Текст книги "Прорыв. Боевое задание"
Автор книги: Михаил Аношкин
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 31 страниц)
Ночь. Трепетная, мглистая. Казалось, подует ветерок покрепче, развеет эту мглу и станет светло. И нужна-то эта мгла для маскировки – чтоб дать спокойно поспать солдатам Анжерова.
Взвод Самуся отдыхал в глубине парка, под липами. Сквозь серую муть неясно белело здание дворца. Там не спали. Штаб работал.
Андреев прижался спиной к спине Игонина. Петро дышал ровно и глубоко, изредка всхрапывая. С другого края крутился маленький Тюрин. То свертывался калачиком, доставая коленями подбородок и чмокая во сне губами, то вытягивался во весь рост, откидывая руку в сторону. И что-то бормотал.
Бесшумно, словно призрак, бродил между деревьями дневальный. Вот прибежал из штаба связной, пошептался с дневальным, и вместе они ходили по биваку и искали лейтенанта Самуся, который спал недалеко от Андреева. Нашли. Самусь спал чутко и тревожно, вскочил сразу же, спросил:
– В чем дело?
– К капитану, товарищ лейтенант.
Андреев слышал, как Самусь вздохнул и пружинисто вскочил на ноги.
«Наверное, какое-нибудь задание срочное дадут нашему взводу, – подумал Григорий. – Нам всегда везет. Как куда послать – взвод Самуся, что ни задание – взвод Самуся. Лейтенант – мужик хороший, ничего не скажешь. Да вот какой-то безответный, чтоб возразить комроты или комбату – ни за что! В первом взводе лейтенант нахрапистый; самому Анжерову огрызается. Вот нашего везде и суют, а мы отдуваемся за всех. И чего не спится – бессонница, что ли, напала?»
А проснулся Григорий оттого, что Тюрин, ворочаясь, стукнул его рукой по лицу. Стоило проснуться, как в голову полезли всякие непрошеные мысли. Пережитое в последние дни легло неисчезающей тяжестью на сердце. Ночью острее ощущаешь боль. Неделю назад мысли были ясны и спокойны, настроение ровное и светлое. Теперь оно не вернется, то настроение. Должно бы родиться иное, более подходящее для обстановки. Но не рождалось. Игонин, думалось Григорию, быстрее и легче приспособился, с какой-то легкой иронией и безразличием к самому себе.
Андреев вчера поведал ему о своих мыслях – сомнениях о том, что не понимает, почему так развиваются события. Воевать, что ли, не умеем? Или в самом деле предали нас? Как это все объяснить? Связать между собой?
– Зачем? – спросил Игонин. – Дышишь – и хорошо. А связывают и объясняют пусть другие. У нас с тобой колокольня низкая.
– Колокольня, колокольня, при чем тут колокольня?
– Чего ругаешься, – улыбнулся Петро. – Что ты хочешь? От меня – что хочешь? Думаешь, утешу, как поп, и отвечу на вопросы, как цыганка? Не по адресу обратился.
– Дурачком притворяешься, уходишь от разговора, а я с тобой по душам...
– А я по ушам? Ты это хотел сказать, маэстро? – перебил его Игонин. – Эх ты, интеллигенция. Мне, между прочим, веселее живется, если я не думаю в мировом масштабе. Ясно? И тебе советую: думай о том, как бы нам с тобой дожить до завтра да пожрать бы досыта. Не утруждай свою драгоценную голову непосильными мыслями – арбуз может не выдержать.
– А! – махнул рукой Андреев. – С тобой серьезно не поговоришь. Смешочки да шуточки. У тебя что, в груди сердце или вилок капусты?
Игонин остро и обиженно глянул на Андреева, словно бы полоснул бритвой, и без обычной дурашливости возразил:
– Сердце. Ясно? Оно кровью обливается, понял? И катись ты от меня колбасой, не трави своей меланхолией. И точка.
Игонин отвернулся. Тюрин толкнул Григория локтем в бок: мол, видал, какая заноза? Поговорить толком не хочет: то на шутку сворачивает, то режет, как бритва.
– А ты-то чего пихаешься? – окрысился Андреев на Семена. – Понимал бы хоть что-нибудь!
