355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Степанов » Ночь умирает с рассветом » Текст книги (страница 4)
Ночь умирает с рассветом
  • Текст добавлен: 9 октября 2017, 14:30

Текст книги "Ночь умирает с рассветом"


Автор книги: Михаил Степанов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 20 страниц)

Глава вторая
В ГУСТЫХ СОСНАХ

Изба у Васиных просторная, светлая. По первому взгляду – благополучная изба. А присмотришься и словно по книге прочтешь все, о чем, может, и хозяева не сразу расскажут.

На небольших чистых оконцах – капустная рассада в деревянных ящичках, чистые занавесочки. Двор старательно выметен, притрушен желтым речным песком. На веревках под солнцем раскинуто выстиранное белье, на завалинке расставлены кверху доньями начищенные чугуны и кастрюли. Ступеньки крыльца вымыты с дресвой до золотого сияния, боязно сапогом ступить...

А вот крыша во многих местах прохудилась. Заплот завалился, половина досок ушла, наверное, на дрова. Колодец во дворе осыпался...

Всякий, кто с глазами, поймет, что хозяйство давно живет без мужского радения, что все здесь брошено на одни только женские работящие руки.

Так оно и есть. Егор с сыном Кешей воевал на фронте с германцами, Ванька с Генкой пошли в чужие люди. Все заботы по дому легли на плечи Варвары Аввакумовны, жены Егора, да пятнадцатилетней дочери Луши, отцовской любимицы. Тогда еще ничего было – все же четыре руки в избе. Но скоро Луша осталась одна: заявилась хворь, в три дня скрутила матушку. Свезла Луша покойницу к подножию Поминальной горы, поплакала и стала приглядываться к жизни взрослыми, самостоятельными глазами.

Будь братишки под рукой, легче бы жилось, а то с ней один тринадцатилетний Петька. Хватила Лукерья солененького до слез...

Пока доилась коровенка, еще ладно, кое-как перебивались. Сена летом не запасли: парни на чужой работе, а у Лукерьи других хлопот полон рот. В середине зимы корова перестала подыматься на ноги, только смотрела на молодую хозяйку печальными, слезящимися глазами и горестно, протяжно вздыхала.

Соседи поначалу помогали чем в силах – кто чашку отрубей пошлет, кто охапку сена. Но ведь у каждого свое горе, своя нужда, свои малые ребятенки. А работников во всей деревне – раз, два да и обчелся: всех мужиков в солдаты похватали.

Дед Елизар как-то пришел к Луше, посоветовал:

– А сходи-ка ты, девка, к попу. Должен бы выручить по-христианскому делу. Не обеднеет. Егор возвернется с войны, отдаст ему. Сходи.

Батюшка, отец Амвросий, жил с Васиными чуть не двор о двор. Лушу встретил приветливо, угостил чаем, кислой вареной голубицей, белым хрустящим сухарем. Когда она, давясь слезами, рассказала про свою беду, покачал головой:

– Не ведаю, Лукерья, как тебе помочь. Ну дам я сена, корова его сожрет. Это уже непременно. И опять ты на голом месте. Ну я пожалею, еще разок дам. А зима долгая. Не могу же я до весны чужую скотину кормить.

Луша с молчаливой мольбой подняла серые большие глаза в черных густых ресницах. Отец Амвросий забеспокоился, стул под ним затрещал. Растерянно проговорил:

– Эки глазищи, прости господи...

Что-то прикинул в уме, спросил:

– А сколько тебе лет, отроковица?

– Семнадцать без малого.

Батюшка еще подумал, привстал со скрипучего стула, погладил Лушу по голове. Был он не стар, как говорится, ладно скроен, ни одного седого волоса. И на попа по наружности не очень похож – мужик и мужик, только что гривастый. А так – и на коне верхом, и на лыжах по соболиному следу, и девушку ущипнуть, которая посдобнее... Был он вдов – матушка упокоилась годов шесть назад, потому никто в деревне не обращал внимания на мелкие поповские шалости. Поглядывали, верно, чтобы чего худого не натворил, а что девки иногда визжат, беда не ахти какая.

Росла у попа дочка Антонида, Лушина ровесница. Зимой училась в городе, в гимназии, на лето приезжала домой.

