Текст книги "Ночь умирает с рассветом"
Автор книги: Михаил Степанов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 20 страниц)
Антонида, когда узнала, что Василий собирается в Емелины Ключи за попом, и верно заплакала. Она боялась оставаться одна: ведь родины чаще всего случаются ночью... Как она будет в пустом доме? Никого не докричишься, хоть помри. Василий попросил Фросину сестренку пожить с Антонидой несколько дней. Та согласилась.
– Не вой, залеточка, не печалься, – успокаивал Антониду Василий. – Не одна будешь. Если чего, Лелька быстроногая, мигом за бабкой слетает. Да ты и до меня додюжишь. Не реви: горьки родины, да забывчивы.
С тем и уехал, Антонида закрыла за ним ворота.
В Густые Сосны понаехали мужики из Красноярова, из Ногон Майлы – строить школу. Филипп Ведеркин сбился с ног, пока устроил их на жительство. Не все ведь по-хорошему... Такие бабы нашлись, язви их – не пускают в избу бурят, и конец. Будто шибко божественные: грех, мол, за одним столом с иноверцами... Ведеркин и ласково, и криком, – ни в какую. Попробовал напустить страху, что ихних детишек не возьмут в школу, а бабы хоть бы что: и не надо, говорят, без вашего букваря проживут... Мы то не подохли без грамоты. Тогда Ведеркин вот что придумал. «Ладно, – сказал, в другой избе бурят устроим, не опечалимся. Но и вы, бабы, не кручиньтесь, когда вам поднесут налог за срыв культурной революции». Тут бабы сразу смякли, побежали во двор помогать бурятам затаскивать в избу пожитки. Вот, какую хитрость измыслил...
Ведеркин явился к Антониде за лесом, который отец Амвросий посулил на новую школу. Она помялась, повздыхала, что Василий заругается, но все же отдала.
Ревком установил, кому работать на постройке, когда приводить лошадей.
И застучали топоры.
В эти дни у Лукерьи грянула большая радость: пришло письмо от родных братьев – Иннокентия и Ивана из Москвы, где они обучаются на военных курсах. Лукерья разволновалась, долго не осмеливалась разорвать конверт – держала письмо перед собой на столе, испуганно глядела на черные почтовые штампы...
– Аж из самой Москвы! Душа замирает...
Наконец, решилась. Письмо было написано чернилами, в два почерка – оба, видать, старались – и Кеха, и Ванюха... Сначала, как и полагается, шли поклоны всем деревенским. «Пишем, Луша, на твое имя, а то батьки однако опять нет дома, который год с винтовкой. И Петька такой же. Ты, сестренка, у нас всему хозяйству голова...» Тут Лукерья всплакнула. Братишки спрашивали как нынче отсеялись, какая в селе жизнь, какая стоит погода. О себе писали, что находятся в кремлевских курсантах, один раз Кеха стоял на часах у кабинета даже самого Владимира Ильича Ленина, а тот будто спросил, из какой он губернии, поинтересовался сибирскими морозами.
Братья желали тяте, Луше и Петру хорошего здоровья. В конце письма, в уголке, было приписано кривыми строчками: «Живет ли в селе тот гад, которого мы притащили из тайги?»
Лукерья не знала, как успокоиться. «Ничего не ведают братики о здешней жизни, не знают про наши тяжелые утраты», – с болью думала Лукерья, и снова перечитывала письмо. – «Кеха самого товарища Ленина видел, – думала она, – разговаривал с ним. Вот, как ему подфартило...»
Когда первый раз читала письмо, не придала значения кривым строчками в углу листка. Только потом сообразила, что это про Василия Коротких.
Письма заставляют размышлять, беспокоят душу и сердце, пробуждают воспоминания... Получишь коротенькое, будто нескладное письмецо, а сколько оно всяких вестей принесет! Прочтешь раз, прочтешь другой – и замечтаешься, словно наново проживешь былые годы: погорюешь давним, уже позабытым горем, порадуешься ушедшими, словно потускневшими, радостями... И хорошо станет – сладко и немного грустно. А то такие случаются письма – заставляют смотреть вперед, загадывать на будущее. Бывает еще, что в конверт как бы вложена одна только черная краска: все тебе представится в темном свете – сумрачное, печальное, тяжелое.
Лукерья получала в своей жизни только четыре письма – от мужа, от отца, одно написали те же Кеха и Ванюха перед отъездом в Москву. Это были хорошие, ясные письма. Они сладко трогали сердце, были полны живых, разноцветных красок.