Тюрин, не ожидавший от обычно вежливого Андреева такого, бестолково заморгал глазами. Сейчас Петро спит сном праведника, славно нет на свете кровопролития. Тюрин слабее всех – тяжело переживает сумятицу, труднее привыкает к новой обстановке. И во сне ему нет покоя.
Андреев повернулся на спину. Листва закрывала небо, а все равно вон там пробился зеленый лучик далекой звезды. В листве сонно попискивала пичуга.
Что-то необычное чувствовалось вокруг: тревожное-тревожное. Что же? Андреев приподнялся на локтях, прислушался. Снова лег. Догадался: стояла удивительная тишина.
Отвыкли от нее. Грохотали танки, машины, трещали мотоциклы, в небе гудели самолеты, слышалась стрельба, взрывы, крики, ругань. Не умолкало и по ночам...
А сегодня стихло. Что-нибудь случилось? Возможно, наши рванулись вперед, отбросили немцев на запад? Но почему такая тревога на душе? Нет. Наши войска отступили на восток.
Город опустел. Сутолока и бестолочь первых дней сменились полным затишьем. Улицы обезлюдели. Лишь патрули гулко и тяжело шагали по булыжнику мостовых.
Когда анжеровский батальон приступил к комендантским обязанностям, жизнь как будто стала входить в обычную колею. В домах распахнулись ставни, на подоконниках заалели цветы герани. С хлебозавода и из пекарни потянуло домашним духмяным запахом свежеиспеченного хлеба, и мысли невольно настраивались на спокойный лад: где мирно пекут хлеб, там пока ничто не грозит покою. Пусть недалеко грохочут взрывы, льется людская кровь, а по ночам на западе полыхают багровые зарницы, но раз здесь пекут хлеб, значит, сюда война еще не дошла, может, и вовсе не дойдет.
В сквер, на солнышко, выползли старики, чистенькие такие, в фуражках с блестящими козырьками, в старомодных пиджаках. Расселись на скамейках и не хуже генералов принялись обсуждать ход военных действий. Иные сидели, опираясь на трости, и глядели впереди себя затуманенными слабыми глазами. О чем думали? О войне? Наверно. Потому что иных дум сейчас у людей на земле не было. Думали о том, что третий раз на их памяти грохочут пушки: мировая война, гражданская и эта. Иногда на улицах хлопают выстрелы, но это не,тревожит стариков. Они ничего не боятся, свое давно отвоевали. Страха за жизнь не осталось, интереса к ней тоже. Горячи только воспоминания. А на солнышке хорошо вспоминается.
Но вот ринулась через город лавина отступающих, и старики снова исчезли. Вчера на восток ушли последние войска. И повисла гнетущая тишина, начиненная взрывчатым электричеством. Оброни неосторожно искорку, и все взлетит на воздух – такое было ощущение.
Вражеские лазутчики активизировались. Стреляли по патрулям и вообще по всем, кто появлялся на улице уже и днем, стреляли с чердаков, из-за угла, из подворотен.
Дня три назад к батальону прибился исправный броневичок. Водитель и стрелок потеряли свою часть. Анжеров оставил их у себя, и броневичок стал патрулировать улицы. Но вчера его подбили. Бросили с чердака под колеса гранату, а потом разбили о башню бутылку с зажигательной смесью. Броневичок сгорел. Но водитель со стрелком успели выбраться.
Грозная тишина.
Дневальный бесшумно бродил туда-сюда. Ему спать не полагалось. Самусь еще не вернулся. Что-то он принесет из штаба?
Спать теперь нет смысла – вот-вот поднимут всех. Может, и батальону пора уходить? Уйдут из города последние советские солдаты, а в этом парке останутся навечно ротный запевала Рогов и Роман Цыбин – обоих похоронили рядом. Да, крепко не повезло Роману.
Недалеко от дворца площадь раздвинула дома в стороны. От нее лучиками разбежались узенькие улочки. На этой площади и был убит автоматной очередью Цыбин. Упал лицом на булыжник, поджав под себя руки, словно прижимая что-то. Два красноармейца, ходившие с ним, кинулись в стороны, а вслед им гремел автомат, зло сыпал ноющие пули. Они щелкали о камни, высекая искорки, рикошетили с сердитым жужжанием.