По хозяйству была до недавней поры солдатка Дунька, непутевая бабенка: честная-то разве позарится на такую должность. Дуньку в деревне не любили за всякие скверности. Когда по-весеннему паводку она кинулась в реку с камнем на шее, никто особенно не горевал. Бабы посудачили меж собой, что мешок с камнями надо бы повесить на попову шею да спровадить его с крутого яра в самую быстрину. Поболтали, да тем и кончилось. Может, просто оговорили долгогривого, а может, чего и было промеж попом и солдаткой.

Отпевать утопленницу отец Амвросий не стал – нельзя, мол, самоубивицу по божьим законам. Дуньку зарыли в сырую землю без церковного обряда там же, на пустом берегу реки.

Вообще-то бабы остерегались батюшки.

Поп встал со своего места, прошелся по избе, усмехнулся в черную бороденку, проговорил добрым негромким голосом:

– Перебирайся-ка, девка, ко мне вместо Дуньки. Утопилась, дура. Да при моем сане все одно терпеть ее в доме было немысленно – добегалась с парнями до женского сраму. Перебирайся. По хозяйству поможешь. Петьку отошли к братишкам, а сама ко мне, по хозяйству. И коровенку свою убережешь, и сама – в тепле, в сытости...

Луша девичьим чутьем уловила в этих словах что-то стыдное, насупилась, ответила сдержанно, но решительно:

– Нет, батюшка, благодарствую. Из родительского дому я никуда.

– Как хочешь, – почувствовав ее твердую непреклонность, сразу же уступил отец Амвросий. – Я думал, как лучше. Гляди сама.

Луша поднялась из-за стола.

– Пропадет корова-то, – вздохнул поп, идя следом за Лушей к двери.

– Пропадет. – Девушка снова заплакала. – Батюшка, возьмите коровенку себе, а мне дайте поросенка. Поросенка я выхожу... Мясо будет.

Отец Амвросий удивленно взглянул на Лушу и неожиданно расхохотался:

– Хо-хо-хо! Да на кой же мне, прости господи, твоя корова? Захочется мяса, я в тайге сохатого завалю. А молока, так у меня свои коровы доятся. Да и не стану я малолетних обирать... Придумала. Я не заедатель, не Лука.

Лукерья вышла из поповских ворот, утерла рукавом слезы и решительно направилась на другой конец деревни, к пятистенному, за глухим забором, большому дому Луки.

Лука, когда Луша побрякала кольцом у тяжелой калитки, унял во дворе собак, приоткрыл кованый засов, но оставил калитку на толстой цепочке, просунул в щель длинную голову с запавшими глазами, оглядел Лукерью, скрипучим бабьим голосом спросил:

– Чего тебе?

Замирая от стыда и от страха, Луша рассказала о своей беде. Лука отворил калитку, впустил девушку во двор, долго раздумывал о чем-то, чесал под шапкой сивые редкие волосы.

Двор у Луки большой, прибранный. У плотного забора высокой, опрятной поленницей сложены дрова – наколотые, видать, сухие.

Большой амбар в глубине двора, широкие двери раскрыты. Из амбара вдруг вылезла на четвереньках патлатая девчонка лет десяти, в тряпье. Голову держала к земле, будто искала что-то потерянное. Подняла щепку, понюхала, отшвырнула, еще ниже свесила нечесаную голову. Луша, как увидела ее, чуть не закричала с испугу, зажала ладонью рот, но тут же сообразила, что это и есть дочка Луки. У него еще парень должен быть лет пятнадцати, сынок. Вон он, на телеге сидит, свесив голые, вялые ноги, смотрит куда-то мимо отца бесцветными, пустыми глазами. Большие, отвислые губы улыбаются. В деревне говорили, он даже имени своего не знает. Вообще-то ничего, тихий, только от него надо прятать спички: все поджигает, может спалить родной дом. Вот какие дети у Луки, бог на него прогневался. Во всей его родове было что-то неладное – одни говорили, будто к ним какая– то поганая болезнь приблудилась, другие – что кровь неспособная. Брат Луки был без соображения, помер пустой смертью: нажрался теста, которое стояло на хлебы, оно его и замаяло. Сестра, говорят, была немая от рождения.

