитель Круг.

Пригожий белокурый Майер, который, без сомнения, на ночь выложил на свои брюки все греко-латинские словари и загодя начистил до блеска кокарду, с откровенным волнением высматривает семейство Шаркёзи – Эллу Шаркёзи. Они все не едут, зато прибывают другие гости. Прикатила коляска с гайдуком на облучке: вице-губернатор Шимонфи, его супруга, нервная жеманная дама, и крошка Алиса – рассыпающиеся кудряшки, голубые банты за ушами, белые туфельки, чулочки.

– Твои родители уже здесь, не правда ли? – томно спрашивает меня мать Алисы.

«Сейчас мне некогда, некогда думать, – лихорадочно твержу я про себя. – Потом, когда станет можно, обдумаю все-все».

Явилась Джизи, темноволосая Гизи, «итальянская красавица», четырнадцатилетняя, уже вполне развившаяся девочка, кокетничавшая со всеми гимназистами без разбора. И семья Сандер, с робкой умненькой Неллике…

Днем в сарае, пряно пахнувшем травами, затеялись танцы для детей. Открыли бал совсем маленькие девочки и мальчики, одни танцевали неловко, стеснительно, другие – с лукавой улыбкой. Крошки-танцоры сперва прошлись под музыку через импровизированный зал; мальчики вели своих миниатюрных дам с чрезвычайно торжественным видом. А девочки – то одна, то другая внезапно покидали своих партнеров и, топоча, бежали к мамам поправить волосы. Вдруг взвизгнула Неллике: у нее в волосах запуталась оса. Я голой рукой ловко вызволил страшного зверя. Неллике благодарно мне улыбнулась. Мы молча протанцевали с нею еще несколько туров. Танцевать я любил, но, в общем, от девочек старался держаться подальше. У некоторых так потели руки! Да и о чем с ними разговаривать – одни ведь глупости на уме. Мне больше нравились девочки постарше, иной раз я просто не мог отвести от них глаз.

Проводив Неллике к ее маме, я незаметно выскользнул из сарая. С опаской миновал окутанную табачным дымом веранду и углубился в лес. Забрел далеко, вокруг не было ни души. Неширокий ручей, лужайка, дощатый мостик. Я сел на пенек. Побыть одному. Думать, думать! Кинчеш… Откуда я знаю Кинчеша? Это лицо… с ним связано что-то плохое? Какие-то смутные воспоминания… Быть может, во сне?..

Но почему, почему мне это так важно? Не из-за Америки же он меня интересует, как Пишту Реви?! Я боюсь – боюсь его… Предчувствие? О, что за глупости!

Меня обступали зеленые горы в роскошном бархатистом убранстве; какие они мудрые и покойные, – словно красивые старики. Они ничего не боятся. Ни о чем не жалеют и никого не тревожат; а их – что их тревожит? – размышлял я. – И вот тут, под ними, сидит маленький человечек, еще дитя, весь во власти странных фантазий. Он почитает себя центром вселенной. Все его тревожит, волнует, все как-то взаимосвязано с ним. В детстве, глядя на перебегающий по окнам свет уличных фонарей, я верил, что там расхаживает взад-вперед Микулаш[3]3
  Сказочный образ, похожий на нашего Деда Мороза.


[Закрыть]
, смотрит, как я веду себя. Ночью, открыв глаза и увидев на вешалке что-нибудь белое, не сомневался: это привидение, оно следит за мной. Помню, какое-то время мы жили в Будапеште, на улице Штацио, в нижнем этаже двухэтажного дома; второй этаж занимала богатая вдова, ее кухня находилась в подвале, а блюда доставляли к ней на лифте. Лифт, укрытый выступом стены, проходил через нашу детскую. И когда наступало время трапез, из этого стенного тайника раздавался непонятный грохот и скрип. Я прислушивался к нему с замиранием сердца и никогда ни у кого не посмел даже спросить, что это значит. Мне казалось, что за стеной сокрыта некая постыдная и ужасная тайна и о ней говорить нельзя.

Меня постоянно одолевали подобные фантазии, так было и со столярной мастерской. Всегда я ощущал в себе странную раздвоенность, веселого и приятного мальчика неизменно сопровождал кто-то другой, он следовал за мною, невидимый, и, когда я гляделся в зеркало, нашептывал в самое ухо:

– Ты этому красавчику не верь. Это не ты. Он загораживает тебя собою. Ищи себя позади него, ищи меня!

И бывало, даже в самый разгар веселья и беспечных радостей я слышал его шепот:

– Не верь ничему, это сон! Тебе просто снится…

Ибо мир и впрямь представлялся мне картиной, сказочно прекрасной картиной, и я часто ловил себя на мысли, что все это, может быть, только сон, – да оно и в самом деле походило на сон, мое легкое, безмятежное детство, счастливое и не ведавшее невзгод. И подсознательно я как бы страшился пробуждения. Когда же доводилось увидеть что-либо крайне безобразное или дурное, сердце так и падало, и мне чудилось, что сейчас, вот сейчас-то я и проснусь от своего волшебного сна. А часто бывало, что какие-то впечатления, ситуации неожиданно казались мне знакомыми, словно я уже пережил нечто подобное во сне или в иной какой-то жизни. Впрочем, говорят, такое бывает со всеми.

«Ах, ну конечно же, вся эта чепуха имеет самое естественное объяснение, – думал я, позевывая, – быть может, когда-то, в раннем детстве, я видел этого мастера – ну, кого-то похожего на Кинчеша, – и, вероятно, ужасно его боялся, ребенок же, а теперь это глубоко уснувшее впечатление ожило вновь».

Я даже внимания не обратил на то, что мысленно именовал Кинчеша только мастером, и вовсе не думал, отчего это слово так пристало ему.

«А теперь это глубоко уснувшее впечатление ожило вновь», – машинально повторил я про себя и, не отдавая себе в том отчета, лег на траву; веки мои отяжелели. Солнце между тем заволокло тучами, стало душно.

«А теперь это глубоко уснувшее впечатление ожило вновь»… фраза перекатывалась в голове бессмысленным набором слов. Я закрыл глаза, почувствовал, что становится жарко, все жарче, – и тут случилась престранная вещь, на которую я тогда, разумеется, почти и не обратил внимания, полагая, что это лишь сон.

Кто-то пнул меня ногой.

Босой ногой. Я почувствовал пинок и, что самое поразительное, не нашел в этом ничего особенного. Я открыл глаза, было совершенно темно; мне и это показалось совершенно естественным.

Все продолжалось одно мгновение.

На лицо мне упала капля дождя, я вскочил.

– Ой, начинается дождь, надо бежать.

II

Пока я добежал до сарая, дождь припустил вовсю. Метались устроители праздника, мальчики карабкались на деревья, снимали фонарики. Официанты, испуганно суетясь, сдергивали скатерти. На земле сразу образовались лужи, в них вскипали пузыри; небесный художник заштриховал весь горизонт густыми струйками дождя – в точности так на картинках в моей Библии оттенено частыми параллельными черточками небо. Общество сгрудилось в сарае и на веранде, негде было шагу ступить; танцы за отсутствием места прекратились. Запахи пота и дождя смешались с винными парами и табачным дымом, цыганская музыка – с музыкой дождя. Все неотрывно смотрели на тонкие, уходящие в небо нити.

– Сейчас перестанет, – уверенно сказал Круг.

Дождь в самом деле тут же кончился. Снова затеяли танцы. Как и все, я приглашал девочек одну за другой, иногда и тех, что постарше, если они вдруг оказывались без партнера. Танцевал я красиво, ловко; взрослые смотрели на меня с улыбкой, девочки вообще не спускали глаз. Джизи тайком пожимала мне руку, я шутил, ухаживал напропалую, радовался движению, кружению среди красивых, здоровых, веселых девиц. Я забыл обо всем. Ага, вот и Майер, он тоже счастлив: Шаркёзи приехали! Когда они с Эллой, танцуя, оказались рядом со мной, я приветливо улыбнулся молчаливой парочке. Я любил всех и радовался тому, что живу в этом прекрасном мире.

Мои родители вместе с Бёжике тоже пришли поглядеть на танцы. Я сделал тур и с сестренкой. Мама смотрела на нас с гордостью. Потом мы разделились, смешались с танцующими.

Дрожал дощатый пол, колыхались развешенные на стенах гирлянды. Постепенно стемнело. Танцы подходили к концу, маленькие танцоры покидали сарай и спешили на лужайку, где ожидался фейерверк. Мои родители с вице-губернатором и его супругой собирались туда же; я шел впереди, все еще об руку с малюткой Алисой Шимонфи. Не преминул явиться, и старший лейтенант Мартонек, ведь он ухаживал за большой Бёшке. Их сопровождала наша Бёжи, уцепившись за руку Бёшке. На веранде Личко в пятидесятый раз рассказывал случай на охоте. Нынче ему можно было не опасаться, что жена пришлет за ним служанку. Слышался его хмельной хриплый голос:

– Остановился на дороге, прямо передо мной! Вообрази: стал и стоит, нахал! Я ему говорю: «Ах ты зайчишка, да ведомо ль тебе, кто я таков? Или не слышал про Яноша Личко?!»

Его голос потонул в общем шуме. Никто не обращал на него внимания: говорили о политике. Густой бас предсказывал будущее Тройственного союза:

– Франция, эта дурища…

Увидев нас, отец и вице-губернатор спустились с веранды, к ним присоединился директор со своей вечной вымученной улыбкой. Алиса дурачилась, хохотала, притворялась, что спотыкается в темноте, пугалась лягушек, то и дело вскрикивала: «Ай!» – и тут же беспокойно оглядывалась на свою гувернантку. А вокруг все напоминало аккуратно вырезанный четкий силуэт, как бы наклеенный на особенную какую-то синюю бумагу; слабо светились звезды. Луна, разумеется, уже поднималась и подглядывала за нами из-за гор. Впрочем, было еще темно, слышался невнятный общий говор, все ждали. Мальчики тайком курили, укрывшись за кустами. Знакомые теряли друг друга, ничего не было видно, кроме движущихся теней. Гувернантка не знала, где нас искать. Мы обменялись с Алисой цветками. Медленно, все увеличиваясь и накаляясь оранжевым светом, всходила луна. Потом она стала бледнеть… уменьшаться… Алиса не замечала ее, ждала, когда же взлетят ракеты. На противоположном конце поляны мудрили над ракетницей учитель Круг и фейерверкер. Квакали лягушки. Наконец, взвились огненные дуги, осыпался наземь огненный дождь. Небо побелело. Свет луны растаял, разлился, как молоко большого спелого кокосового ореха. Алиса капризничала, ей было холодно. Взлетали и с треском взрывались ракеты, рассыпа́ли тысячи искр. Восторженный гул волнами пробегал по толпе. Алиса взвизгивала. Луна уже приняла свой обычный вид, четко очерченная и белая, белым было небо, белыми древесные кроны.

– Алиса! Алиса!

Гувернантка подала Алисе пальто. Все поспешили к ужину. От Алисы и ее гувернантки я отстал. В толпе меня прибило к какому-то мужчине. Его облик показался мне знакомым… Вдруг он обернулся. Это был мастер.

Когда мы вернулись в парк, он совсем преобразился. Среди листвы, низко подвешенные, светились крупные голубые и красные фонарики. Проголодавшиеся школяры бросились к столам, словно волчата. Учителя безнадежно пытались навести порядок. Дамы удалились в зал ресторации; девочек увели домой. Я видел, как Элла Шаркёзи умоляла свою мать позволить ей задержаться еще хоть ненадолго. Маленький лопоухий первоклашка, покачиваясь и держась за живот, неверным шагом поспешил в темную глубь парка.

После ужина построили и нас. Начинались танцы для взрослых; остаться на празднике разрешили только седьмому и восьмому классам. Бывшие воспитанники школы, получившие аттестат зрелости в прошлом году, улыбаясь и дымя сигаретами, с тросточками в руках, смотрели, как строят нас, их наследников, словно куклы. Мне, правда, директор разрешил остаться с родителями. Но отец не счел возможным делать для своего сына исключение. И вообще он полагал, что детям следует ложиться пораньше. Маленькую Бёжи давно уже отослали домой с нянюшкой Виви. Словом, я встал в строй вместе со всеми, и мы, распевая во весь голос, зашагали домой во главе с господином учителем Какаи.

Пока мы следовали по освещенной аллее парка, сохранялся полный порядок. Но в темном поле ряды сразу распались. Небольшими группами, по пять-шесть человек, мы с дикими индейскими кличами бросились кто куда. Напрасно взывал Какаи, требуя вернуться в строй. Мы только лаяли в ответ по-собачьи. Кто-то затянул нашу школьную припевку:

 
Косинус икс тангенс пи,
Кёбдек Микша, не вопи,
           дорогой ты наш!..
 

Наци Какаи взмолился:

– Ладно, мальчики, я понимаю… И если вы… если вам весело… иногда можно, конечно… По правде сказать…

Его никто не слушал. На окраине города то одна, то другая стайка, не простясь, исчезала в какой-нибудь тихой улочке, оглашая окрестность лихими воплями… Пожалуй, все были немножко под хмельком…

Лишь несколько человек оставалось еще с Наци Какаи. Но тут он, рассердившись, велел нам идти по домам, а сам зашагал назад, к бумажной мельнице. Собственно, я-то был уже дома. Усталый и сонный, постучался в оконце комнаты для прислуги. У Мари был свободный день; няня Виви сидела одна у выскобленного соснового стола, склонясь над большим старинным молитвенником с оловянным крестом на обложке. Старые глаза в простых очках довольствовались тусклой кухонной лампочкой. Оставаясь одна, няня Виви совестилась включать для себя электричество.

– Чего уж мне, не по чину, – говаривала она.

Робкая была старушка. Услышав мой стук, так и вздрогнула; только удостоверясь, что это я, отомкнула дверь.

Бёжике спала уже сладким сном и была прелестна. Мне тоже хотелось скорее лечь. Необъяснимый страх владел мною, прежде такого никогда не бывало. Я даже обрадовался, что няня Виви проводила меня до моей комнаты, хотя в иное время непременно на нее рассердился бы. Нервничая, включил свет, почти готовый вот сейчас что-то увидеть… и сам не знал, что. Но нет, в комнате все было в порядке.

Скоро я уже лежал в постели, однако свет выключить не решился. Это было престранное состояние, тем более удивительное, что я чувствовал себя бесконечно усталым. Я не хотел, не смел заснуть. Чудилось, что, заснув, я окажусь беззащитен – перед чем? Этого я не знал. Но было страшно выпустить из рук вожжи собственной жизни. Вдруг нахлынули смутные, невнятные воспоминания, обрывки каких-то давних сновидений. Мне всегда снилось что-то плохое, и я никогда не помнил своих снов. Кто знает, какие… какие муки… ждут меня этой ночью. И вот, в то время как я метался без сна на подушках (попытки читать оказались напрасны), меня посетило еще более необычное чувство. Мне показалось, что я борюсь не со сном – с пробуждением. Показалось, будто я сплю и не хочу проснуться.

Все странно спуталось, перемешалось. Залитая солнцем веранда, прохладные и безлюдные школьные коридоры, мастер, бледное личико Нелли… ее черные глаза… крики «ура!»… знамя… луна… ракеты… отец… мастер… мастер…

«Нет, нет, невозможно… Все не так… И это вовсе не я…»

– Черт бы побрал этого щенка, опять его, стервеца, не добудишься! Ах ты свинья, брюхо ненасытное, солнце вон уж где. День на дворе, а он, свинья, знай себе дрыхнет.

Я понимал, знал: это голос мастера. В душе тотчас высветился тот ночной пинок. Я знал все. О, как это было ужасно! Я судорожно, изо всех сил сжимал веки, мое бедное лицо мучительно, испуганно дергалось под злые, как удары молотка, крики, вжималось в грубую, свалявшуюся подушку, всю в узлах и махрах, натиравших мне кожу. Но увы, я уже проснулся, уже и сквозь закрытые ресницы видел солнце, слышал гогот подмастерьев, насмехавшихся надо мною.

Внезапно здоровенная лапища вцепилась в мой длинный вихор и рывком сдернула голову с подушки. Я разлепил наконец веки и увидел над собой огромную физиономию мастера, его мутные сизо-стальные глаза и раззявленный, изрыгающий проклятия рот, из которого так и несло перегаром от потребленной на завтрак палинки. Тряся за вихор левой рукой, он правой нещадно бил меня по щекам, и справа и слева, сопровождая каждый удар злобной руганью:

– Свинья, прохвост, ну я ж тебе покажу!.. Ты у меня получишь… Гляньте-ка на этого стервеца… Спать – это мы умеем, верно? Так вот же тебе, получай… Работать ему, видите ли, не желательно! У, свинья!.. Так бы целыми днями и дрыхнул, дармоед… Или забыл, что из милости держу тебя, ублюдок бездомный?..

За каждой фразой следовала пощечина. Жмурясь от ужаса под, градом ударов и бешеной ругани, я с отчаянием поглядывал на крохотное оконце, занавешенное грязной, в красную полоску, бахромчатой скатертью – сквозь нее и впрямь уже пробивались лучи солнца, – на подмастерьев, которые надрывались от смеха, наблюдая, как хозяин ярится. Старший подмастерье в нижней рубашке расположился у окна и мылил подбородок, собираясь бриться, на подоконнике перед ним стояло треугольное зеркальце в деревянной оправе. Второй подмастерье, раздевшись до пояса, наклонился над тазом для умывания и плескал на себя воду, безбожно брызгаясь. Третий праздно стоял возле нашей с ним кровати и, поглядывая на выставленный у порога ряд нечищеных башмаков и туфель, злорадно подмигивал мне.

– А ну брысь с кровати, и чтоб в момент все башмаки были начищены!.. а не то гляди у меня, свинья паршивая! Замешкаешься – пеняй на себя, такую закачу порку, что света не взвидишь!

Договорив, мастер ударом ноги распахнул дверь на кухню. Оттуда ворвался к нам детский рев и женские причитания.

И тут, опасливо опуская голые худые ноги на занозливый дощатый пол, я задним числом разрыдался. Подмастерья загоготали хором.

– Ну, этому досталось. В кои веки получил по заслугам!

В одной рубашке, присев на корточки у кухонной двери, я принялся надраивать башмаки. Глаза еще не видели толком, в волосах полно было пуха и перьев, вылезших из никудышного наперника. Слезы капали на смазанные ваксой башмаки, вместе с ваксой я втирал их в грубую кожу. И, хлюпая носом, исподлобья поглядывал на подмастерьев, огрызался.

– Ваша это вина! – с мужеством отчаяния объявил я младшему, который спал в одной кровати со мной.

Тот и глаза выпучил, и рот раскрыл от неслыханной наглости.

– Ты что, сбесился?

– А вот и ваша! – Я опять хлюпнул носом, но стоял на своем. – Могли же разбудить меня… когда сами… сами проснулись… А вы нарочно не разбудили… чтоб мне досталось…

– Ах ты щенок! Или я не пинал тебя?! Да разве ж тебя добудишься! Сам спит как колода и еще жалуется! Сопляк!

Старшие подмастерья помирали со смеху. Тот, что умывался над тазом, в восторге шлепал себя ладонями по голому животу. Но старший вдруг швырнул бритву на подоконник и, не добрившись, с намыленной щекой, подскочил ко мне и влепил крепкую оплеуху.

– Цыц, паскуда! Из-за тебя я порезался!

Молча глотая соленые слезы, я продолжал начищать башмаки. В голове возникла туманная картина: красивая барская веранда… почему-то представились сверкающие серебряные ложки и еще маленькая красивая барышня: ее лица я никак не мог припомнить, знал только, что над ухом у нее был голубой бант. О, какое счастье спать и видеть всякие сны!

«Эх, если б хоть помнить, что снилось!»

Хлюп… хлюп… – я опять заревел при мысли о том, что все это сон и неправда и что жизнь моя – здесь. В бессильном гневе со всей силы саданул щеткой по хозяйской туфле, как будто она передо мной провинилась.

Вдруг дверь из кухни отворилась рывком, да так внезапно, что я упал прямо на башмаки, чуть не расквасив нос о коробку с ваксой. За моей спиной вырос мастер. Трясясь от страха, я молча протянул ему вычищенные туфли.

– Ну, твое счастье, – буркнул он и удалился вразвалку. Оба старших подмастерья тоже сбросили шлепанцы, надели туфли, сверкавшие от моих слез, и, насвистывая, со спокойной совестью отправились в мастерскую. Особенно элегантен был самый старший, как всегда чисто выбритый, с уложенными в замысловатую прическу длинными светлыми волосами. Он был в моих глазах верхом элегантности, щегольства, совершенства, я ненавидел его и мечтал стать таким же, как он. Я не знал никого, кто бы так следил за своей наружностью. В деревянной оправе маленького треугольного зеркала имелся ящичек, а в нем – целый набор туалетных принадлежностей: фабра, наусники, расческа, щетка, помада (мне и сейчас помнится ее запах), бура, пластырь, карманное зеркальце с трещиной посредине, ножички и пилка для ногтей. Еще одно карманное зеркальце он постоянно носил с собой, как и щеточку для усов, ногтечистку и маленькую расческу.

Теперь я надраивал туфли самого младшего подмастерья. Но и он уже стоял над душой, не желал подождать ни минуты.

– Буду таскать за волосы, покуда не кончишь, сопляк ты вшивый.

И он накрутил на палец мой вихор. Я мигом покончил с его обувкой. Сбегал к колодцу, принес для него воды. Наша маленькая комнатушка с низким потолком выходила прямо во двор. Так что я натянул только штаны, сунул ноги в шлепанцы, вот и весь туалет. Умываться не стал – лишь бы выбраться поскорее.

Перебежав через двор, я влетел в мастерскую. Это было самое надежное убежище: я знал, что хозяин еще какое-то время здесь не появится. В этот час он сидит дома, уплетает сало и лается с домашними – по его понятиям, рано приходить в мастерскую ему зазорно. Старший подмастерье сидел на высоком верстаке, второй подмастерье устроился напротив него, на подоконнике; оба закусывали и обсуждали состязание борцов в цирке. В нос мне ударил запах свежераспиленных досок. В мастерской было темно, окно пропускало свет только сверху; внизу его загораживала спина подмастерья и скопившийся на подоконнике хлам. Была там черная бутыль с отбитым горлышком, коричневая соломенная шляпа, вся в дырах, какое-то тряпье, несколько связок ценников на красном картоне, бидон из-под краски и множество древесных обрезков самых загадочных очертаний. Все это было видено мною не раз и очень знакомо.

– Держи, – сказал мне старший подмастерье, едва я ступил на порог, – не грех и тебе поработать хоть сколько-нибудь… наточи вот шерхебель.

И величественным жестом протянул мне рубанок. Я сразу вспомнил свои муки, когда точно так же мне дали рубанок впервые, а я не знал, как приняться за дело. И сказать не посмел никому, что не умею обращаться с этой штуковиной, и получил за то хорошую выволочку.

Я вынул из шерхебеля железку и уныло поплелся опять через двор. Навстречу мне, насвистывая, прошествовал третий подмастерье, закончивший наконец сборы. Чтобы попасть на задний двор, где под навесом стояло точило, нужно было обогнуть приземистый одноэтажный дом во всю его длину и пройти мимо кухни. Кухни я избегал особо, хотя там мне мог перепасть и кусок хлеба. А почему избегал, неловко и говорить: дело в том, что меня ждала там самая грязная работа и все было выставлено напоказ, прямо на кирпичной дорожке. Я старался позабыть про эту свою обязанность хоть до полудня, и бывало, если меня посылали куда-то, хозяйка, пока я бегал, управлялась сама. Но делала она это нечасто, потому что вообще не слишком беспокоилась о порядке и чистоте.

Сейчас она как раз оказалась на кухне – шлепала своего мальчонку. Этот трехлетний гаденыш только и знал, что визжать да строить каверзы. Он вечно торчал в дверях кухни и, если мне случалось проходить мимо, поворачивался ко мне задом и непристойно задирал сзади платье. Мать то и дело его колотила, но не за это, а потому что он постоянно путался у нее под ногами.

Я уже было обрадовался, что хозяйка занята и меня не заметит. Но в эту минуту из дома вышел сам мастер, увидел меня и заорал с ходу:

– Ты это куда? Улизнуть норовишь? Или по дому все уже сделал?

– Господин подмастерье послал меня рубанок наточить, – пробормотал я, смешавшись.

– Господин подмастерье!.. Господин подмастерье!.. Заруби себе на носу: сперва хозяин, а уж потом подмастерье! Ишь, он еще и перечит.

На шум выглянула из кухни хозяйка и, увидев ночную посуду перед дверью, сразу перешла на визг:

– Это что же такое! До сих пор не убрано? Все приходится делать самой, а тут еще малец житья не дает. Мечусь язык высунувши, того гляди, сдохну.

Я молча унес ночные горшки. Получив кусок хлеба, ушел с ним на задний двор, под навес, опустился возле точила.

Согнувшись над точилом, я чиркал железкой по камню, время от времени останавливал круг и вонзал зубы в хлеб, а из глаз лились тихие, теплые слезы, они скатывались по щекам, становились черными от грязи, черными каплями падали на ломоть, и я жевал присоленный ими хлеб. И было все как в дурном сне. Я чувствовал, что сейчас надо бы о чем-то подумать, что-то вспомнить – что-то чистое и прекрасное, от чего тотчас стало бы веселей на душе. Но я был так туп! Так невежествен! И эта тяжесть в голове… на душе… Мне чудилось, будто вокруг меня беспросветно сомкнулось все то, что еще недавно было простором, ширью и далью. Может, я сплю, вижу сон?! Ах, нет, разве же это сон? Чтобы, сколько помню себя, он все снился и снился?! Или я и сам себе только снюсь? Ах, нет, нет, нет, таких снов не бывает… если так больно… Но и то, другое, оно тоже не может быть сном, то огромное и сияющее… а что – не знаю и сам…

Иногда я казался себе злосчастным, кем-то заколдованным королевичем.

– Ах ты паршивец, и это работа? Я его жду, а он, щенок, нюни здесь распустил… сидит себе, хлеб жует, лоботряс!..

Это явился за мной старший подмастерье… я испуганно прижал железку к круглому и широкому влажному камню. Крр… кррр… Колесо вертелось, сбрасывало в стороны капли воды, капли слез. Наконец я отдал железку подмастерью; все это время он стоял надо мной, засунув руки в карманы, с закинутой головой, и величественно ждал. Эх, господин подмастерье! Он-то живет не тужит! Вот захотел и пришел, и будет тут лодырничать, пока я затачиваю железку, да еще поспел по дороге крепко ущипнуть служанку жильцов, нанимавших передние комнаты. Как противно щерилась всякий раз на него эта девка! Чтоб им провалиться обоим!

– Ну-ка, ступай теперь принеси сигарет! – приказал господин подмастерье.

Я обрадовался: для меня это был кусочек свободы. В самом деле, какое счастье пройтись по улице, поглядеть по сторонам… Но господин подмастерье крикнул мне вслед:

– Чтоб одна нога здесь, другая там, слышишь?! Не вздумай болтаться без дела, как в прошлый раз!

Я побежал к бакалейщику; его лавка и сегодня так и стоит перед глазами. Зайти в нее было для меня единственным роздыхом, единственной отрадой и облегчением. Даже стоявший там дух, сложная смесь ароматов, застарелый, с горчинкою запах, был мне на удивленье приятен. Я с радостью вдыхал бы его часами, но увы, мог наслаждаться им считанные минуты. В лавку вела странного вида старомодная терраска с деревянными столбиками и деревянными же арками между ними; терраска давно прогнила, но мне она казалась крыльцом сказочного дворца. Чего только не было в этой лавке! Я глядел и не мог наглядеться. Перед стойкой в большущих открытых ларях хранились кукуруза, мак, конопляное семя; какое это было блаженство – погрузить в их густую прохладу чумазые руки, пока никто на тебя не смотрит! Иногда удавалось еще и высыпать жменю-другую в карман… А большие стеклянные колпаки, а проволочные сетки с сырами, коричневые ящики с разными надписями, бутылки рома, сахарные головы! Украдкой косился я на красные и зеленые сахарные свистульки, на сладкие рогалики; впрочем, бакалейщик держал их в надежном месте. Большой разделочный нож, воронки для керосина, прорезь в стойке, через которую ныряли в ящик крейцеры – все-все, вместе и по отдельности, было чудом. А еще – стеклянная клетка с дыркой-окошком, в которой восседала толстуха-лавочница; а грязное блюдце с желтой жидкостью – мухоловка! И уж вовсе чудо из чудес – чучело рыси на столе. Так бы, кажется, глядел и глядел на нее неотрывно; рысь была зеленоглазая, и у нее сильно лезла шерсть. Когда в лавке оказывалось много народу, я радовался, что приходится ждать, но, получив товар, задерживаться не смел, уходил. И, если встречался в такую минуту на улице с каким-нибудь бывшим моим одноклассником (и я ведь учился прежде в первом классе городского училища, даже два года, но и на второй год провалился по всем предметам, кроме закона божьего), мне хотелось схватить нож и всадить его в счастливчика.

Зато, перейдя улицу, я непременно задерживался хоть ненадолго и глядел на речонку внизу – в сущности, та сторона нашей улицы была длинным широким оврагом, и с каждым годом в него оползало все больше городской земли. Речонку регулировали, делали насыпи, обсаживали акацией, обносили живой изгородью, обкладывали камнем – все напрасно. Обычно воды в ней почти и не было: лишь узкий ручеек бежал по середине русла, укрытого деревьями и кустарниками; кое-где женщины брали коричневую воду для стирки, через густые заросли к ручью сбегали тропинки и лесенки. Но стоило начаться ливню, как ручей мигом взбухал дождевою водой, заполнял русло во всю ширину – и вот уж река с бешеной скоростью мчала ветки, стволы, завивалась опасными мутными водоворотами, закручивала глубокие воронки и грохотала, как Ниагара. Это было ужасное зрелище! Как я любил наблюдать его! В хорошую же погоду, если удавалось ненадолго вырваться, я спускался к самому руслу. Здесь я бывал свободен: шлепал по грязи, по лужам, делал запруды, вырезал палки, меня укрывала листва. Другие дети – какие они счастливцы: им можно проводить здесь целые дни, жить замечательной жизнью Робинзона. Я же вечно спешил домой, за всякую задержку меня жестоко наказывали, как бы я ни изворачивался. На этот раз я не посмел даже спуститься вниз, прошелся только по широкому кирпичному карнизу большого моста, бросая вызов судьбе – смертельной опасности сорваться вниз, в глубокий-глубокий поток.

И вот я уже снова был в мастерской. Но первый подмастерье все равно ворчал – «за смертью тебя посылать!» – обзывал бездельником. Младший же подмастерье, который был не намного старше меня и постоянно задирал меня и высмеивал, с ехидной ухмылкой подал белую мраморную доску. Это означало, что надо растирать краску. Нынче у нас столяры не растирают и не смешивают краски, покупают готовые; но то, о чем я рассказываю, случилось где-то в другом, совсем в другом месте. Я растирал краски и составлял колер. Высыпал из коробка на мраморную доску зеленые крупинки, плеснул немного масла и принялся разминать деревянной толкушкой. Масло растекалось, так и норовило улизнуть с мраморной доски, и мне все время приходилось возвращать его левой рукой на середину. Это был сизифов труд. Скоро моя ладонь стала совсем зеленой.

Тут-то и начались истинные мучения. Ужасно, нестерпимо зачесался нос. Я взял толкушку в левую руку (от чего рукоятка сразу стала зеленой), правой же почесал нос. Но тут зеленое месиво потекло к самому краю мраморной доски, правому краю. Испугавшись (если бы краска запачкала доски, уж мне досталось бы на орехи!), я подставил правую руку, теперь и правая ладонь была зеленой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю