Текст книги "Белые птицы вдали (сборник)"
Автор книги: Михаил Горбунов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 21 страниц)
Она вышла из города и медленно двигалась по дороге, уходящей средь зеленой травы в размытую голубую дымку, а может, от слез все текуче плыло перед ней. Это были слезы успокоения, ибо высшая человеколюбивая истина открылась перед ней: она не должна быть матерью своего ребенка – ради его жизни. Во власти этой истины она ступила на деревянный мост через невошедшую в берега реку, а мост был стар, прогибался и ходил под ней, пока вовсе не ушел из-под ее ног, она успела только перекреститься, и мутная весенняя вода закрутила ее, и некому было ей помочь…
Об этом не знала, не могла знать тетя Поля, об этом знала одна Марийка – она с поразительной ясностью видела то, в чем убеждало ее неподвластное разуму наитие, она могла бы воссоздать сейчас самую малую черточку материнского лица, и теперь навсегда прощалась с уходящей в весеннюю даль женщиной, и все было так, как она видела, потому что это снимало с несчастной женщины ее грех и освобождало Марийку от позорной доли подкидыша…
Она спокойно сказала тете Поле, что все знала.
– Ну вот и хорошо, – гладила ей плечи тетя Поля, успокаивая, как ребенка, не ведающего, что он говорит, и Марийка почувствовала это.
– Вот! Вот!.. – Марийка встала с ее коленей, быстрым движением отогнула борт своего жакетика, оторвала – хрустнули нитки – подкладку и бережно разложила на столе склеившуюся обветшалую бумажку.
– Крещеная, – выговорила тетя Поля, держа в трясущихся руках поразившую ее, как гром, бумажку, она плохо разбирала остальные, наспех написанные слова, но ей было ясно, что это то самое, что утратила Зинаида Тимофеевна в лишившем ее благоразумия и памяти счастье.
Она подняла на Марийку налившиеся слезами глаза, и было видно: она не в силах постичь той жертвенной силы, которая годы и дни, долгие годы и дни владела этой девочкой… Они как бы поменялись ролями, и теперь уже Марийка успокаивала тетю Полю, и, обнявшись, они плакали чистыми слезами радости. И в это время за окошком послышались голоса – это мама, тетя Дуня, дядя Артем и Ульяна возвращались от Грицька, завершив последние приготовления к свадьбе.
– Ничего не говори маме! – Марийка, торопясь, запахивала пиджачок, оправляла его. – Потом. После свадьбы. Слышишь!
3
Посреди улицы, посреди солнечного зимнего утра двигалась свадьба, и, пока шла по селу, вслед увивались ребятишки, и даже тугие на ухо дедки и старухи выползали из хат: громогласно и призывно было шествие, в земле лежи – услышишь. Пуще вчерашнего звенел бубен, рокотала гармошка, и не мудрено: шел князь за княгиней! Конечно, нужна была большая фантазия, чтобы облечь Грицька званием князя: хоть и шел Грицько по морозцу без кожушка, в довоенном костюмчике Василька, сохраненном Зинаидой Тимофеевной, но шел под десятками любопытных глаз как на эшафот, бледнея и краснея, и норовил спрятаться за Василька да за сватов – дядьку Артема и Ганниного дядьку Ивана, под расстегнутой шинелью которого позвякивали медали. А тут еще девчата, будь они неладны, зачастили на всю улицу:
Мы думали, що мы йихалы,
А мы пишки йшлы,
Князя в мишку неслы,
И ноги стирчалы,
Собаки гарчалы…
Итак, шла бесшабашная, не признающая душевных драм свадьба, шла средь родных хат, средь утренних дымов, распадавшихся в розовом небе сказочными серебряными деревьями. Марийку тоже закрутил веселый людской водоворот. Василек хотел было удержать ее около себя, Грицька и Зинаиды Тимофеевны, в ряду почетных гостей, но она, к явной его досаде, оставила свое место Зосе. Марийка прильнула к матери, сказала ей, а не Васильку: «Пойду к девчатам, петь буду» – и затерялась в стайке своих сверстниц, где были и Кононовы дочери, чувствуя, как ей легко и весело.