Красноармейцы прибежали в штаб и разыскали танкиста Костю Тимофеева. Тот выслушал горькую весть молча, скрипнул зубами. На скулах вспухли тугие желваки. Лейтенант заторопился на площадь, за ним увязался Игонин. Григорий заметил в нем новую черточку – Петро старался совать свой нос в любое опасное дело. Где запахнет порохом, там без Петра не обходится. В этом смысле он нашел себе хорошего товарища – лейтенанта Тимофеева. Тот тоже выбирал дело пожарче, такое, как тогда в костеле. Тимофеев был лейтенантом, да и постарше Петра, но это не помешало им найти общий язык, особенно после вылазки в костел.
Цыбин лежал посреди площади, и возле головы на камнях копилась темная лужица крови. Лейтенант хотел подобраться к убитому, но его обстреляли. Игонин по бледным вспышкам приметил: били с чердака трехэтажного углового дома. Этот дом чуть выдавался на площадь. На первом этаже помещался ресторан.
Тимофеев и Игонин обошли кружным путем площадь, попали в дом, забрались на третий этаж и очутились у лаза на чердак. Однако лаз был плотно прикрыт массивной крышкой с чугунным кольцом и изнутри привален чем-то очень тяжелым. Игонин, взобравшись по лесенке, уперся плечом в крышку, поднатужился изо всех сил, но она не шелохнулась.
– Пойду через крышу. Я его все равно достану, подлеца. Вы покараульте здесь, товарищ лейтенант.
Тимофеев не стал возражать. Игонин забрался на крышу. Диверсант услышал гулкие, шаги по железу и наугад, по звуку, ударил очередью. Пули пробуравили в железе дырочки с рваными острыми краями совсем рядом от Игонина. Петро торопился к слуховому окну, совсем не думая, что следующая очередь может оказаться роковой для него. До слухового окна добрался благополучно и бросил в него две гранаты: одну вправо, другую влево. Взрывы ухнули, дом вздрогнул, как живой. Взметнулись рваные куски кровельного железа. Печная труба покачнулась и рухнула на крышу, подняв серое облако пыли.
Игонин влез в окно. Пыль окутала чердак, набилась в нос, в рот, щекотала глотку. Петро чихнул. Он лег на чердачную сухую землю, ожидая, что диверсант опять будет стрелять. Но тот не стрелял.
Когда пыль рассеялась, Игонин увидел диверсанта. В последнюю минуту тот спрятался за дымоход и, видимо, взял на прицел слуховое окно. А граната, брошенная Игониным, перелетела дымоход и взорвалась за спиной лазутчика. Взрывная волна вынесла его вместе с кирпичами дымохода вперед к окну. Труп с исполосованной спиной валялся лицом вниз на битых кирпичах. Лоскуты пиджака перемешались с кровью, припудренные седоватой пылью. Игонин брезгливо поморщился и заметил недалеко от себя автомат. Поднял, осмотрел с любопытством. Заодно прихватил и коробку, с «рожками» для патронов. И выскочил из полутемного пыльного чердака на крышу, на солнце, на свежий воздух.
Автомат взял себе, винтовку оставил в штабной комнате. Подали команду на построение. Самусь сразу приметил непорядок – у Игонина на груди висел трофейный автомат. Сначала поколебался: а чего ж плохого? Но главное было не в этом. Винтовка имела свой номер, с нею Игонин принимал присягу. Имел ли он право бросать ее?
– Красноармеец Игонин! – скомандовал Самусь, – Два шага вперед марш!
Игонин сделал два шага и повернулся лицом к строю, как и было положено по уставу.
– Где ваша винтовка? Петро молчал.
– Кто разрешил менять личное оружие? Вы с ним присягу принимали!
– Никто, товарищ лейтенант. Но я считал...
– Автомат сдать старшине!
– Есть, сдать старшине!
Вернувшись в строй, Игонин невесело подмигнул Тюрину:
– Вот так, брат! Сделка не состоялась. Наш взводный оказался консерватором, как тот твердолобый лорд.
– Ты бы сначала разрешения попросил, а?
– Разговорчики! – крикнул Самусь.
Игонина вызывал комбат – похвалил за то, что уничтожил диверсанта, пообещал медаль. Это лейтенант-танкист замолвил словечко за Игонина. Самусь, когда Петро вернулся во взвод, спросил:
– Зачем вызывал капитан?