Лука хотел иметь сына – наследника. Да и дочка подрастет, тоже работница в доме. Жена родила эдакого сына, тятьке на го́ре...

Когда появилась дочка, Лука исподлобья поглядывал, как она растет. Но и дочка оказалась дура-дурой. Лука озверел, накинулся на жену – топтал сапожищами, в дикости хлестал березовым стягом. Когда жена спряталась от него, опрокинул на нее телегу.

Он винит жену, говорит, не на добрую землю семя пало. Совсем доканал, иссохла вся, сколько лет не слезает с печи. Заметив, что Луша испуганно глядит на девчонку, Лука сердито крикнул:

– А ты что? Я тебе не отец родной, чтоб жалеть.

Робея и сбиваясь, Луша сказала, что отдает корову за поросенка.

– «Корову», – передразнил Лука. – Пропастина у тебя, а не корова. Она меня с потрохами сожрет. И сама околеет. Знаю я вас... – Он злобно взглянул на Лушу. – Все заритесь на мое, оно у вас поперек глотки встало.

– Да я... – заикнулась было Луша.

– Все вы на один лад! – взвизгнул Лука. – Все погибели мне хотите! А чуть что – ко мне: «Выручай, пропадаем». А мне что? Передохните все, пальцем не пошевелю.

Луша испуганно взялась за щеколду, но Лука схватил ее за руку.

– Куда? Или правда глаза режет? – уже спокойно закончил: – Дам боровка. Мешок отрубей дам, пользуйся. Поросята, они дюжие расти. Мяса и сала нагуляет... А там и войне конец, батька с войны явится. За ним мое не пропадет, знаю. Бери боровка. А корову пригони в потемках, к ночи...

– Не ходит она, дядя Лука, не поднимается...

– А, черт, – выругался Лука, – пропал мой боровок.

В те годы жизнь не баловала ни старых, ни малых. Нищета, голод, разорение. Смерть... Беда не коснулась только пятистенного дома Луки, лавочника Нефеда, богатея Андрея Сидорова да попа Амвросия.

Зимой к Лукерье снова завернул дед Елизар, отогрелся у печки, сказал, будто кто-то прогнал царя и наступила, дескать, новая, народная власть. Луша пропустила это мимо ушей: царь далеко, прогнали так прогнали, нам все равно. А потом, может, старик и сболтнул, что с него возьмешь...

Дома было полно забот по хозяйству, даже к соседям сходить недосуг. Лукерья не знала, что в деревне началось брожение: беднота шумела о замирении с Германией, о переделе земли; богатенькие жались вокруг Луки, кричали, что никаких Советов не будет, есаул Семенов спасет, мол, Россию от красной чумы... Петька попробовал рассказывать сестре про революцию, она отмахнулась: скоро сеять, на огороде работы будет невпроворот, а он с пустяками.

Ранней весной Луша выпросила у Ксенофонта Калашникова лошаденку – съездить в село Воскресенское, попросить у своей тетки Евдокии маленько картошки на семена. Петька не захотел один домовничать – прихватила и его. Дорога шла лесом, Луша погоняла конягу, боялась припоздниться.

На полпути протекала речушка Звонкая, свернули к ней – напоить коня да и себе зачерпнуть водицы. Подъехали к бережку, увидели лежащего на песке мужика в бурятском халате: то ли спит, то ли убитый – лицом вниз, руки раскинуты... Луша испугалась, стала поворачивать на проселок. Петька соскочил с телеги – поглядеть поближе.

– Лушка, давай коня! – крикнул он сестре. – Кажись, живой!

Луша привязала коня к лесине, боязливо подошла. Вдвоем повернули бесчувственного на спину. Это был молодой бурят. Халат на груди набух от крови. Вдвоем стащили халат с плеч, ниже сердца была рана, из нее струйкой вытекала кровь. Луша кинулась в кусты, сбросила там с себя рубаху, порвала на полосы.

– Перевяжем, – шепотом сказала она брату. – Приподнимай потихоньку... Крови-то сколько натекло...

Раненый застонал, приоткрыл глаза, удивленно проговорил по-бурятски:

– Ород басаган...

И едва слышно добавил:

– Унда угыт...

Луша растерянно посмотрела на брата. Петька же, у которого в соседнем улусе были дружки-буряты, заулыбался и живо перевел:

– На тебя говорит: «русская деваха». И пить просит.