Вчерашний вечер жил в ней тихой радостью, но что-то еще мешало свободно почувствовать себя с матерью и с Васильком, и ей пока лучше было среди девчат, даже с Кононовыми дочерьми, здесь ничто и ни к чему не обязывало ее… Микола крутился рядом, но девичья стайка была под каким-то негласным запретом, и Марийку веселил мальчишески обескураженный вид незадачливого ухажера.
У хаты невесты трижды пели сваты:
Пусты, свате, в хату,
Нас тут небагато —
Четверо та семеро,
А всих де-ся-те-ро…
Дверь открылась, народ повалил в нее, Марийка тоже протиснулась в хату. Под своим бумажным вильцем, отодвинутая в тень дородной, по-праздничному наряженной матерью, стояла невеста, коробящееся от новизны белое платье было на ней будто с чужого плеча, из него выглядывало испуганное, как обсевками усыпанное личико, и Марийке стало жаль ее, как там, на улице, было жаль Грицька, над которым потешались девчата. По лицу матери, которая старалась сохранить достойное спокойствие, тоже пробегали тревожные тени – вот настал час, который рисовался ей в долгих бессонных ночах. Глаза ее недвижно застыли на Артеме, в полных, оголенных по плечи руках она держала поднос с налитой до краев чаркой – прозрачный эллипс горилки подрагивал, готовый слиться на поднос…
Хитро повел речь Артем Соколюк. Он поправил на себе вышитый рушник – таким же рушником был перевязан и дядька Иван – и поведал о приключившемся с ним и его другом странном случае. Они были на охоте и попалась им красавица птица, которая так ловко водила их по лесам и лугам, что в конце концов и след ее простыл. «О-хо-хо!» – схватился Артем за поясницу: он еле жив от погони за красавицей птицей и не может дальше говорить, пока не смочит вконец иссушенное горло. Тут же догадалась сваха, что надо почастувать «охотника», подплыла к нему с подносом… Да, видно, тревога за красавицу птицу затмила ей разум: Артем, опрокинув чарку, молчал, как пень, и только его скошенные на дядьку Ивана смеющиеся глаза вернули ее в реальную действительность – и второму «охотнику» была поднесена чарка сгоревшей от стыда свахой: шутка ли, в ее же хате люди смеются над ней!
Снова повел рассказ сват Артем: сдается ему и его другу, что здесь, в этой хате, и скрылась от них красавица птица… Эге, да вот же она! И красота ее поистине стоит их страданий! И тут «охотники» поклонились совсем потерявшейся невесте – вместо того чтобы стыдливо отвернуться и «печь колупать» смущенным пальчиком, она искала глазами своего Грицька и в этот момент была вправду похожа на птаху, попавшую в ловчую сеть, и жених, усаженный с почтенными гостями на покути, нервно задергался, чуть не бросившись к ней – вот тогда бы смеху было на всю округу! Сваты, не замечая этого и желая довести до конца веками освященную традицию, трижды низко поклонились свахе, сказали, что как увидели красавицу птицу, так и родилась у них мысль, которой бы они и хотели сейчас поделиться при всем честном народе.
– Да говорить же, сватоньку, говорить! – простонала невестина родительница.
Но Артем Соколюк вел игру по всем правилам – он бы и рад был, и силился сказать, да вот беда, язык присох к нёбу. Но, поднеся ему добрую чарку, бедная сваха снова забыла про другого «охотника», и дядя Артем, продолжая молчать, показал ей на него глазами; во второй раз набитая людьми хата зашаталась от смеха. Только когда все было сделано честь по чести, объявил Артем, что и они пришли не с пустыми руками, что и у них с другом есть нечто под стать красавице птице, и повелительным жестом вызвал на средину хаты Грицька.
Стоял князь, готовый провалиться сквозь землю, нервная судорога пробегала по меловому лицу, но тут выручила его юная княгиня – вышла из-за спины матери с цветастым шелковым платком, повязала им руку Грицька, и так дано было девичье согласие идти с ним одной тропой в любви и радости. По этому случаю свадебный виночерпий щедро обносил чаркой сопровождающих жениха лиц, а Грицько, забыв, что он князь, облегченно и благодарно ласкал глазами личико невесты – да и пропади оно пропадом, княжье звание: князю княгиня, боярину Ирина, а всякому своя Катерина…
И в это время перед Марийкой встало лицо Зинаиды Тимофеевны – мама нежно и печально смотрела на Грицька, на его невесту, но глаза ее были как туманом подернуты: то ли через гряды лет видела она себя с папой, то ли думала о том, что юность не вечна, каждому отпущена своя доля и неминуемо приходит испытание – на любовь и на верность…
Ой сосенка литом и зимой зелена,
Ой, сосенка литом и зимой зелена.