– Да так... – неохотно ответил Игонин. – Разговор один был.
– Какой?
Петро весело глянул на лейтенанта и серьезно ответил:
– О международном положении.
Самусь обиделся, но виду не подал, хмуро бросил:
– Идите!
Сам подумал: «Колкий какой-то. Все шуточки у него, прибауточки. Несерьезный».
...Перед вечером у особняка, грохоча и лязгая, остановились три танка. Командир-танкист, пыльный и усталый, о чем-то советовался с Анжеровым. Через час танки, сотрясая землю, уползли на восток. С ними уехал и танкист Тимофеев Костя.
Петро весь вечер ни с кем не разговаривал – переживал. Хотелось уехать с Костей, да нельзя. Григорий попал под горячую руку – попросил у него протирку. Петро не слышал, что ли, а когда Андреев повторил вопрос, ни с того ни с чего окрысился:
– А, катись ты со своей протиркой!
Ну и характер у человека, раньше не замечал за ним такого. Настроение-то и у него, Григория, плохое было. Только дружба завязалась с Романом Цыбиным – и нет больше Романа. Как этого гада – диверсанта проморгали: в самом центре обосновался, под носом у батальона. Убить гада мало. Глотку бы ему выдрал, глаза бы выцарапал. Хорошо Петро с ним рассчитался. А еще лучше взять бы его живым да жилы повытягивать. Подлецы – приползли на нашу землю, жгут, убивают, но отольется им то горе кровавыми слезами, погодите, дайте только срок!
...Ночь тихо клонилась на убыль. Испуганно дернулся во сне Тюрин, крикнул что-то сдавленно и хрипло, слова застряли в горле – не понять. Всхлипнул и проснулся. Сел.
– Ты чего? – спросил Андреев.
– Я? Ничего, – снова лег, вытянулся.
– Кричал ты.
– Громко?
– Нет, не очень.
– Сон приснился. Немец душил меня. Будто спрыгнул с самолета и прямо на меня. Задохнулся я. Давай закурим.
Тюрин курил вообще мало, редко и неохотно, хотя кисет с табаком всегда держал в кармане. Кисет этот заветный. Перед армией подарила его Дуня, с которой после службы решили пожениться. Рукодельница такая, тихая и сердцем добрая. Да и сам Семен с неба звезд не хватал. На крестьянской работе человеком был незаменимым, в колхозе его знали. И радовались: лучше пары, чем Семен и Дуня, не сыскать, оба и работящие, оба характера тихого. Что еще надо?
Однажды, еще зимой, Семен разоткровенничался и показал Григорию фотографию. С нее доверчиво смотрела на мир белобрысая угловатая девчонка лет семнадцати, с бантиками на кончиках кос. Фотография сделана на «пятиминутке», с резкими тенями – плохая фотография. И девушка не очень показалась Григорию. А Семен с застенчивой улыбкой поведал, какая красивая и славная у него Дуняша. Каждый видит по-своему. Для Григория ничего примечательного в ней не было, а для Семена она красивее всех на свете.
Сейчас Семен достал кисет, развернул его, приглашая Григория скручивать цигарку. Андреев посомневался:
– Увидят.
– А мы шинелью укроемся.
Укрылись и закурили. Под шинелью сразу набралось едучего дыма – не продохнешь. Чуть откинули уголок, потянуло свежим воздухом.
И вдруг:
– Подъем! Подъем!
Батальон покидал Белосток. Самым последним. На окраине ожидали его автомашины. Да, генерал из штаба армии не забыл Анжерова. Погрузились бесшумно и быстро. Помчались догонять своих. Мотоциклетная разведка немцев осторожно въезжала на западную окраину Белостока.
Это было утро 29 июня сорок первого года.
ПРОРЫВ
1Июньская ночь коротка. Колонны машин, в которых разместился батальон Анжерова, выехала из города уже на рассвете. Тополя и ветлы, подстриженные по ранжиру, вытянулись вдоль шоссе шеренгой, словно солдаты на поверке. По обочинам и недалеко от дороги в поле чернели свежие воронки от авиабомб. В кюветах, тут и там, валялись искореженные и сгоревшие автомашины, мотоциклы, задравшие кверху колеса. Трупы лошадей заражали прохладный воздух утра запахом тления.
И ни живой души. Люди покинули эти места, ушли от врага на восток.
Утро разгоралось ярче и ярче. Веселое солнце поднялось над миром: ему-то было все равно – война на земле или нет ее. Заискрилась роса на траве разноцветными капельками.
Андреев привалился спиной к кабине и глядел, как просыпается природа. Ребята дремали, хотя машину на неровностях здорово подбрасывало. Шоферы и командиры, сидящие по кабинам, торопились скорее миновать тревожные места.
Андреев вздохнул. В такое утро можно было бы порыбачить на лесном озере, каких на Южном Урале не счесть. Ночь бы провести у костра, помечтать или поговорить с другом обо воем на свете. А чуть бы забрезжил восток, и над угрюмой кромкой леса заалела заря, по теплой парной воде озера растянулся бы туман.
Вот в такую раннюю пору, в тот самый миг, когда военные машины рвались вперед сквозь тревожную тишину, а друзья Григория неловко дремали в кузове, вот в такую пору самый отличный клев. Жаднее всех берет окунь. Стремительно подлетает к наживке, хватает ее сходу, и готов, голубчик...
Потом сварить уху. Она бы пропахла дымом, а заправить ее свежим лучком, черным перцем...
Машину качнуло. Игонин стукнулся плечом о плечо Григория, открыл глаза, проснулся окончательно. Выпрямился, сел поудобнее. Андреев сказал:
– А утро какое, Петро!
– Законное утро. Полный штиль.
Тюрин дремал рядом, свесив голову набок и мечтательно улыбаясь во сне. Голову мотало туда-сюда, но улыбка с лица не сходила. Андреева вдруг захлестнула волна нежности к маленькому воронежцу. Злился иногда на него, что не умеет прятать свой страх. Собственно, почему должен уметь прятать, кто его учил войне? Зачем ему нужны все эти кошмары, которыми так богата война? Тюрин никогда не собирался воевать. Какой из него вояка?
Перед войной, в мае, когда были на учениях, Олег Рогов, ротный запевала, невзначай разорил гнездо синицы. Было в нем два птенца: одного Олег раздавил каблуком, а другому повредил крылышко. Олег поднял уцелевшего, оглядел его с жалостью, а Игонин сказал:
– Кособокий ты какой-то, Олег, Уж давил бы обоих заодно. А теперь вот калекой станет, к лисе на закуску попадет. Запросто!
Тюрин рассердился на Петра, чуть ли не с кулаками на него полез.
– Что ты, что ты, окстись! – засмеялся Петро, пятясь от Семена. А тот нападал:
– Тебе бы головы откручивать! Не мешает ведь тебе пичуга, ведь не мешает? Пусть живет.
– Рогов, а не я...
– А ты: «Давил бы, давил бы...»
Да, неловко дремлет в кузове машины Семен Тюрин. Что в нем воинственного?
Призвали в армию прошлой осенью, едва научился обращаться с винтовкой – война. Пахать умеет, косить тоже, у молотилки может стоять. Всю тяжелую крестьянскую работу с малых лет изучил. Что еще надо?
Оказывается, много надо, кроме этого...
– Воздух! Воздух!
Завизжали обиженно тормоза у машины, инерция столкнула бойцов со своих мест, сбила в кучу.
– Воздух!
Попрыгали на землю, рассыпались по полю за какие-то неуловимые секунды. Кое-кто притаился за стволом придорожных тополей. Машины присмирели на шоссе, вытянувшись гуськом.
Три точки, приближающиеся с запада, вспухли, приняли ненавистные очертания самолетов. Моторы гудели на одной ноющей ноте – летели с грузом. Летели с мрачной торжественностью. Над головами. Можно было подумать: не заметили колонну, пролетят мимо. Дай-то бог!
Но нет. Передний неожиданно вздрогнул, накренился на крыло и ринулся вниз. За ним второй и третий. От первого отвалились чернильные капельки бомб и понеслись неудержимо к земле, увеличиваясь. Стервятник же, задрав тупой нос, взмыл вверх.
Первые бомбы взъерошили поле. Черная громада земли, подпаленная снизу жарким пламенем, поднялась вверх и рухнула обратно, рассыпавшись на комки и пыль.
Андреев и Игонин в поле не побежали, а остались под ветлой. Взрывы зачастили, грохот глушил.
Бомба тяжело треснула почти у самой ветлы. Андреева обдало горячей упругой волной воздуха, которая разбилась о ствол дерева и дохнула на Григория уже расслабленная и не опасная. Комок земли больно ударил по ботинку. Андреев хотел было отползти куда-нибудь, но удержал Петро, лежавший рядом. Григорий повернулся к нему лицом. Близко-близко от себя увидел голубой напряженный глаз товарища с темно-синим зрачком, в котором отражалась маленькая голова уродца. Андреев только позднее, после того как глаз ухарски подмигнул, – мол, беда не беда, раз живы, – догадался, что уродцем, отразившимся в игонинском зрачке, был он сам. Петро что-то спросил, но Андреев не расслышал, лишь по движению губ понял смысл вопроса.
– Жив?
Кивнул головой, соглашаясь, что жив.
На шоссе смрадно пылали машины. Некоторые взрывом сбросило в кювет.
Бомбежка кончилась. Снова победила тишина. Бойцы с опаской сходились к шоссе. Приплелся и Тюрин, держа винтовку, как дубину, – ухватившись за ствол и перекинув через плечо. Пришибленный, апатичный и бледный.
– Ты чего? – спросил Игонин.
– Ничего.
– Душу вышибло, что ли?
– Бомба, знаешь... Я с ребятами из первой роты... Они легли, а я дальше. Она прямо на ребят. Только воронка осталась... Я хотел остаться с ними...
– Повезло.
– Я б его, ката! – вдруг взъерепенился Тюрин. – Задавил бы! Пусть бы шел один на один. А что? Воевать так воевать, а не из-за угла.
– Вообще несправедливо, конечно, – согласился Игонин. – С тобой бы посоветовались, что ли?
Тюрин укоризненно посмотрел на Петра и замолчал.
У Андреева на душе было тоже смутно. Никак не выходил из памяти уродец, который тогда отразился в зрачке Игонина. Григорий взглянул на Петра – тот опять как ни в чем не бывало подшучивал над другими, особенно над Тюриным. А тогда, под ветлой, лицо его было бледным, напряженным, и выглядело намного старше, чем сейчас. На лбу стыла мутная капелька пота.
Который раз уже с начала войны налетали на батальон стервятники. Всегда подстерегали в чистом поле. Лежишь на родной земле, стараешься вжаться в нее поплотнее – и никакой у тебя защиты. Остаешься один на один со своими мыслями, один на один со смертью и гадаешь – пронесет или не пронесет. И никто тебе не может помочь. Ты один. Рядом лежит товарищ. Он тоже один. Каждый остается только с самим собой. Можно сойти с ума, можно понять Тюрина – смерть чуть не забрала его к себе. И после бомбежки не скоро отходишь. Петро хоть и хорохорится, но, как он сам говорит, на душе у него царапаются котята. И все равно вытерпим, не сломимся, выстоим. Не на таких напали. Силу обретем, ненавистью испепелим. Мы еще с вами посчитаемся, вы еще попробуете нашего кулака!
– А что, попробуют! – сказал уже вслух Андреев. Петро сразу повернул к нему голову, спросил:
– Кого попробуют? Ты что того... – он покрутил пальцем у виска.
– Так... Мысли, – смутился Григорий.
– А, тогда иной коленкор. Давай закурим, чтоб дома не журились. Семен, кисет на круг. Хочу попробовать твоего.
К кисету потянулось несколько рук. Семен все еще был бледен.
Дальнейший путь батальон продолжал пешком. В три уцелевшие машины погрузили скатки, противогазы и другое батальонное имущество.
Шли налегке – с оружием да с малыми саперными лопатами, притороченными к ремню справа. И с гранатами в брезентовых чехлах. Роты между собой поддерживали стометровый интервал.
Неприятельские самолеты разбойничали главным образом по шоссе. Поэтому Анжеров увел батальон в сторону километра за три, на проселочную дорогу, которая бежала параллельно шоссе. Часто попадались перелески. В их тени устраивали короткие привалы.
Солнце пекло нещадно. Раскаленным воздухом дышать было трудно. Сотни ног сбивали с дороги пыль, поднимали ее вверх. Она оседала на потные тела. Пот грязными потеками сползал по лицу, по шее.
Андреев еле передвигал ноги. В голове никаких мыслей, полнейшее отупление от жары, от пыльной бесконечной дороги, от жажды, которая не проходила даже тогда, когда Григорий прикладывался к фляге. Разве теплая, как пойло, вода может утолить жажду?
Поскольку в голове не было никаких мыслей, внимание все время приковано к тем пустякам, которые утяжеляют путь: то вдруг винтовочный ремень сильнее прежнего давит плечо, то противогазная сумка с книгами больно бьет бок, то слишком медленно приближается тот столб, у которого Григорий загадал перекинуть винтовку на другое плечо.
Дорога скрадывается в разговоре. Но даже Игонин, на что уж выносливый и незаменимый любитель потрепать языком, и тот молчит: язык скоро на плечо выложит.
Андреев заставляет себя о чем-нибудь думать. О том, как бы отлично было встретиться вот сейчас или позднее с кем-нибудь из школьных товарищей. А то с отцом. Он, наверное, тоже на фронте. Но это очень трудно представить, и снова чувствуется, как давит винтовочный ремень плечо.
А Таня? Где сейчас Таня? Нынче, перед самой войной, кончила педагогическое училище. Она моложе Григория на год. Уедет куда-нибудь в деревню учительствовать. Может, на фронт пойдет? Свободно: кончит курсы медсестер, и все.
Но и о Тане плохо думается, ничего на ум не идет.
Рядом шагает Тюрин. И удивительно, шагает без особого напряжения, голову держит прямо. Наверное, в поле за плугом потяжелее ходить или в жару махать литовкой. Вот что значит крестьянская закалка. Мал парень ростом, а вынослив.
Самусь идет в одиночестве, впереди взвода, расстегнув гимнастерку на все пуговицы и держась обеими руками за портупею. Пилотка торчит из кармана брюк. Мокрые волосы прилипли ко лбу. Идет совсем не по-военному, будто собрался по грибы. Спина почернела от пота. Про себя по привычке, почти автоматически, отсчитывает: «Раз-два-три-четыре... Раз-два...» В такт шагам. И так мог идти день, два, три, неделю, мог идти куда угодно и сколько угодно.
Видит Андреев почерневшую от пота спину размеренно шагающего лейтенанта и завидует ему: легко и невозмутимо идет, будто ничего на свете не волнует и не тревожит его. Самусь был сейчас таким же невозмутимым, каким Григорий застал его в кювете во время бомбежки. И его будто усталость не берет.
Близился вечер, когда батальон очутился возле какой-то деревни. В этих краях деревень (называли их здесь местечками) было мало. Крестьяне селились по хуторам. Здесь хутор, там хутор; далеко соседям ходить в гости друг к другу. И не ходят. Каждый живет сам по себе. Мой хутор – крепость моя.
А тут встретилось на пути местечко. Анжеров решил сделать в нем привал. Игонин повернулся к Андрееву:
– Знаешь, Гришуха, что я хочу?
– Нет.
– Парного молока. Прямо из крынки.
– Еще что ты хочешь?
– По правде?
– Ври, если охота!
– По правде, на перине бы вздремнуть минут шестьсот! И ноги бы на подушку. Они сейчас дороже головы.
– От брехнул! – качнул головой Тюрин.
– А что? Зачем тебе сейчас голова нужна, если на какую-нибудь ногу подкуют? Останешься фашистам на закуску.
Когда головная рота приблизилась к окраине – местечко приютилось в ложбинке, – с костела, который стрелкой устремлялся в небо, выстрелили из винтовки трассирующей пулей. Быстрый веселый светлячок устремился навстречу батальону, пролетел над головами и погас. А после этого проснулся ручной пулемет, всполошились автоматы.
Головная рота рассыпалась в цепь и залегла. Другая рота подтянулась к ней и тоже залегла. Третья сохранила интервал, остановилась и ждала команды.
На войне неожиданность становится правилом. Но той, что стряслась сейчас, могло и не быть. Оплошал командир направляющей роты: не выслал, как это требовал устав, головное охранение, не разведал местечко. Понадеялся на случай – должны же быть в местечке свои. А там оказался немецкий десант.
Анжеров приказал позвать командира роты старшего лейтенанта Синькова. Этот Синьков был из запасников, у комбата и в мирное время хватало с ним мороки – то на учение поведет роту по азимуту и заблудится, то сам в походе умудрится натереть до крови ноги, а потом потихоньку тащится в обозе. Бойцы над ним откровенно посмеивались. Анжеров искренне удивлялся: зачем таким бесталанным присваивают командирские звания? Когда Синьков явился, капитан спросил сурово:
– Убитые есть?
– Двое, товарищ комбат.
– Запомните, Синьков, – отчеканил Анжеров, – смерть этих людей на вашей совести. Они погибли из-за вашей расхлябанности.
– Товарищ комбат!
– Молчать! Почему не выслали головное охранение? Устав забыли?
Синьков хмуро глядел куда-то мимо капитана, держась правой рукой за портупею. Молчал.
– Отвечайте, Синьков!
И вдруг Синькова прорвало. Он с отчаянием посмотрел в твердые глаза капитана и взволнованно возразил, сбиваясь на крик:
– Что устав? Что устав? А кругом по уставу идет, так, как нас учили? Там, – Синьков махнул рукой в сторону шоссе Белосток – Волковыск, – сплошной костер из наших машин, там тоже по уставу? А танки, брошенные на дороге, – это по уставу? Под Белостоком взорвали бензохранилище, а танки остались без горючего, это как?
У Анжерова на скулах вспухли желваки, но он дал выговориться Синькову до конца. Рядом стоял Волжанин и смотрел на старшего лейтенанта сочувственно, даже с жалостью. А это, видимо, больше распаляло Синькова, и он еще долго бормотал о непорядках, которые творились кругом. Под конец капитан приказал связному вызвать из роты Синькова лейтенанта, командира первого взвода. Это был молоденький кадровый лейтенант с девичьим румянцем во всю щеку. Он молодцевато подскочил к комбату, щелкнул каблуками и взял под козырек, но вовремя спохватился и повернулся к батальонному комиссару за разрешением. Тот махнул рукой: мол, обращайся к капитану, не возражаю. Анжеров голосом, не терпящим возражений, сказал:
– Примите роту, лейтенант!
– Есть! – вытянулся в струнку взводный.
– Идите!
Лейтенант четко повернулся и побежал к роте. Синьков, плотно сжав бескровные губы, побледнел, на самой горбинке носа вспухла фиолетовая жилка. Он вопросительно и в то же время с какой-то злобой глянул на Анжерова и, повернувшись совсем не по-военному, зашагал вслед за лейтенантом.
Волжанин не мог поддержать Синькова, не мог вступиться за него, но вместе с тем ему показалась крутой мера, которую избрал Анжеров. Однако ничего не сказал комбату. Но молчание его капитан воспринял как осуждение.
– В первом же серьезном деле погубит всю роту, – проговорил Анжеров, не поворачиваясь. – Я не могу этого допустить.
– А этот молоденький?
– Он знает элементарное, остальному научится.
– Ты, капитан, похоже, оправдываешься.
Капитан резко повернул голову к Волжанину, хотел возразить. Волжанин мягко предупредил вспышку:
– Не сердись. Меня другое беспокоит: настроение бойцов. Представляю!
– Что делать! – сухо обронил Анжеров.
– Политрук там есть?
– Есть, – поморщился комбат, – с Синьковым два сапога – пара.
Анжеров всматривался туда, где в вечерней сизой дымке притаилось местечко. Обойти стороной, не подвергать бойцов лишнему испытанию, сохранить их для других боев? Да и в бой ввязываться опасно. Вот-вот на пятки наступит авангард противника. Батальон сейчас находился фактически в ничейной полосе.
А правильно это будет – уйти от боя? Вторую неделю гремела война, рота несет потери от воздушных налетов, а бойцы не видели живого фашиста. Он был недосягаем, но больно кусался. Кое у кого появилось настроение безысходности, неверия в свои силы, вот как у Синькова. И это, пожалуй, пострашнее всего. Итак, бой? Да, бой! Иного выхода не было.
Первую роту развернул в цепь с западной окраины. Вторую разделил на две штурмовые группы. Одну послал в обход с севера, другую – с юга. Третья рота осталась в резерве. Теперь оставалось ждать. Для батальона это будет первый настоящий бой. Как он пройдет? Глядя со стороны, никто бы не подумал, что Анжеров волнуется.