Лукерья легла в тот вечер поздно, крепко прижала к себе сына. «Вот, – улыбалась она, задремывая, – дяди твои письмецо прислали, Егорушка. И не знают они, какой ты у меня хороший... Расти, сынок, после и ты в Москву поедешь, учиться. Не на командира, а на доктора, людей лечить... Вот мы с тобой про все дядькам твоим отпишем».
Только заснула, в окно застучали – прибежала перепуганная Леля: с тетей Антонидой плохо, она шибко кричит, пора звать бабку Настасью Марковну.
– Беги, Лелька, – затревожилась Лукерья. – Беги за бабкой, а я мигом к Антониде.
– И я с тобой, – засобиралась Фрося.
Они вернулись домой под самое утро: все обошлось благополучно. Антонида родила сына.
Дни выдались один богаче другого, что ни день – какая-нибудь новость. Лукерья и Фрося прибрались по дому, почаевали, хотели идти в ревком, а в ворота – незнакомый гость: из города приехал славный такой усатый мужчина, налаживать в селе потребительскую торговлю.
– Здорово! – засмеялась тетка Катерина. – Это чего же будет? Выходит, нашему Нефеду конец?
Гостя накормили, напоили чаем. Условились, что он сходит в лавку, поглядит как Нефед барышничает. Про кооперацию никому пока говорить не надо.
Вечером по деревне с гармошкой ходили комсомольцы. Парни и девчата складно пели:
В Богдатском хребте Забайкалья
Жестокая битва была,
Мы там защищали свободу,
И кровь там рекою текла.
На нас наступали японцы,
И грозно стучал пулемет,
Не раз мы ходили в атаку,
У них отбивали хребет.
<Часть текста отсутствует. В этом месте в электронной версии журнала не было двух страниц>
Глава шестая
ИСТЕЧЕНИЕ ЖИЗНИ
У Фомы Семушкина пятистенная изба – еще дед строил, когда вышел с каторги на поселение. Дед был умельцем – по карнизу пущена узорчатая резьба, обвершка на воротах тоже резная. Даже баня во дворе с резьбой. Должно, веселый был человек дед Фомы Семушкина – и каторга не сломила.
Фома согласился пустить кооперацию к себе на квартиру, отдал в наем половину избы, завозню с погребом, сарай. Изба рядом с лавкой Нефеда, местечко куда с добром, лучше не придумаешь.
– Беда, паря, смеху станет, – ворчливо сказал Семену Фома. – Нефед прлдет открывать лавочку, а возле – потребиловка, заходи, кто хошь, все товары дешевые. В голос завоет.
Лукерья хотела пойти, поглядеть на свою пшеничку, землица у нее неважная, правда, вспахана, заборонена неплохо – Семен и Петр Поломошин помогли – без мужской руки какое хозяйство. Да и на постройку школы надо было зайти. Она накинула на плечи платок, но тут в ревком заявилась Лелька. Ну Лелька зря не прибежит, значит, что-то стряслось
– Чего, востроносая?
– Тетя Луша! – закричала Лелька, что было мочи. – Да к нам же докторша приехала. К больному, говорит, Егорке. Ей-богу. С моей мамкой сидит, Егорку на руках держит. Он же давно оздоровел! И Фроська там. Бежим скорей!
Разве за Лелькой поспеешь?.. Лукерья торопливо пошла домой.
Фельдшерица оказалась молоденькой, лет двадцати, не больше.
– Здравствуйте, Лукерья Егоровна, – она стеснительно протянула руку. – Я Маша Белова, фельдшерицей к вам... Сказали, у вас сынок прихворнул.
– Здравствуй, Машенька, – с сердечной приветливостью ответила Лукерья. – Егорушка поправился... Ничего, без дела сидеть не будешь
«Народятся же такие красивые девки», – с маленькой женской завистью подумала Лукерья, разглядывая приезжую. Маша была беленькая, глаза большие, черные...
Обе они сразу понравились друг другу. Лукерья сбегала навестить Антониду, рассказала ей, что в село приехала докторица. пообещала привести: пусть поглядит, может, чего нужно... Подержала на руках маленького – хороший такой ребеночек...
Дома улеглись поздно, разговаривали. Луша и Фрося выспрашивали, как Маша жила в городе, долго ли училась. Леля сидела с открытым ртом, боялась пропустить словечко. Перед самым сном тетка Катерина спросила:
– А до городу, Машенька, ты где была, отец-мать кто у тебя?
– Погибли тятя и матушка... – неохотно ответила Маша. – Не надо сегодня об этом, в первый день... После расскажу. Когда-нибудь...
– Давайте ночь делить. – с грустью сказала Луша, вспомнив своего отца, братьев, – кому больше достанется.
Утром, чуть солнышко, она оделась идти в ревком.
– Ты, Машенька, поживи пока у меня, скоро мы тебя устроим как надо. Подойди-ка сюда, вон изба, из окна видно, – Лукерья показала избу Василия Коротких. – На днях освободится, вещички там одного мужика, он женился, ушел к жене. Родила она. Сегодня зайдем, вроде у нее все ладно, а поглядеть не мешает.
– А чего ждать? – встала Маша. – Пойдемте сейчас, Лукерья Егоровна. Дело такое, медлить нельзя
– Куда эдакую рань? – несогласно проговорила тетка Катерина. – Подумаешь, велико дело – родины. Маше отдохнуть надо с дороги, намаялась девка, натряслась на телеге. Пошто торопиться, там Настасья Марковна, понимающая старуха, не первого принимает, больше вас соображает в этом деле.
– Пойдем, пойдем, Лукерья Егоровна, – заторопилась Маша. – Целый век у вас жить стану, наотдыхаюсь.
Антонида обрадовалась ранним гостям. Она лежала в постели, похорошевшая, свежая, счастливая, худенькая, как девчонка. Сынок тут же, возле нее, на подушечке...
– Ой, хорошо, что пришли. – улыбнулась она. – Садитесь поближе, поглядите сыночка. Славненький, правда?
– Славненький. Агу, маленький.
– Если развязать, ручки топорщит... А уж умненький! – Антонида тихонько засмеялась. – Такой умненький, такой умненький... На глазах растет. Вот отец приедет...
– Куда он уехал? – поинтересовалась Лукерья.
– Да тут, неподалеку... – Антонида смутилась. – Дело тут одно... – Она негромко крикнула: – Настасья Марковна! Тащи самовар, привечай дорогих гостей.
Пригорбенькая Настасья Марковна принесла самовар, молоко, чашки, села к окошку, принялась разглядывать фельдшерицу.
– Насовсем к нам пожаловали? – спросила она недовольно.
– Совсем, – кивнула головой Маша. – Пока одна на три деревни, на бурятский улус, забыла, как называется...
– Ногон Майла?
– Ногон Майла. А потом еще два фельдшера подъедут.
– Пошто так много? – удивилась Настасья Марковна. – Мы с вами вдвоем управимся: вы станете больных лечить, я – родины принимать.
– Не знаю... – растерялась Маша. – я ведь акушерка, это мое дело – детей принимать. А вы, не знаю как...
– Погоди, милая. – Горбатенькая решительно встала. – Ты чего городишь? «Не знаю как...» Ты соображаешь, чего городишь? Да ты откеда заявилась на мою голову, красавица писаная? Да на что ты мне сдалась, эдакая? Сколько годов одна управляюсь... Не надобно мне тебя, я сама. Меня все знают, все почитают. Я, вон, у Лукерьи Егоровны сыночка на свои ладони приняла, Егорушку... Сопли подбери, дохтурша. Тебе еще в куклы играть. Катись, милая, отсель по-хорошему, покеда я ласковая. Катись, а то всех баб супротив тебя подниму, они тебя живенько, они тебе косички порастреплют, дорогу в город не вспомнишь.
Она говорила быстро, лицо раскраснелось, грозила сухоньким кулачком.
Маша молча смотрела на нее, слушала. Лукерья перебила старуху:
– Потише, бабушка...
– Чего, потише? – закричала повитуха. – Она не твой хлеб жрать приехала, не у тебя кусок отымает. – Бабка повернулась к фельдшерице. – Чего глазищи бесстыжие выкатила? Кто тебя звал сюда, беспутая?
– Я с назначением, – сказала Маша. – Запрещаю вашу вредную деятельность.
Настасья Марковна брякнулась на стул, как сраженная.
– Ты чего, доченька, произнесла? – спросила она с удивлением. – Запрещаешь? А подумала ты, девка, как станешь жить без моей поддержки, а?
– Нет, Настасья Марковна, – рассмеялась Маша. – не подумала я об этом.
– Оно и видно. Станешь мне поперек дороги, я тебя со света сживу.
– Ох, не легко это, Настасья Марковна, – усмехнулась Маша. – Не такие пробовали, пострашнее, а живехонька, ничего не сделалось.
– Не обижайте старушку, – попросила Антонида. – Она всем деревенским бабам первый друг.
– Новое время пришло, бабушка, – сказала Лукерья. – Другая жизнь... Светлее стало, вам на печку пора. Теперь ученый доктор будет. Пойдем, Маша. Ну, будь здорова, Антонидушка.
– Ребеночка туго не пеленайте, – наказала Маша. – Пусть ручками, ножками дрыгает. Лучше расти станет. – Она сказала Настасье Марковне: – Запрещаю вам, бабушка, принимать роды. Не послушаетесь, станете отвечать по всей строгости закона.
Лукерья и Маша пошли к дому. Настасья Марковна что-то кричала с крыльца им вслед, не разобрать, что...
К полудню из Красноярова прискакал парнишка, привел в поводу оседланного коня.
– У вас, – проговорил он сквозь слезы, – докторша, сказывают, появилась. А у меня мамка расхворалась. Живот сильно режет, криком кричит.
Тетка Катерина недовольно проворчала:
– Унюхали уже... Вчера заявилась, а сегодня на́ тебе... Покою от них не будет. Не езди.
– Как же, тетушка Катерина, – решительно ответила Маша. – Нельзя, надо скакать, там жизнь в опасности...
– «Скакать», – передразнила тетка Катерина. – А можешь ли ты верхом?
– Попробую, – улыбнулась Маша, собрала свои бутылочки в городской чемоданчик, вышла во двор, ловко вскочила в седло. Тетка Катерина удивленно покрутила головой, открыла ворота.
Василий приехал ночью, распряг коня, долго стучался. Открыла заспанная Лелька.
– Вы чего, померли все, что ль? – сердито спросил он. – Не добрякаешься.
Лелька заулыбалась, сказала нараспев тоненьким голоском:
– С сынком вас, дяденька Василий, с наследничком.
– Ты чего, девка? – оторопело спросил Василий. – Брешешь?
Скинул солдатскую шинелку, заторопился к жене. По дороге засунул за ящик тяжелый мешочек. В комнате горел свет, Антонида услышала, заулыбалась.
– Залеточка... – волнуясь, проговорил Василий. – Сыночек, наследничек...
В таежной чащобе, в густых, непроходимых зарослях есть места, куда почти никогда не попадает солнце. Там не растут ни цветы, ни трава, там черная сырая земля, покрытая белесыми лишаями плесени. Воздух затхлый, плотный от смрадного гниения: под корнями докисают опавшие сморщенные листья, бескровная, желтая хвоя. Но иногда и в такой мертвый угол упадет золотой солнечный луч, осветит бездыханную тлень. И нежданно-негаданно проклюнется случайно попавшее сюда семечко, потянется к свету слабый цветочек на ломком тоненьком стебельке. Соберется бутончик раскрыться теплым красным венчиком, а солнце и скрылось, и опять вокруг сумрачные, холодные тени... И зачахнет цветок, не успев распуститься.
Василий смотрел на сына, который лежал на подушке, кривил губки, будто шептал какие-то беззвучные слова. В душу Василия первый раз за многие годы заглянул солнечный луч. И там, в глухой темноте, в сумеречных пасмурных дебрях, что-то ожило, дрогнуло, стало тянуться вверх, к яркому свету...
– Хороший сыночек, – Василий улыбнулся. – Теперя настоящая жизня пойдет.
Антонида почувствовала вдруг, как что-то вроде шевельнулось в ней к этому человеку – что-то теплое, светлое. Захотелось услышать от него ласковое слово. Сгорая от непонятного, трепетного стыда, она откинула в сторону одеяло, тихо проговорила:
– Посмотри, какая я тоненькая. Тоненькая-тоненькая... И легкая-легкая...
А солнце уже скрылось, в душе Василия опять легли холодные тени. Он отвернулся, безразлично сказал:
– Я на диване лягу. Умаялся...
Он перепрятал мешочек с золотом, лег, но всю ночь не смог сомкнуть глаз. Чуть забудется, мерещится Спиридон – щелкает белыми челюстями, таращит пустые глазницы, налезает... Василий просыпался в поту, дрожал. Ему было страшно. В голове больно колотилась тревога: как понять все, что случилось в Никишкиной пади? Подошел к Спиридону, забрать свой кортик, а кортика и нету, только дырка в гнилой рубахе. «Кто-то унес кортик, – как в бреду бормотал Василий, метался на жестком диване, – Кто-то был в Никишкиной пади, мыл золото, я следы видел, чужое кострище. Натакался, гад, на мое богачество, подбирается к моей жизни. Господи, да что же это? Страх какой... Спаси, господи, вразуми... Не дай погибнуть... Возблагодарю тебя, господи...»
Он закрыл глаза, и снова перед ним появился Спиридон.
Утром Василий вытопил просторную поповскую баню, напарился на жарком полке березовым пахучим веником, переоделся в чистое, выпустил из бани пар, и снова затопил, налил в чан воды. Когда вода забурлила ключом, принес плитку китайского чая, отломил половину, раскрошил, бросил в чан. «Какой наваристый, – вздохнул он, помешивая веселкой. – Хоть из блюдца хлебай».
Василий готовился варить панты изюбря, которые привез из тайги. Поросшие мягкой, шелковистой шерсткой, наполненные кровью, рога лежали в завозне – развилистые, о четырех отростках. В городе за такие дорого платят...
Он с недавних пор стал замечать за собой неладное – глаза совсем потускнели, таращатся, как у филина. Во всем теле слабость, изнеможение, ноги не держат. Бывало, в голову забредали проказливые мыслишки, а теперь и сидеть рядом с бабой неохота... Рано бы, в сорок два года, при молодой-то жене...
Во дворе стояло корыто с помоями – кормить свиней. Василий заметил возле вонючую лужицу: из корыта тоненькой клейкой струйкой вытекала закисшая, зеленоватая жижа. «Прохудилось, – подумал он, – надо заткнуть дырку, а то все выбежит». Странно устроен человек – Василий смотрел на корыто с помоями, а в голову пришла думка, что вот так же тоненькой, незаметной струйкой из него самого уходит жизнь. «Истечение жизни, – подумал он. – Надо заткнуть дырку, а то жизня вся повыбежит...»
Ежели панты отварить как надо, высушить на ветерке под сараем, а потом строгать помаленьку, настаивать на них водку, пить каждый день по рюмке – верное дело, все хвори, все недуги, как ветром сдует. Снова станешь молодым, прытким, до всего тебе дело и мысли веселые.
Василий бережно опустил панты в чан. Как узнать, когда их вынимать? Переварятся – пропадут... Он стал читать про себя «Верую». Два раза прочтешь молитву, и пора вынимать, остынут – и опять в горячую воду...
Когда все было сделано, Василий вспомнил: приходила Лукерья, велела освободить избу Елизара, теперь там будет жить какая-то докторша. Он запряг коня, перевез к себе барахло, которое накопилось у деда Елизара за долгую жизнь. После обеда надумал сходить к Нефеду, выпросить водки, настоять на пантах.
Маша вернулась из Красноярова к полудню, перетащила в избу свои узелки. Лукерья, Фрося, Катерина помогли ей приубраться. Семен привез дров, растопил печь, загремели чугунами – вместе пообедали.
– Посуду вымою, прибегу к вам, Лукерья Егоровна, – пообещала Маша, провожая гостей за калитку.
Она была счастлива, в Густых Соснах ей все понравилось – Лукерья Егоровна, Фрося, тетя Катерина и Семен – заботливый, дров привез. И Антонида славная. Вот бабка-повитуха противная, наверно, будет вредить, но ничего. «Нас вон сколько, неужели не одолеем одну-единственную злую старуху, – улыбнулась Маша. – Одолеем! Без трудности никакого хорошего дела не бывает». Она радовалась, что с первого дня нашлась работа, будто ее здесь ждали, будто все верят, что она может вернуть здоровье больным.
Маша не стала запирать избу, выбежала на улицу – ее ожидала у своей калитки Лукерья. Почти сразу столкнулись с Василием, который неторопливо шел к Нефеду. Маша взглянула на него и обмерла. Не помня себя, ничего не соображая, закричала страшным голосом:
– А-а-аа... а-а-аа!
Василий остановился, поглядел на нее тусклыми глазами в белесых, прямых ресницах, удивленно спросил:
– Ты чего, девка, дикошарая? Не в себе?
– А-а-аа... А-а-аа!.. – задыхаясь, кричала Маша, в остановившихся глазах у нее был ужас.
Василий плюнул и так же неторопливо пошел своей дорогой. К Маше подбежала Лукерья.
– Машенька, ты чего? – Лукерья обхватила ее за плечи. Маша замолкла, зубы у нее стучали, она не могла отвести глаз от удалявшегося Василия.
– Пойдем ко мне, Машенька, – ласково сказала Лукерья. – Пойдем... Ишь, как испугалась. Приблазнилось чего-то...
У Маши будто отнялись ноги. Прибежала тетка Катерина, с Лукерьей затащили девушку в избу. Губы у Маши пересохли, щека дергалась. Ей дали напиться, но вода только побулькала в горле и вытекла.
Луша сидела на табуретке возле кровати, держала Машину руку. Та прикрыла глаза, губы у нее шевельнулись.
– Ты чего?.. – наклонилась над ней Лукерья. – Не слышу я, погромче...
Маша открыла глаза, посмотрела на Лукерью и вдруг отчетливо выговорила:
– Вешатель... Убийца... Меня повесил.
Лукерья с тревогой посмотрела на больную, тихо сказала тетке Катерине:
– Бредит... В жару вся. Дай-ка сырую тряпочку на голову. – Она склонилась над Машей. – Успокойся, ничего такого нету, почудилось тебе... Усни, полегчает... Никакой это не вешатель, муж Антониды, Василий Коротких.
Маша снова затряслась, побелела. Из горла вырвался тот же хриплый, истошный крик:
– А-а-аа... А-а-аа!.. Спасите!
Она пришла в себя только под утро, задыхаясь и плача, рассказала Лукерье, Фросе, тетке Катерине, как Василий Коротких в Троицкосавске повесил ее и еще пять партизан, как ее спас от смерти фельдшер Иван Николаевич Машков. Он и сейчас живет в Троицкосавске.
В избе было тихо. Тикали ходики, всхлипывала Маша, которую била дрожь... Лукерья, Фрося, Катерина сидели молча, не зная что подумать, что сделать. На печке, уткнувшись лицом в подушку, беззвучно плакала Лелька.
Филипп Ведеркин забросил домашнее хозяйство, пропадал на постройке. Жена ругалась, он таращил на нее сердитые глаза, тряс бородой: «Что ты понимаешь, темная? Не для себя стараюсь, должность справляю... Опосля всем миром поклонитесь, спасибо скажете».
– Дурак, – отругивалась жена. – Пущай ревком брюхо надрывает, пошто тебе больше всех надо? Они, гляди, как: друг за дружку, и все на Петрушку.
– Слепая стала? – кричал в ответ Филипп. – Все стараются, удержу нет. И русские и буряты... Для детей нашенских.
Но разве бабу перетолкуешь, перекричишь? Филипп наскоро хлебал щи, бежал во двор, налаживал там упавший забор, накалывал дровишек и снова исчезал: ждали дела на постройке.
Спал Филипп плохо – не давала покоя забота о чужой беде, не мог придумать, как помочь Амвросию. Грызла дума, что арест попа подстроил Коротких, он – главный всему виновник... «Не стану молчать, – твердо решил он, наконец. – Расскажу Лушке, что знаю про оружие».
Филипп застал Лукерью дома. Вошел и с порога начал без всякого предисловия.
– Здравствуй, Лукерья Егоровна. Заявился по срочному делу, надо нам с тобой сыскать истинную правду, а то человека зазря загубим.
– Присаживайтесь, Филипп Тихоныч.
– Ладно, сяду, хотя долго находиться у тебя не могу, работы полно. Школу строить – не портками трясти. Так вот, слушай...
Филипп рассказал, как по ранней весне увидел ночью в окошко – Васька Коротких с какими-то мужиками толчется возле колокольни. И кони с телегами при них.
– Ночка была темная, они передо мной не то, чтобы как на ладошке, а маленько видно. Я вышел во двор – чего, думаю, творят? А самому спать охота. Нет, думаю, погляжу, выспаться времени хватит... Тут зачинают они что-то таскать в подвал. С телеги, понимаешь, и в подвал... Гляжу – винтовки. Ах, туды твою, думаю, вооружение. И Васька с ними пластается, таскает. Я ничего не упускаю... Ну потом Васька подвал, видно, запер, и за ручку с мужиками. Те на свои телеги и – прощевайте, Густые Сосны.
– Чего же вы молчали до сих пор, Филипп Тихоныч?
– А черт его, дурака, знает... – развел руками Филипп. – Думал, чужие винтовки на сохранение ему привезли что ли... И то надо бы сказать... Затмение нашло, вот и молчал...
Не скажешь ведь, что побоялся. Этому Ваське из винтовки не гусей стрелять по весне... Не для одного человека такое вооружение, на целую, видать, шайку. Вымолви супротив какое словечко, сам себя после не сыщешь... Что-то затевается, а какой будет конец – непонятно. Похоже что красные одолеют, но ведь всякое может стрястись...
– Где он, собака, ключ сыскал, вот что удивительно, – после тяжелого молчания вздохнул Ведеркин.
Ключ... Лукерья вспомнила, как при обыске Антонида сказала, что вместе с Василием взяла в подвале стекло для школы... Неужели Антонида знала про оружие?
– Васька в этом деле всему вина. А вы – попа за жабры: за решеткой аллилую поет.
Лукерье представилось, как Василий тогда сказал, что Амвросий припас оружие для мятежа. «Я тихо живу... Ни богу не грешен, ни людям...» Перед глазами стояла насмерть перепуганная фельдшерица Маша, в ушах звучал ее страшный рассказ.
– Васька подстроил, – твердо сказал Филипп. – Пономарь... С такой свинячей душой не звонить возле самого неба, а как тарбагану – в земле рыться. Видала, как попу напакостил?
– Да зачем же он?
Филипп удивился Лукерьиной недогадливости.
– Как – зачем? Надумал внедриться в поповский дом – и все. Попа за шкирку, на поповне женился, хоть она и того...
– Это его ребенок.
– Брось, Лушка, то-есть, Лукерья Егоровна... Ихнее супружество – не нашего ума дело, а попа вызволить из беды, это непременно. Теперь соображай, как и что, а я побегу, без меня там, на постройке-то, все дело стоит.
– Погодите, Филипп Тихоныч. – Лукерья положила сына в люльку. – Нельзя так: «соображай, а я побегу...» Надо было раньше сказать про оружие. Амвросий, может, в тюрьму не попал бы...
– Выходит, моя вина, что он за решеткой?
– И не знаю, как...
– Ты, Лушка, не бреши. – Филипп утер рукавом вспотевшее лицо. – Я и осерчать могу.
Лукерья села к столу.
– Серчать – простая штука, дядя Филипп. Ежели из-за всего станем серчать друг на друга – делу навредим. Нам надо за правду стоять. Выходит, все мы повинные, доверчивые очень... Тихий, мол, богобоязненный, без вреда живет... А оно вон чем обернулось.
– Это верно, – сказал Филипп, подумав. – Общая вина имеется, не один я... Хотя, надо мне было раньше сказать, это я признаю... Теперь я его, гада, допеку, хлебало ему раскровяню.
– Что вы, Филипп Тихоныч... И не думайте. Пронюхает – не станет дожидаться...
– Да я его...
– Филипп Тихоныч, – Лукерья пошла на хитрость. – Без вас прямо не знаю, как быть в такой трудности. Здесь толковая голова нужна... Без шуму надо... Какое ваше соображение?
– А такое мое соображение, – ответил Филипп, чуть успокаиваясь, – пока надо молчком. Чтобы ни-ни... Пущай гад ничего не ведает. А ты давай в город, расскажи, как и что, мол, схватим и доставим в лучшем виде. Про меня можно и не болтать, просто скажи, что все разъяснил Ведеркин Филипп Тихоныч.
– Спасибо, Филипп Тихонович, так и сделаю.
– Гляди, виду ему не показывай, – наказал Ведеркин. – Ежели что прознает – поминай, как звали. Такой верткий гад, из рук выскользнет. Ну, прощевай, некогда мне лясы точить.
Лукерья проводила его до калитки, сказала с поклоном:
– До свиданья, Филипп Тихоныч. Заходите.
Филипп ушел. Лукерья тяжело задумалась. «Как трудно бывает сразу угадать человека – хороший он или плохой... Случается, правильно попадешь, а то и мимо... Один – весь на виду, а другой притаился... Вот и Коротких. – Лукерья встала, походила по избе. – Правда, в город надо. В каждом деле своя голова нужна, но тут одной нельзя. Кого я в городе знаю? Иннокентия Ивановича Честных. Он как-то спрашивал об этой падлюге. Что он спрашивал? Кажется, какой мужик Василий Коротких. Вот, и поеду к Иннокентию Ивановичу...» Тут Лукерья вдруг вспомнила, что Честных – шурин Василия Коротких. Как же быть? – Ей пришла в голову страшная мысль: «А что, если они заодно? Расскажу, а он упредит гада...» Она похолодела. «Не похоже, что предатель, но ведь в душу не влезешь...»
Она ничего не успела решить – пришли Фрося и Поломошин.
– Направлялся, Лукерья Егоровна, к тебе, да по дороге Фросю догнал. Вместе вот...
– И ладно, давайте чай пить; сейчас и тетя Катя с Лелей придут, у соседей они.
Петр смотрел на Лукерью, на Фросю и улыбался.
– Ты чего? – спросила Лукерья. – Ровно именинник...
– Куды там! Дело к тебе, не знаю, как приступиться. Прошлый раз хотел Фросе обсказать, она убежала, вон – и не глядит на меня.
Фрося вспыхнула, пошла за самоваром.
– Хорошее, видать, дело, ежели не глядит...
– Погоди, Лукерья Егоровна... – Петр перестал улыбаться. – Не шучу я... – Он печально посмотрел в окно. – Тяжело мне одному, без жены.
Фрося двинула самовар на стол, растерянно взглянула на Лукерью.
– Верно, худо тебе, – будто сочувственно вздохнула Лукерья, подала ему стакан чая. – Пей вот...
– Ну, да, – оживился Петр. – А Фрося вникать не желает. Душа у меня, понимаешь, изныла от тоски. И по хозяйству все кувырком идет, никакого порядку. Невмоготу больше без семьи.
Щеки у Фроси пылали: «Да он вовсе спятил, или насмехается...»
– Чем тебе помочь, не знаю... – участливо проговорила Лукерья и чуть-чуть подмигнула Фросе. – Девушек на селе много, выбирай любую. – Она взглянула на Фросю: – А Фрося чем не пара?.. Молодая, ладная, хозяйственная. Одна беда: разговаривать не желает.
– Не дури, Луша! – пришла, наконец, в себя Фрося. – Разобижусь. А Поломошин... Поломошин хочет, чтобы его ревком обженил.
Петр отодвинул стакан.
– Да вы что, в самом деле? Я по-хорошему, а вы шутки строите. Какая женитьба, я четыре года, как женат. Дочка у меня маленькая. Не могу больше без них. В станице они, завтра поеду, привезу. Посоветоваться хотел, не хорошо уезжать, не сказавшись... А вы потешаетесь...
Фрося вдруг с ревом выбежала из избы.
– Брось, Петро, – дружески проговорила Лукерья. – Не серчай, мы же не знали, ты о семье никогда ни слова... Поезжай, конечно, им без тебя тоже однако не сладко. Я завтра в город направляюсь, вместе и поедем. Погоди, Фроську кликну. У нее с вечера голова болит. Второй день не в себе.
Лукерья и Фрося вернулись не скоро.
– Ладно уж, Петя... – виновато сказала Фрося, отворачивая от него заплаканное лицо. – Чего там... Ты как-то нескладно затеял, ну, мы и не поняли. Красивая у тебя жена?
– Куда лучше.
– Давно надо было съездить. – Фросе было неловко. Она повернулась к Луше:
– А ты зачем в город?
– Надо, вызвали... Вместе с Петром поедем.
Вечером, когда Фросина обида чуть отлегла от сердца, Лукерья рассказала ей все, что услышала от Ведеркина о Коротких.
– Вот как получается, – раздумчиво сказала Лукерья. – Надо забрать его, а я не решаюсь. Еще выйдет, как с Лукой. Коротких не один, конечно... С ним, надо думать, тот же Лука, Нефед. А еще кто? Много у нас с виду тихоньких. А я теперь тихоньким не шибко верю. – Она встала, прошлась по избе. – Луку мы тогда схватили, а он вывернулся, потешается над нами. Коротких хитрее Луки... Вот и надумала я поехать в город, обсказать наше положение.
Коротких утром увидел, что Лукерья с Петром на двух подводах поехали по дороге в город, скверно выругался: «Пущай едут, туды их. Без них воздух чище».
У него в последние дни было такое настроение, хоть вой в голос: кто-то побывал в Никишкиной пади, прокрался, как тать к изголовью. Пусть бы любая беда, только не эта. Василий возроптал на господа – куда, мол, глядел, как допустил?.. Никишкина падь дороже жизни. «Нечего сидеть, туда надо, – в глазах у Коротких было темно. – Придет за золотом, живого не выпущу... Скалу обвалю на вора, глотку ему перегрызу». Он опустился на колени: слез не было, а плечи тряслись.