Молодая дивчинонька не весела,
Молодая дивчинонька не весела… —
упрекали женщины невесту, но как ей было быть веселой, когда покидает она навсегда отчий кров, оставляет свои цветы в саду. Ничего не могла сказать она в свое оправдание, и за нее отвечали ее подруги, и рвалась меж стен родной хаты девичья печаль:
Ой, вставай, моя матинко, раненько
Та полывай рутую мяту частенько…
Но дело было сделано – свадьба шла из хаты. Сваты Артем и Иван, обнявшись, тяжело топали сапогами:
А це ж тыи чеботы, що зять дав,
Та за тыи чеботы дочку взяв,
Чеботы, чеботы вы мои,
Наробыли клопоту вы мени…
И тут стеной пошли на свадьбу невестины соседи – как же так: на глазах выросла красавица птица – и уводят ни за что ни про что. Кто-то прибежал с кулем соломы, ее рассыпали на утоптанный снег, поднесли спичку – встало пламя поперек жениху и всей свадьбе. Марийка очутилась рядом с Васильком, он держал ее руку.
– Выкуп хотят гаврики! Выкуп так выкуп!
С ужасом видела Марийка: лоб у Василька осыпало каплями пота, мутно, зло застлались синие глаза… Там, в хате, когда «поладили» сваты, сказал Артем Соколюк, чтобы частували героя, взявшего Берлин, кричали люди, чтоб частували: двух сирот поставил на ноги, если бы не он, и свадьбы не было бы в Сыровцах. Частувать! Васнлек держал чарку, растерянно глядя на наседающую свадьбу, а она не могла, не способна была понять, что такому орлу и вдруг нельзя – брезгует лейтенант, обижает. Голова сельрады – пустой рукав продернут под ремень – приступился по-своему, по-фронтовому: стукнул стопкой по стопке Василька: за победу! За хлопцев, которых не дождались невесты! И тогда не устоял Василек, долго пил свою чарку, заслоняя другой рукой, чтоб не залить ордена и медали на груди…
Марийка тянула Василька от костра, чтоб увести в хату, от чужих глаз, но он насмешливо кривил губы, не шел – будто в отместку ей за что-то. А тут еще подзадорила свадьба:
Мы думали, що наш князь багатый,
А вин скуповатый:
Сим днив молотыв,
Сим копыек заробыв,
Та й выложив на тарилку
За хорошую дивку…
Сразу было выставлено угощение, заплескалась в чарках горилка. Топали сапогами сваты, визжали девчата – стали прыгать через огонь. За девчатами хлопцы. Выскочил из толпы Микола, пахнул на Василька злорадным оком, бесом перескочил пламя и скрылся в дыму.
– Не надо! – с запозданием пропишала Марийка.
Василек рванулся из ее руки. Он прыгнул невысоко, путь не загасил полами расстегнутой шинели огонь, – взвихрились искры и невесомая черная гарь. Марийка подбежала к нему: Василек, давя в себе стон, поднимался со снега, больная нога подламывалась. А свадьба смеялась добродушно: крепка оказалась для лейтенанта горилка – не фрицевский шнапс! Да ведь и то правда: от доброго сердца подносилась чарка – кого почитают, того и величают, – потому и была крепка.
Будто раздвинув свои ветхие стены, вместила хата Василька никогда не виданное ею многолюдье. Посаженные ко главу стола Грицько с невестой затерялись средь крепкой компании. И почудилось Марийке – собралась за столом одна семья, роится одно гнездо, и, наверное, впервые с того дня, как ушла война, ощутилось, насколько сильно поворошено ею это людское гнездо. Она всматривалась в лица гостей, двумя реками стекающихся к юным виновникам торжества, – никого не обошла война, кого ни возьми, хоть Василька, хоть дядю Артема, хоть дядьку Ивана с Ганной – она тут же, на свадьбе, а сынок ее не пришел с поля брани.
Горше всего глядеть в глаза тому, кого война оставила одного – и на веселой свадьбе точат эти глаза свою вечную печаль… На видном месте сидит дядька Денис – но какой мерой измерить было его муку, когда, отпартизанив, вернулся он на пустое подворье, не увидел своей любимой Мелашки, не услышал детей своих, только то и спасло, что назвали сельчане председателем колхоза – общие заботы отвели от своего горя… И Савелий Захарович Ступак сидит один с Ульяной рядышком – не вернулся Юрко. И невестина мать одна. И тетя Поля одна. И Фрося Петрик, сидящая рядом с ней, одна – недолго пожил в своей хате Михайло, и, отвергнув одну, Фрося лишилась и второй своей любви… В разные стороны разошлись когда-то венки Поли и Фроси, а война снова уравняла их.
Сейчас, когда на нее близко подышала война, Марийка содрогнулась от мысли, что человек может остаться один, и если бы не она, Марийка, мама тоже была бы одна. Эта мысль легко перелилась в другую: мама, добрая фея детства, могла бы не быть ее мамой, – и воображение нарисовало ей черную пропасть в безжизненной пустыне, и они разделены этой пропастью – одинокая фигурка мамы уходит от нее, уменьшаясь и уменьшаясь, и глухая бесцветная стена встала перед Марийкой, заслонив и дворик на Соляной, и Бородатку, и школу, и Сыровцы. Но ведь без них не было бы и Марийки… Она с трудом отогнала от себя жуткое видение и освобождено улыбнулась маме, и губы Зинаиды Тимофеевны тронула грустноватая – мамина! – улыбка…
Когда выпили за здоровье и счастье молодых, поднял Артем Соколюк вторую чарку, и тост его почти в точности повторил то, о чем думала Марийка. Поименно называл Артем тех, кого выломала война из гнезда людского – и Меланью с детьми, и Катю Витрук, и Якова Зелинского, и невестиного отца, и Ганниного сына, и Юрка Ступакового, и еще многих, кто лег в родную ль, не родную землю, – поднялась, притихла свадьба, и молодые стояли, сцепив руки в преклонении перед памятью павших. Женщины утирали глаза платками, мужики крепились, сомкнув зубы.
Конон обмахивал себя мелким крестом, как ни шикала на него стоявшая рядом Христя… Одного Константина Федосеевича не назвал Артем Соколюк – не верил в его гибель, боялся взять грех на душу, а может, просто жалел Марийку с матерью…
И настало время каравай делить – он стоял перед молодыми, как сказочный дворец, в обрамлении колосьев, цветов и голубков, и высились башенки-шишки: такой крепкой и богатой должна быть рождающаяся семья, и зижделся каравай на чистых расшитых рушниках, утопал в пучках красной калины, чтоб не увядала краса молодой жены – отныне она хозяйка дома, и пусть ей будет вечное цветение. Встала тетя Дуня, гордая возложенной на нее обязанностью, откраяла шишку вместе с голубком, оглядела застолье – кого ж первого величать? Подает Васильку:
– По праву тебе, сынку: отцом сиротам был и в боях оборонил их счастье. Тебе, сынку…
Низко поклонилась, поставила перед Васильком почетную шишку и чарочку поднесла.
Одобрительно загудела свадьба, закачала головами, дивясь мудрости тети Дуни. Василек, тоже с поклоном, взял шишку и по тому, как посмотрел на Марийку, она поняла, что сейчас произойдет что-то ни с чем не сообразное и унизительное. Все поплыло перед глазами, она только видела протянутый ей Васильком кусок каравая и, одновременно проклиная его и боясь опозорить и зная, что никогда не простит ему этого, онемевшими руками взяла никоим образом не принадлежавшую ей шишку. Добродушные, удивленные, лукавые лица кружились и плыли сквозь наступившую глухоту, откуда-то издали к ней проникло: Зося смеялась злорадно и ревниво, как там, в станционном поселке, когда в хату ввалились ряженые, и мама выговаривала Васильку, смущаясь своей резкости. А он, натянуто улыбаясь, выхватил новую тысячную палево-белую бумагу, положил на поднос остолбеневшей тете Дуне и, торопясь, выпил хмельную чарку.
Долго еще ухмылялся и посмеивался стол – поступок Василька был прозрачно ясен: быть новой свадьбе! «Встать и уйти», – говорила себе Марийка, и, наверное, она бы сделала это, не появись в хате опоздавший к началу праздничной трапезы сам голова сельрады.
– Дарю вам корову, что гребет полову! – воскликнул гость, распахнул кожух и уцелевшей в войну рукой выхватил из него замахавшего крыльями и оглашенно заоравшего красногрудого петуха.
До колик в животах хохотала свадьба, глядя, как Грицько никак не может справиться с петухом, и теснясь на лавах, чтобы дать место отмочившему такую шутку голове сельрады – подарок век не забудется! Петух тряс кровяно налившимся гребнем, норовил долбануть растерявшегося князя в руку. Наконец нашелся догадливый человек – схватил полыхавшую гневным жаром птицу, вынес в сени и кинул в комору – тут же допесся оттуда перекрывший и веселые голоса в хате, и музыку во дворе распевный петушиный крик – принял красногрудый красавец хату своею. А коли есть петух – курочки найдутся, и, стало быть, положил голова сельрады начало новому хозяйству.
А тетя Дуня делила и делила каравай, подносила каждому вместе с чарочкой, и возвращался поднос во главу стола то с бумажной купюрой, то с кашемировым платком невесте, то с бараньей шапкой жениху. И каждый раз должна была убедиться свадьба, что не обманулась, расщедрившись, и требовала к ответу молодых зычным криком: «Горько-о-о!» Жених с невестой тыкались друг в дружку вытянутыми губами, показывая тем самым, что любовью своей окупят свадебные подношения. Ну, так-то! Вся свадьба свидетель, да в три окошка – со двора и с палисада – глядит народ, расплюснув носы по стеклам…
И дошла очередь до Ульяны. Знала бы тетя Дуня о припасенном дочерью подарке, когда посылала ей кусок каравая с ею же самой слепленным голубком! Ульяна одернула гимнастерку, расправила под широким солдатским ремнем, приняла каравай, не испугалась и чарочки. И закаменела белым лицом.
Свадьба ахнула, увидев на подносе пару белых ненадеванных туфелек. Самое сокровенное отрывала от себя Ульяна, прощаясь с юностью, с золотой своей мечтой, всем жертвовала, раз нет с ней Юрка! Закрыл лицо руками Савелий Захарович Ступак, бессильно опустилась на лаву тетя Дуня, а туфельки, как, вправду, два белых голубка, плыли над столом, передаваемые из рук в руки, пока не опустились перед невестой.
– На пидбо-о-рах! – прошептала, не веря своим глазам, невеста и так же, как когда-то Ульяна, прижала к груди драгоценный подарок.
Входил и выходил из хаты народ – сменялись гости за столом, Марийка оказалась во дворе: свадьба продолжалась и здесь. Микола-то давно подавал Марийке знаки в окошко – выходи на танцы-манцы, – но не Микола и не музыка выманили ее из-за стола. Она не дотронулась до каравая, дарованного ей Васильком с явным значением, прятала глаза от глядящего на нее голубка, от гордой шишки, пока, улучив удобную минуту, не ушла во двор – теперь это было ей нужно, чтобы колючий холод студил разгоряченное лицо и пахло подмороженным к вечеру снежком.
Двор начинал погружаться в ранние зимние сумерки; когда музыканты – все те же двое с бубном и гармошкой – делали передышку, сквозь говор и смех толпящихся во дворе и на улице людей издали доносились лай собак, мычание коров – и эти вечерние звуки села подтапливали что-то в Марийке, и покой вливался в нее, когда она смотрела на поднимающиеся над хатами темные дымы, на бледные хрусталики звезд, передвигающиеся средь оснеженных осокорей.
Но потом снова играла музыка, и посреди двора крутился веселый водоворот. Молодежь ничего не хотела признавать – играй ей польку да краковяк, а дядьки с бабами требовали гопака, а нет гопака – топотали, хмельно махали руками то под «очерет»:
Очеретом качки гнала,
Зачепылась та й упала,
За те мене маты была,
Щоб я хлопцпв не любыла… —
то под те же нескончаемые «чоботы»:
Ой, це ж тый чоботы, що с бычка,
Наробыли клопоту: де ж дочка?
Дед Федосей вышел на крыльцо, качаясь и держась за дверь, и тут же забыл о наставлениях лекаря Ступака по сохранению поясницы: это же его молодость выписывает вензеля во дворе! Стукнул шапкой оземь, затряс штанами, врезался в толпу:
Ой, йихалы по-над хатою
Кобылою волохатою…
Еле выбрался, скособочась и кряхтя от прострела в крестце, заковылял на улицу – до дому, до хаты, – сердобольная женщина шапку нашла, отдала у калитки, отряхая от снега, а то было бы от старухи за то, что голова у ног ума просит.
Отдельно, как вчера во дворе невесты, стояли молодицы, не дождавшиеся мужей с войны, стояли девчата «перестарки», безучастно глядели на танцующих, сами в круг не входили – стыдно. Снова здесь были Ульяна, Кононова Христя, и Марийка, отстранив от себя рвавшего ее в танцы Миколу, почему-то пошла к ним, приникла к Ульяне.
В музыке что-то переломилось: бубен смолк, гармошка тихо наигрывала, выбирала мотив, опробывая его – подойдет ли. Услышав своих сородичей, поющих селу отбой, забубнил и вдруг заорал во всю глотку петух в коморе, и за спиной у Марийки срамно и отчетливо послышалось:
Чуть мене пивень не попирчив —
Уже був и крыла растопырчив…
Перебегал горький смешок вокруг, Ульяна обняла Марийку:
– Иди к девчатам, что ты тут не видела… – Вздохнула и затаилась: – Василек любит тебя, а ты нос воротишь. Переборчивая… Зося ему до лампочки, учти.
В окошках хаты качались тени, раздавалась и сходилась толпа во дворе, пиликала гармошка, стучал бубен, и от всего этого Марийке захотелось идти домой.
– Не надо об этом, Уля, пойдем отсюда, – попросила она.
Та снова вздохнула:
– Пойдем. – Сунула руки в карманы шинели, Марийка прицепилась сбоку, и они, в чем-то объединившись внутренне, выбрались из хмельно и жарко дышащего людского скопища. Зося тоже пошла с ними.
Микола обиженно смотрел вслед.
Утром Марийка слышала впросонках:
– Вставай, моя доню, панночка моя…
И показалось – детство кличет ее. Ей хотелось продлить блаженное состояние: вот сейчас она откроет глаза, и летнее утро, обволакивая солнышком, выведет ее во двор, и ноги будут утопать в прохладном с ночи подорожнике, и яблони, купаясь в золотой дымке, протянут через тын крупные, медово пахнущие плоды, и она пойдет в хлев – помочь тете Дуне доить своенравную Кару. В плену у немудреной сказки, Марийке не хотелось открывать глаза, и не успела она загадать – так она делала когда-то, – какой подарок принесет ей долгий летний день: купание в теплой реке или толочу мака в Мелашкиной ступе, – тетя Дуня заметила подрагивание ее ресниц и опять стала ласково тормошить за плечо. И тогда к Марийке резко придвинулась явь: тетя Дуня, мама и тетя Поля ночевали в хате молодых, чтобы убрать к утру оставленный свадьбой вавилон, но почему тетя Дуня будит ее? Не дядю Артема, чей храп выламывался из передней комнаты, не Ульяну, не Зосю, разметавшихся на лавках под ряднами, а ее, Марийку?
– Мама зовет, надень хустку, иди, доню, – сказала тетя Дуня, и тоненький кузнечик застрекотал в голове Марийки: тетя Поля не выдержала и проговорилась.
Она удивилась наступившему в ней спокойствию: ни досады, ни тревоги в душе – только проходящая через это спокойствие жалость: она очень хорошо знала маму, и ей легко было представить, что с ней сейчас творится.
Тишина стояла на улице. В сизой вязи простершихся над панским маетком осокорей огромным малиновым снегирем поднималось солнце. Широкая улица синела снегом, в тишине скрипели криницы, мычали коровы, и – что это? – девушки стояли у хаты неподалеку и пели. «Снидать несут», – догадалась Марийка, и ее тронула забота подружек о молодой жене: она еще ничего не успела сделать в доме мужа, и со всего села идут к ней девчата с завязанными в беленькие платки горшочками и полумисками. Каждая приготовила что повкуснее – надо ж выручить юную хозяйку перед хозяином, она-то еще покрутится между печью и ослоном. И вот идут девчата с узелками – снидать несут. Остановятся у хаты, где живет их сверстница, и поют песню, и та выбегает к ним, тоже с узелком, и стекается живая цепочка к успокоившейся от свадьбы хате: не тужи, подруженька, не кори себя за праздность, потчуй мужа вдоволь, да чтоб вся жизнь так шла – с добрым столом и согласием…
Марийка решила опередить девчат, она почти бежала, тропка взвизгивала, скользила под каблуками, а малиновый снегирь летел за ней поодаль за деревьями и дымами. Только перед самой хатой Василька ноги обмякли, и она на минуту застыла у калитки, трудно дыша, но, приказав себе, прямо, строго прошла искромсанный, истоптанный вчерашними танцами двор. Рванула дверь, глянула на тетю Полю, та, поняв ее взгляд, скрыто от мамы покачала головой: нет, не проговорилась. Марийка села на лаву и не сразу поняла, что встревоженно шептала ей Зинаида Тимофеевна…
Оказалось, другая, все эти дни туго натянутая пружина сдернулась с гвоздя. Когда Марийка ушла со свадьбы, с Васильком был припадок. Последние гости покидали хату, а как уйти, не обняв героя Берлина да не выпив с ним последнюю чарку. Василек незаметно отставлял от себя горилку, но был напряжен и встревожен (Марийка знала – чем!), и в какой-то момент Зинаида Тимофеевна заметила, как лицо его мгновенно осыпало дурным потом, будто ища защиты, забегали глаза…
Зинаида Тимофеевна стала отрывать от него жаждущих объятий дядьков, Василек выговорил: «Не надо» – и, боясь пошевелить головой, ощупывая перед собой воздух, вышел из хаты. Во дворе, еще не угомонившемся, она хотела помочь ему, но Василек повторил: «Не надо» – и медленно пошёл в сарай, припадая на одну ногу. К несчастью, все это не прошло мимо внимания Насти, весь вечер с обожанием наблюдавшей за братом. Она вырвалась из рук пытавшейся остановить ее Зинаиды Тимофеевны, двор смолк от раздавшегося из сарая ее крика. Все бросились туда, жгли спички, остолбенело топтались: Василек лежал на кулях соломы, Настя, охватив руками его голову, причитала, как по покойнику, отталкивала Зинаиду Тимофеевну…
Всех привел в сознание спокойный, будто бы даже со смешинкой, голос Артема Соколюка:
– Тю, невидаль! Перепил парень – за кем нет греха!
Он, видно, понял что-то, хмель с него как рукой сняло. Взял Василька в свои могучие клешни и понес, раздвигая толпу, – лицо налилось кровью от тяжести.
Он положил Василька в комнатушке с входом из сеней, чтобы не привлекать внимания еще шумевших в хате дядьков, и остался с ним, выпроводив и всхлипывающую Настю, и Зинаиду Тимофеевну, и перепуганных жениха с невестой. Вышел, сказал с деланным спокойствием:
– Нехай спит, перемелется – мука будет.
Неуютную пустоту застала Марийка в хате. Сбитые для свадьбы столы Артем еще ночью вынес во двор, расколотил топором, доски аккуратно сложил за сараем. Неприкаянно бродила Настя, подошла было к комнатушке, где спал Василек, стала звать его к завтраку, он буркнул, чтобы оставили его в покое. Тетя Поля с мамой сидели на ослоне, тихо переговариваясь, из-за ситцевой занавески, отгородившей от хаты запечный куток, где было им постелено, вышли молодые. Марийка видела: брачное ложе не принесло княгине и князю долгожданной радости – у всех, и у них тоже, на уме был Василек. Юная жена взяла прислоненный к печи веник, стала мести хату; на ночь женщины стелили себе солому, она была вынесена, и тетя Дуня еще раненько подмела – просто молодая на могла найти себя в тягостной пустоте…
И тогда мама начала просить Марийку, чтобы она пошла к Васильку, и Настя, и тетя Поля просили, они тянулись к ней просящими глазами, и в Марийке глухо шевельнулось подозрение на то, о чем сказала ей вчера Ульяна. Уж не просватывают ли ее за Василька? И мамина резкость к нему, когда он поднес Марийке каравай с шишкой, не просто ли укор за излишнюю поспешность?
Она вышла в сени, снова поражаясь тому, как спокойно и точно работал ее рассудок, постучала в молчащую дверь.
– Это я, Василек, открой.
Комнатушка, с давно не беленными стенами, была погружена в сизый дым, табачная гарь ела Марийке глаза. Василек сидел на топчане, на голом матраце, накинув на плечи шинель, по осунувшемуся серому лицу Марийка поняла, что он не сомкнул глаз за ночь, только курил и курил… С безотчетной жалостью ощутила она одиночество Василька в этой настывшей за ночь, сумрачной от папиросного дыма, неприбранной комнатушке, и с трудом выдержала его полный мольбы взгляд.
Она не могла ошибиться и не ошибалась: Василек молил ее о любви… Милый, хороший Василек… На мгновение она услышала в себе слабое ответное движение, но иная мощная волна заглушила его. Она слишком дорого заплатила за свое место в жизни, и обретенная ею независимость восстала против ее чувства… Милый, дорогой Василек… Прости ей принесенные тебе страдания, ведь и она страдает не меньше, чем ты. Она много жертвовала и теперь снова пойдет на жертву, может быть самую тяжелую, только, как сладкое мгновение юности, оставь ей железный грохот вагонного тамбура…
Стоя на коленях, она обняла его ноги – теперь он был для нее тот, из детства, Василек, и ничто не стесняло ее с ним, она заглядывала ему в глаза, по-сестрински улыбаясь, и сама была совсем маленькой девочкой из домика на Соляной; она возвращала ему его старшинство, которое он было утерял. Василек это понял, молчал, гладя ее спину.
– Я хочу тебе кое-что подарить. – Он отстегнул пуговицу кителя и стал рыться в кармане. Сердце у нее защемило от далекой, знакомой интонации его голоса, так он говорил, когда приносил ей переводные картинки или конфеты. – Вот, смотри… Всю войну берег этот снимок.
Боже мой! На небольшой, плохо проявленной, затрепанной по краям фотокарточке был весь дворик: и папа, и мама, и тетя Тося с Зосей, и даже мать-Мария с матерью-Валентиной, а в центре возвышался огромный дядя Ваня в тельняшке и в бушлате, а на шее у него, свесив ему ножки на грудь, сидела Марийка – она замерла с раскрытым от восторга ртом и высоко, под самый обрез снимка, вскинула руки: смотрите все, она не держится! Это был у нее с дядей Ваней такой номер, она не раз проделывала его на своих представлениях, когда ее оставляли с ним.
Марийка тискала Василька, чмокала его в щеку – он тоже освобождал, отпускал ее!
И в это время сени огласились голосами и смехом девчат. Они потопали сапожками, оббивая приставший снег, и запели веселую песню: не журись, молодая жена, подружки не забыли тебя. Есть что поставить на стол в первый день долгого века замужества!
– Иди к ним, – сказала Марийка.
– А ты?
Она расстегнула пальтишко, отвернула борт своего костюмчика и спрятала фотокарточку под распоротую подкладку. Поправила на голове тети Дунину хустку.
– Пойду погуляю. На речку хочется…
Он долго глядел ей в лицо, синие глаза его обволоклись прощальной улыбкой. Прижал к себе Марийку и тут же отпустил.
– Иди…
– И ты иди…
Василек сбросил шинель и вышел к девчатам. Так, в группе девчат, ступил в хату. Марийка увидела мельком, как просветлело лицо мамы, как Настя, еле поверив в чудесное исцеление брата, пошла к нему, готовая разрыдаться от счастья.
Во дворе Марийка встретила Ульяну и почему-то подумала: она, именно она должна сейчас быть вместе с Васильком.
– Куда ты? – спросила Ульяна.