– Тащи воды. И рану промоем.

Когда Петя принес из речки в туеске воды, Луша мокрой тряпкой обтерла раненому лицо, напоила его, промыла и перевязала рану. Петька подвел поближе лошадь, вдвоем едва-едва втащили парня на телегу.

– Домой заворачивай, за картошкой после съездим...

Дня три раненому было вовсе худо – бредил, кричал чего-то по-своему, метался, не ел, только пил. Лукерья возле него сбилась с ног.

Потом дело пошло помаленьку на поправку. Парня звали Дамдином, он был на пять-шесть лет старше Луши, родом из улуса Ногон Майла, верст за десять от Густых Сосен. Он немного умел по-русски, не так, чтобы очень, но понять можно. Рассказал, как все с ним случилось.

...До недавних пор в улусе не знали, что рабочие в Питере прогнали белого царя. Эту новость привез Даши Цоктоев, вернувшийся чуть живым с тыловых работ из-под Мурманска. Тут и началось! Все заговорили о новой советской власти, о свободе, работники перестали величать бабаем и ахаем самого богатого хозяина в улусе, Бадму.

Тут бывший зайсан Дондок Цыренов ускакал куда-то на коне. Вернулся с двумя важными, толстыми нойонами в шелковых халатах, собрал улусников на сходку. Нойоны приказали всем укладывать на телеги скарб, забирать коней, коров, овец и кочевать в Монголию. Мол, для бурят там теперь земной рай... Из дацана пожаловал ширетуй Галван, сказал, что гадание на священных кубиках шо показывает, что жизнь для бурят в великом всемонгольском государстве будет богатой, пища – обильной, пастбища для скота – тучными. Раздумывать нечего, дело это благословлено богами, надо кочевать. Кто не поедет, тот после смерти попадет в руки свирепого Эрлик-хана, будет жариться на медленном огне... Перемещение на небе планет и созвездий подсказывает: кто не хочет в Монголию, должен вступить в особый маньчжурский отряд русского атамана Семенова, в котором китайцы, японцы, монголы и буряты сражаются во имя великого, мудрого, справедливого Будды, во имя счастья и процветания избранной желтой расы.

Сопровождавший ширетуя лама в широкой одежде, в желтой шапке с торчащими вверх крыльями басовито возглашал молитвы, гремел зеленым барабанчиком, звенел серебряным колокольчиком, крутил молитвенный барабан – хурдэ, в котором сокрыта святая молитва вечным богам.

Многие в улусе, сбитые с толку богачами и ламами, снялись с родных мест, крадучись, по-воровски перешли границу, бежали в монгольские бескрайние степи. Самые злобные враги сбились в вершие отряды, вооружились бандитскими обрезами, готовились податься к атаману Семенову, который грозился занять Читу, отрезать Дальний Восток от советской России. Дондок Цыренов кричал, что надо быстрее скакать к Борзе, к Оловянной, которые были в руках Семенова, помогать белым в боях с красногвардейцами, с первым Аргунским казачьим полком... Выход вооруженного отряда в Борзю был назначен через два дня.

Отец велел Дамдину скакать к партизанам, предупредить о кулацкой затее. Дамдин выехал ночью, кулацкие молодчики нагнали его далеко от улуса, напали. Он отбивался.

– Их четверо было, – рассказывал Дамдин. – Сбили меня с коня, сын Бадмы-ахая долго издевался, выпытывал, куда я поехал... Саданул ножом. Больше ничего не помню...

Когда Дамдин поскакал к партизанам, туда же другой дорогой выехал еще один парень. Добрался ли, вот тревога.

Ехать домой нельзя – кулаки убьют. Петька вызвался рассказать родителям Дамдина, как все было. Поскакал на коне, вернулся веселый, привез мяса, масла, Дамдину отцовский наказ: в улус пока не показываться. Партизаны разгромили белый отряд, но кое-кто схоронился.

Дамдин остался в Густых Соснах. Луша окрестила его по-своему – Димой.

Луша дождалась с войны отца и брата. Сельчане избрали Егора Васина председателем ревкома.

С родительского благословения Лукерья вышла замуж за Димку. Было тут всяких толков: невиданное дело – русская девка махнула за бурята! А Луша первый раз за долгие годы почувствовала себя спокойной и счастливой. Но счастье продолжалось недолго: за деревней, по всей земле – в сопках, в тайге, на большаках и проселках – затрещали винтовочные выстрелы, загремели гранаты. А она только собралась переехать с мужем в бурятский улус... Отец объяснил, что враги хотят отобрать у народа власть. Скоро и он, и все братишки, и дорогой, ненаглядный Димка перепоясались ремнями, забрали небогатые харчи, оставив ей, что получше. Луша голосила, валялась в ногах, уговаривала не ходить: измаялась, теперь бы только и пожить... Мужики отворачивались, глухими, торопливыми словами объясняли, что иначе нельзя, что будто все на свете порушится, если они не пойдут в эти самые партизаны: на всем божьем свете не будет тогда никакого счастья.

Она умолкла, вытащила из сундука, рассовала им по мешкам все, что нашлось теплого, шерстяного – носки, варежки, шарфы. Перекрестила всех на дорогу, даже бесценного свого нехристя – сам виноват, подвернулся под замах, под горячую руку

И опять осталась одна.

Что делалось в ту годину! Половина мужиков ушла в лес вместе с Васиными, кое-кто из богатеньких подался к семеновцам. Другие никуда не пошли, сидели дома – выжидали, кто кого. Вооруженные люди то вершие, то пешие, стучали по ночам в ставни, требовали хлеба, молока. Одни искали белых, другие красных. Были и американцы, те выспрашивали, где добывают золото, у кого есть собольи шкурки. Про Никишкину падь допытывались. А есть ли такая падь на свете? Может, сказка одна...

Было все так же голодно.

Из окна Лукерья частенько видела, как с пустыми мешками да котомками шли понурые мужики и бабы просить Луку и Нефеда вызволить из беды.

А то еще шум был на всю деревню. У Луки на берегу Глубокого есть своя коптильня, летом там многие на него батрачат – кто отрабатывает долг, кто по найму. Копченых окуней, сорожину он всю зиму сберегал в сарае, там рыба и в ящиках, и на веревках. Нефеду в лавку продавал по малости, которая с душком. И вдруг рыба начала портиться. Лука всполошился, запер своих недоумков в избе, собрал деревенских мальчишек и девчонок, велел перебрать всю рыбу, которая с вонью или с червями, сложить в сторонке, а хорошую снова приютить в сарае. Ребятишек набежал полный двор. Вытащили рыбу из сарая, разложили на солнышке... Копченая рыба вкусно пахнет, такой дух поднимается – сытому и то невтерпеж, а ребятишки голодные...

Лука рассадил их кружком, сам стал в сторонке, чтобы видеть, не съел бы кто рыбину. У детей ручонки трясутся, щеки побелели. У Луки есть работница Фрося, так ее сестренка Лелька упала, лишилась сознания, Лука побрызгал водой, ничего, отошла... Наконец, ребятишки не выдержали:

– Дядя Лука, есть охота.

– Невмоготу...

– Дозволь попробовать.

Лука бросил всем по прокисшему окуню, ворчливо сказал:

– Разорение с вами... Откуда мне на всех набраться... У матки жрать требуйте, я вас не в гости позвал. Родители таскаются чуть не кажинный день с пустыми мешками, то одно им дай, то другое, теперь вы с голодным брюхом. За долги работаете, все вперед взято.

Он и не думал, что получится худо...

Тут кто-то из мальчишек вдруг свистнул в два пальца. Все повскакали со своих мест, нахватали рыбы, кто сколько смог, и удрали... Даже ворота не притворили. После Лука два дня ходил по избам, просил вернуть рыбу, под конец даже заплакал, пригрозил, что попомнит. Да разве кто отдаст? Пришел домой с пустыми руками, долго не выходил за калитку.

Вот какая была жизнь...

Наконец, Лукерья дождалась своих. Вернулись живые, здоровые, шумные. С победой, значит. Наша взяла! Тут бы и начать спокойную жизнь, о которой она так истосковалась. Так нет, опять беда: Генка потерялся в тайге. Не отпускала, говорила: какая охота на соболя в феврале? Где видано – соболевать в эту пору? Не послушался. «Соскучал, – ответил. – Пройдусь маленько, побалуюсь... Ежели и встречу соболя, бить не стану. Мне бы только по следу пройтись, душу развеселить».

Луша вытерла запаном быстрые, жгучие слезы.

Мужики вернулись. Генки не было, не нашли, значит. Притащили с собой какого-то тощего... Она взглянула, подумала – слепой, бельмы на обоих зрачках, потом присмотрелась – нет, не бельмы. Это у него глаза такие, словно мутная водица в плошках.

Луша поставила самовар, кинулась топить баню.

За стол сели к ночи. Егор послал дочку за дедушкой Елизаром, тот пришел сразу. Поговорили о том о сем, повздыхали о Генке. Дед сказал, что надо бы заупокойную отслужить, но Егор сурово оборвал его – не к спеху, мол, еще, может, живой найдется. Перевел разговор на другое:

– Вот тебе, дедушка, постоялец. – Он показал на Василия, который совсем сомлел за столом с устатку. – Вдвоем веселее жить будет.

– А мне и одному не худо, – отозвался старик, неприязненно разглядывая Василия. – Что за человек такой?

– Нашенский, – отозвался Егор, строго поглядывая из-под густых бровей на своего сынка Иннокентия. – В семеновском отряде сотника порубил, свояка, семеновца, тоже не помиловал.

– Избенка у меня тесновата. Одному повернуться негде, – все так же неприветливо произнес дед Елизар.

Егор рассердился:

– Не хочешь добром, так я его к тебе именем советской власти определю.

Старик часто замигал подслеповатыми, слезящимися глазами, недовольно засопел широким носом, проворчал:

– Круто берешь, паря. Чуть что – и советская власть...

Вышло, что Василий оказался пристроенным: вставая из-за стола, дед Елизар перекрестился в передний угол и позвал Василия:

– Собирайся, что ли, хвороба, спать пора.

Василий засуетился, поддернул портки из чертовой кожи, которые дал ему в бане Егор, завертел в широком воротнике тощей шеей:

– Я живой рукой, благодетель. Узелок только найду...

– На дворе твой узелок, – немного нараспев проговорил Димка. – Я его под крыльцо бросил.

– Имущество? – с ехидцей спросил дед Елизар.

– Одежа. Портки там, рубаха. Одежа грязная. Из бани, одним словом.

– Поди, вшивая? Еще заразу какую приволокешь... – брезгливо сплюнул старик. – Воши, они тифозные бывают. Ты свое поганое барахло в избу не затаскивай! – вдруг взвизгнул Елизар. – Я через тебя подыхать не стану! Выгоню и все!

Он раскраснелся, легкий седой клок на макушке распушился, поднялся дыбом, раскачивался из стороны в сторону. Василий покорно молчал.

У одного старика какая может быть утварь в избе? Весь домашний скарб – стол да лавка, постелюшка на печи. Василий приладился спать на лавке. Елизар кинул ему гуранью доху, велел ложиться головой под образа: из неплотной двери ночью несет холодом, можно застудить мозги. Василий перекрестился:

– Прости, господи... Я не усопшее тело, под образами находиться...

Оба мужика с первого дня почуяли, что мира между ними не будет, но прямой вражды друг дружке не выказывали. Василий затаился, прикинулся хворым, а сам зорко щурился в уме на деда: прикидывал, какую ждать от него гнусность. Старик мало бывал дома, навадился ходить по сходкам, по собраниям, будто его касались все дела, все заботы новой советской власти. Даже в соседние деревни стал шастать. И вроде ничего худого для Василия не творил, хотя и относился к нему с насмешкой, величал божьим недоноском.

В солнечные дни Василий выходил посидеть на завалинке. За избой мерно плескалось большое озеро Глубокое, в нем прошлые годы, сказывают, мужики круглый год добывали рыбу. Скалистые берега поросли высокими, прямыми соснами, потому и деревня так называется – Густые Сосны. Василий глядел на деревню. Перед ним была белая каменная церковь с потускневшим золотым крестом. Окна у церкви узкие, с немытыми стеклами, высокие двери на две створки.

К церкви пристроена звонница, чуть в сторонке – поповский дом. За церковью кладбище, черные сиротливые кресты... Еще до нынешнего отца Амвросия какой-то попишко порешил обнести церковь на приходские деньги железной оградой, но огородил только с лица, возле входа. Остальной капитал ушел на поповскую усадьбу, на всякую домашнюю птицу, на ульи – попы в Густых Соснах испокон веку были мужики хозяйственные.

Над кладбищем будто склонилась гора Поминальная...

Православных деревень вокруг было мало, все беспоповцы – семейские да буряты. Но все одно, раньше каждый день где-нибудь были то крестины, то похороны. Попу только не зевать: крутая копейка сама катилась в его широкий карман.

А теперь не то... На звоннице темные, молчаливые колокола: служба в храме справлялась не ахти как часто, поп Амвросий не особенно радел для паствы, больше мотался с берданой по тайге или смолил на солнцепеке за железной оградой свою лодку – готовился к летней рыбалке на озере. Попа Василий еще не видел, но сокрушался его ленью. Елизар посмеивался, кряхтел: «Беда с тобой, божий сосунок. Чего ж ему, в нитку исслужиться, что ли? Нынче на христовых харчах ноги с голодухи протянешь. Не до бога людям. А в лес батюшка сходит, мяса добудет, третьего дня сохатого завалил, сказывают...»

– Не поповское дело в тайге с берданой мотаться... – не соглашался Василий. – Да и тебе, дед Елизар, пора бы угомониться. Хватит по сходкам шляться.

Елизар звонко расхохотался, словно молодой.

– Хоть на цепь посади, все одно сбегу. Я, вишь, страсть люблю умные речи слухать. Бабы по осени запасают впрок капусту, рыжики, всякую снедь. А я весь свой век сберегаю мудрые мысли.

Дед был прыткий до всего теперешнего, на чем свет стоит ругал старую жизнь, Амвросия же за поповское звание не осуждал, даже как-то сказал, что, может, и поп еще человеком станет.

Вокруг колокольни, над церковью тяжело летали лохматые, тощие вороны, садились на завалившиеся кладбищенские кресты, уныло каркали.

Дочка отца Амвросия больше в город не уезжала. Не то выучилась, не то из-за военного беспокойства жила с отцом. Видом Антонида была не деревенская поповна, а прямо городская барышня: нарядное платье обтягивает тугие груди, вокруг головы тяжелая золотая коса, сильные ноги в светлых чулочках. Когда выходила из калитки, Василий мелко крестился, ему казалось, что она не по земле идет, а плывет по воздуху. Василию вообще-то было не до девичьих прелестей, душа у него едва цеплялась за костлявое тело, но при виде Антониды все нутро приходило в томительное трепыхание, он испуганно шептал, чтобы пречистая дева Мария уберегла его от лукавого.

Антонида частенько заходила к Луше, дочери Егора Васина. «Что ей там надобно? – досадовал Василий. – Пошто таскается к богохульникам?» Дед Елизар, когда однажды был в добром расположении, сказал:

– Видал, божий огарок, попова девка-то бегает к Лушке Васиной? Подружками заделались, косомол в Густых Соснах замышляют.

– Чего замышляют?

– Косомол, одним словом. Супротив богатых, за советскую власть, значит. – Старик дробно рассмеялся: – Супротив Ильи пророка, Николая угодника и всех святителей.

– А отец Амвросий как же?

– А ему, бугаю, чего? Ржет, кличет девку поповной, а она, вить, злится. Дароносицу, сказывают, из окна вышвырнула, поп едва нашарил в потемках...

– Прости господи богохульницу...

– С Лушкой по книжкам занимается, – не унимался Елизар. – Девок на грамоту сбивает. Сам слышал, как она их разжигала. Жизня, мол, скоро будет сплошное удовольствие: люди – и мужики, и которые городские, весь народ – станут вроде как настоящие братья. Так и высказывалась.

Василий в ту ночь долго не мог заснуть. Жизнь снова представлялась ему неустойчивой, шаткой, мерещились какие-то страшные рожи, сотник Соломаха... А то эта девка повешенная все будто глядит, головой покачивает. Под утро причудилось, что матерь божья Мария кормила грудью старика Елизара. Срамное видение...

Проснулся Василий поздно, с головной болью. Его бил озноб, кидало в жар. С трудом поднялся, развесил во дворе на веревке свои зеленые порты и рубаху, которые выстирал накануне – недели две до того они валялись в сенцах, не хотелось заниматься бабьим делом...

Дед Елизар со вздохом взял под мышку свои почти новые сапоги и ушел. Скоро принес в обрывке сети несколько мороженых сорожин.

– Лука дал, кровопивец. За сапоги, – Елизар скверно выругался. – У него чуть не все лето мороженая рыба.

Он тут же ловко ободрал с сорожин кожу вместе с чешуей, подмигнул Василию:

– Так и с Кузьмича сдерем шкуру, когда пора настанет.

Похлебав ушицы, старик отправился в деревню Красноярово, туда должен был приехать какой-то начальник. Елизару до всего дело, пошагал за восемь верст.

Днем Василию стало худо, внутри как пожар, а то морозит, даже зубы стучат. Он лег на лавку, укрылся дохой. За окном, где-то далеко, вроде постреливали. Василий тяжело забылся. Пришел в себя только вечером, когда явился Елизар. В избе было темно, за лесом что-то бледно светилось то розовым, то красным.

– Гляди-ка, – поманил Василий Елизара, – небесное знамение...

– Дурак, – огрызнулся старик. – Не знамение, а пожар. Беляки, гады, подпалили Красноярово. Врасплох напали, когда сходка была. Баб, детишек порубили. Едва, едва ноги унес.

– Знамение! – радостно взвизгнул Василий. – Свет небесный... Окончание антихристова царства.

Елизар в потемках наткнулся у печки на ведро, закричал во весь голос:

– Ты чего брешешь, гнида! Гад недодавленный. Катись отседова, из моей избы, шкура семеновская... Я тебя, варнака, топором сейчас! Слышь, катись напрочь.

Василий заворочался на лавке, застонал.

– Хворь у меня... – проговорил он хриплым голосом. – Внутрях все, как в печке. Не гони, помираю. Испить бы... Христа ради.

Старик засветил коптилку, зачерпнул в ковше воды из ведра, подал Василию.

– На, чудотворец вшивый. Вдарил бы, да рук поганить не желаю. А завтра уматывай. Не стану я с такой контрой жить под одной крышей.

Елизар залез на печку, долго сердито ворчал. Ночью слез, растолкал больного Василия, бессвязно забормотал:

– Тонем, братцы... Лодку на берег несет, на скалы... Спасите... А-а-а...

И упал возле лавки.

Был конец весны, щедрое время. Все залито солнцем, поросло молодой зеленью, снег остался только в хребтах да на озере. Хотя и озеру пора была разойтись.

Чуть не вся деревня брала воду в проруби, которая за домом дедушки Елизара. Прорубь далеконько от берега, лед сверху растаял, на него набросали жердья, горбылей. Антонида побежала утром с ведрами и вернулась без воды: ночью ветер унес льдину вместе с досками и прорубью, а с берега ведром не зачерпнешь. На второе утро льдину притащило назад и поставило, как была раньше. Антонида и Луша долго смеялись: больно здорово получилось!

Антонида каждый день прибегала к Луше, рассказывала все, что узнавала дома о боях с белыми, приносила хорошие книжки про советскую власть, читала Луше, как надо бороться с гидрой мировой контрреволюции, собиралась убежать к партизанам.

– Луша, милая, давай подговорим девчат, мы же взрослые, – горячо шептала Антонида. – Добудем оружие, станем помогать большевикам. В городе все гимназисты ушли на фронт.

– За красных? – спрашивала Луша.

– Не все. Богатые за белых. А мы будем за красных.

– Тебе тятька не дозволит.

– Я никого не буду спрашиваться, меня никто не посмеет задержать. – Антонида гордо тряхнула головой. – «Весь мир насилья мы разрушим...» В городе сказали – нам надо организоваться. У нас в гимназии кружки были. Интересно. Шум, крик, речи... Эсеры приходили, меньшевики. Даже красный комиссар был, с револьвером. Рассказывал про революцию, он был в Петрограде, когда царя свергали. Вот говорил! Все слушали, как завороженные. На другой день три наших девушки ушли в партизанский отряд... – Антонида тихонько смахнула слезу: – Люся, со мной вместе училась, погибла в бою. Ее похоронили как солдата, в братской могиле. Прекрасная смерть.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю