Текст книги "Белые птицы вдали (сборник)"
Автор книги: Михаил Горбунов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 21 страниц)
Все было хорошо до той самой минуты, застывшей в металлическом грохоте бросаемого из стороны в сторону тамбура, до бездумно ввалившихся в хату из снежной круговерти размалеванных девчат с бубном; остальное же, о чем вспоминала Марийка, пришло только сейчас, как открытие, как молния, которая безжалостно озарила ее изнутри, оставив сладко жгущий уголек…
А утро приготовило Марийке чудеса…
Хата ожила, загомонила от возгласа Василька: «Лошади во дворе!» Марийка слетела на пол с тем самым зажженным в ней угольком, накинула свое новое пальтишко, которое любила без памяти: надев его первый раз, она ахнула, поняла, что наконец-то выпросталась из скучных школьных мерок, с новой силой осознала свое девичество. Пальто, перешитое из маминого, было все-таки подмывающе новым, в талию, клеш, с небольшим пушистым воротничком, и сейчас голубой цвет пальто, белая пушистость воротника так шли, и она знала об этом, к ее чистым карим глазам, к этому солнечному зимнему утру…
Выскочив на крыльцо, Марийка зажмурилась от слепящей белизны снега. Вьюга, всю ночь куролесившая в поселке, улеглась, небо сияло зеленовато-голубым светом, и этот свет стелился Марийке под ноги, как волшебный ковер, по которому она должна была пойти в новых же сапожках, сшитых из подаренного Васильком хромового кроя, – что пойти! – она готова была закружиться в фантастическом танце, если бы могла оторваться от разлитой вокруг красоты, – господи, видел бы все это папа!
Тепло, по-домашнему курясь, завиваясь колечками, поднимались в искрящее легким морозцем небо розовые от утреннего солнца дымы, и в эту умиротворяющую картину так естественно и необходимо вписывались два теплых коричневато-красных пятна, две запряженные в сани лошади, от которых пахло потом, промороженным сенцом, и в Марийке снова и легко заговорила власть селянства – ей нестерпимо захотелось быстрее ехать в Сыровцы.
Из хаты уже повалила свадебная делегация: вышли мама и тетя Поля, неуклюжие в навьюченных на них одеждах и платках, – и Марийке было смешно оттого, что хозяйка так снарядила их в недалекую дорогу. Зося тоже шла в кожухе, недовольно морщась и стараясь не прикасаться напудренным лицом к поднятому овечьему воротнику, и даже это неуместное жеманство Зоей веселило Марийку. Василек и ей протягивал кожух, но она отворачивалась, не брала; как раз в это время она почуяла что-то донельзя знакомое в дальнем от хаты вознице – в ближнем-то она давно узнала дядьку Конона, не проявив к нему особого интереса, но вон тот, вон тот парень в бобриковом лейбике, скалящийся Марийке белыми, как сахар, зубами, они резко выделялись на темном звероватом лице, – да это же Микола-цыган!
Значит, он в Сыровцах!.. Тогда, в жуткую ночь после ухода карателей, Микола потравил немецких лошадей и исчез из села. Марийка твердо знала, куда подался Микола: ведь это он с дядькой Денисом увозил раненого партизана, и тайная лесная тропа была ему известна… Наутро полицай Трохим бегал вокруг Миколиной хаты за цыганятами по очерету, палил из винтовки, но с пьяных глаз бил мимо, только матери расшиб плечо, и когда поскакал за немцами в Калиновку, снялась вся Миколина семья… Если есть у цыган свой бог, то, наверное, одному ему ведомо, где бродила и как жила Миколина мать с оравой ребятишек.
Марийка подбежала к Миколе, и с этой минуты ей стало просто и свободно – Микола был из одного с ней мира, из одного с ней времени, и эта встреча позволила ей уйти от того, что смятенно жило в ней со вчерашнего дня.
Василек, все с тем же кожухом в руках, поздоровался с Миколой.
– Садись к Конону, – сказал Марийке приказным тоном.
Она увидела, как огорчился Микола. В это время подошли мама с тетей Полей, повалились кулями на свежее сенцо, которым были умощены розвальни. Марийка, помогая им, сама вскочила в сани, уселась рядом с Миколой, виновато глядя на Василька, прося его уступить. И он уступил. Только сказал Миколе:
– Держи за нами. Понял?
– Понял, – буркнул Микола обиженно, а когда отошел Василек, наклонился к Марийке: – Чтоб я за Кононом плелся… Э, не-е-т… – И Марийка захлопала варежками, вступая с Миколой в веселый заговор. Закутанные в платки мама с тетей Полей ничего не слышали.
Конон, с важным видом держа кнут, – такого гостя везет в Сыровцы! – тронулся первым, конь его шел по поселку легкой рысью. Марийка заметила: Василек отстранился от неестественно прямо сидевшей Зоси – пола его шинели свесилась с саней, чертила по чистому снежку. За поселком, в поле, Микола ожег Марийку черными глазами:
– Ну как?
– Гони!
Она разгадала тактический план Миколы – обогнать Конона здесь, в поле, первым влететь в лес, а там дорога в одни полозья: кто первый ворвется в лес, тот первый будет в Сыровцах!
– Гони! Гони! – застонала Марийка.
Микола что-то крикнул по-своему, по-цыгански, натянулся весь в своем бобриковом лейбике, от резкого толчка шапка с него свалилась, черную курчавую голову тут же залепило полетевшей из-под лошади снежной сечкой. Он легко нагнал Конона, стал обходить его, тот качал головой, показывая Миколе кнут. Василек тоже не скрывал досады: обратив к Марийке разгневанное лицо, тыкал ей на мать и тетю Полю – они, взвизгивая, перекатывались в санях, которые метались из стороны в сторону на припорошенной снежком разъезженной, обледенелой дороге. И еще Микола по глупости что-то непредвиденно ломал – не только и не столько заранее продуманную процедуру въезда в село, но что-то другое, гораздо более важное для Василька, и Марийка понимала это, но в нее будто вселился бес, она кричала Миколе:
– Гони! Гони! Гони!
Василек метнулся к Конону, тот послушно отдал ему вожжи, но стоило Васильку – лошадь в его руках летела, пуская из ноздрей дым, – поравняться с Марийкой, она уже видела, как Василек злорадно смеялся, – Микола заорал во все горло что-то вовсе дикое и несуразное, и они с Марийкой, с проклинающими их Зинаидой Тимофеевной и тетей Полей снова ушли вперед и первыми влетели в лес. Микола сразу же осадил лошадь, она пошла легкой трусцой, отфыркиваясь заиндевелыми в бешеной скачке ноздрями и косясь назад: что еще придет в голову горячему вознице?
В лесу было тихо. Зажженные солнцем прямые бронзово-чешуйчатые стволы сосен испускали тепло. Вверху, в огромной голубой вышине, трещали сороки, и от перескоков птиц в хвое та же голубая вышина сбрасывала невесомые, распадающиеся в воздухе пласты снега… Марийка снова пожалела, что ничего этого не видит вместе с ней отец. Она придвинулась к Миколе, снизу заглянула ему в уже спокойные глаза, спросила тихо, чтоб не слышали тетя Поля и мама:
– Микола, а Микола, у тебя паспорт есть?
– Паспорт? – удивился он. – Ты думаешь, если цыган, то без паспорта? – И зашептал ей в ухо: – Слышь, Марийка, одно слово скажи…
Она отстранилась от него, легла навзничь и стала смотреть в проплывающее средь светлой зеленой хвои небо… Ну почему сейчас, средь этой пронизанной солнцем тишины, пришла к ней ее тщательно скрываемая от всех тоска… Вон и у Миколы есть паспорт, и все ее подружки-одногодки получили паспорта. Мама обманывает ее: метрика, говорит, пропала в войну, а дубликат не выдают: документы сгорели в архиве… И вот обивает пороги всяких инстанций. Марийка не может смотреть, как она мечется, страдает и в то же время не может показать ей найденный на горище тети Дуниной хаты клочок полуистлевшей бумаги, который, наверное, все бы и решил… Нет отца, отца нет. Ему бы она открылась, но маме… Мама, мама… Всех-то ты утешишь да пожалеешь, а тебе некому помочь.
И видит же все Марийка, видит, что теперь у мамы все надежды на Василька: он войну прошел, полна грудь орденов, ему не откажут… Недавно пришла из школы, открывает дверь, мама сидит за столом вся в слезах, Василек что-то объясняет ей. Увидели Марийку, замолкли. Потом мама и говорит: «На комиссию, доченька, придется идти». – «На какую комиссию?» Мнется, лицо отягощено душевной борьбой. «Ну, возраст определить… для паспорта…» Неужели и через этот позор надо ей пройти? Не корова, не лошадь же она – у нее справка есть! И ей почему-то особенно обидно, что в путаную эту историю втянут Василек, ей неприятна его опека. А теперь еще вот это, что было вчера, в тамбуре, и вечером, когда в хату ввалились ряженые…
С той самой минуты, когда в руки ей попалась бумажка, сухие и поспешные строки которой таили что-то ее, сокровенное, в Марийке выработалась постоянная привычка наблюдать и сопоставлять. Война оторвала ее от этой бумажки, от постоянных гаданий и предположений, в некотором смысле война облегчила ей жизнь, поставив в ряд тысяч обездоленных судеб, а теперь все снова вернулось к ней, вместе с ее мучительной наблюдательностью… И конечно, свадьба свадьбой, но она-то видит, что мама едет в Сыровцы на большой семейный совет с дядей Артемом и тетей Дуней, и для этого едет тетя Поля, с ее крутым бескомпромиссным характером. Марийка уже предвидела расстановку сил в том, что должно было произойти в Сыровцах, – главную роль будет играть тетя Поля: по особому праву, по праву, которым бы обладал Яков Иванович.
Выехали из леса. Марийке стало холодно. Она взяла оставленный Васильком кожух, скрылась в нем по макушку, следила из этого укрытия за однообразно убегающей вдаль дорогой, в конце которой виднелись Сыровцы, протянувшие в небо пушистые, будто кошачьи хвосты, дымы, но, странно, село уже не манило, как совсем недавно, Марийку, и она никак не могла согреться. Микола уже не пускал коня вскачь, и Василек не обгонял его. При въезде в село Марийка узнала место, где стояла большая перекладина и на ней, осужденные на позорную смерть, висели Франько и трое полицаев, и Марийке было омерзительно вспоминать об этом, ее зазнобило еще больше…
К хате Василька подъехали одновременно. Второй лошадью снова правил Конон, Василек сидел насупясь и все так же отстранясь от гордо держащей голову Зоси, шинель его опять свисала с розвальней. И вдруг те и другие сани побежали друг к дружке по раскатанному ледяному двору, ударились боками, разошлись, и Марийка увидела, как Василек держит в руках рассеченную полу шинели… Какая-то вина перед ним охватила Марийку, и она не помнила себя, когда, стоя на коленях, прикладывала отсеченный треугольник на место.
– Я зашью, – шептала она Васильку. – Я все сделаю, будет совсем незаметно.
Он взял ее за плечи, досада уходила из его глаз, они теплели, наполнялись тихим, ласкающим ее светом.
– Пустяки, Марийка, пойдем… – Он встал с саней, и они пошли вместе к встречающим гостей людям.
2
Все, от чего завтра должен ломиться свадебный стол, готовится в хате Соколюков. А свадьба дудит в свою дуду: ей мало заботы о том, что, как Млечный Путь по небу, прошла по земле война, и как не объять древней туманности неба, так и на грешной земле не объять оставленных войною болей людских – молодая сила выходит наружу, проламывая пепел и прах, и это есть непреодолимое движение жизни. Потому и первая после тяжелой годины свадьба в Сыровцах ополоснула людские души живой водой, и открылась им истина, что вот они и сошлись вместе – и несчастье на костылях и счастье на крылах, а костылям за крыльями угнаться ль…
Конечно, в старое доброе время свадьба гудела бы неделю, да неделю бы потом дядьки ходили друг к дружке похмеляться. Но тут такого веселья взять неоткуда, в два дня надо управиться: киевлянам в понедельник кому на работу, кому в школу. По нынешнему тяжелому времени и от свадебного стола нельзя взыскать царских яств, и тут опять же надо взять в резон: в радости и воду пить слаще, чем мед в кручине.
И все же как ни кинь, а свадьба. В доску расшибись – ее уважь. А потому все три сестры Тулешевы, не успев путем и наплакаться по случаю долгожданной встречи, засучили рукава – и ну месить да варить. Марийка с Кононовой Христей, стосковавшейся в неметчине по домашнему духу, тоже обе в поту: то воды принести, то капусту посечь, то с великими тяготами добытую в Киеве соленую рыбу отмочить да почистить – чтоб пошла за живую, у хорошей стряпки такие порядки… Зося тоже толчется в хате, но дела ей почему-то не находится, да она и не ищет его.
В деже тесто поспело, настало время каравай лепить! А каравай, можно сказать, – душа свадьбы: какой будет каравай, такова будет и свадьба, могут ли Тулешевы уронить свою честь перед людьми. И вот уже готово белое – из пшеничной мучицы в такую-то трудную пору! – тело каравая, но теперь только и простор чувству и фантазии: каждой сестре дело по нраву.
По краям каравая будут голубки сидеть, их лепит тетя Дуня, и они у нее как живые – с крылышками, клювиками и глазками. А где ж сидеть голубкам, как не в цветах! Любимый мамин цветок – барвинок, она режет раскатанное на ослоне пуховое тесто на аккуратные трилистники – в них и красоваться голубкам. Тетя Поля кроит тесто на ленты, и каждую ленту сечет ножичком с одного края, теперь в трубочку свернуть и утвердить на каравае сеченым кверху и получается крепость, попросту – шишка. А шишке – власть! Попадет гостю кусок каравая с шишкой, значит, оказано ему особое отличие, а по привету и ответ: зашуршит дядька сотенной бумагой и положит на место поднесенной ему шишки в благодарность – чтоб молодым веселее начиналось жить… И тетя Поля крутит шишек вволю, зная за ними ту самую власть, и вот весь каравай уже уставлен крепостями. И еще будут сестры лепить колосья, они в каравае – как в державном гербе! А как будет испечен каравай, так украсят его сушеной калиной, и этаким-то красавцем возвысится он во главе стола на белых рушниках, и тогда убогая хата Грицька как солнышком осветится, и свадьба забурлит в должную силу, кладя начало новой семье и новому гнезду. И сейчас на ослоне у тети Дуни, средь черных чугунов, вершится великое таинство, и вправду как солнце поднимается свадебный каравай.
Откуда ни возьмись Микола стоит в двери, еле видный в тусклом предвечернем сумраке, выманивает Марийку на улицу.
– От скаженный! – ворчит тетя Дуня на Миколу, оторвавшего сестер от каравая. – От возьму рогач! Чего тебе?
Микола стоит, с виноватой блуднинкой опустив глаза. С той злосчастной минуты, как съехались сани, раскроив шинель у лейтенанта, он не показывался на глаза Марийке, а тут, видно разведав, что Василька нет у Соколюков, осмелел.
– У невесты вильце наряжают, тетка Дуня.
– А тебе какая забота?
– Девчата Марийку зовут.
– Пойду, мама! – просит Марийка.
Ей и на каравай смотреть охота – как он растет, превращаясь в сказочное диво, – и какая-то сила рвет ее на улицу, в легкий вечерний морозец, в синие подзвездные сумерки… Мама молчит, колеблется, и Марийка узнаёт ее состояние: с тех пор как началась история с паспортом, она будто потеряла какое-то право на дочь, – и сейчас Марийке снова невыносимо жаль ее. Все это, конечно, видит и тетя Поля, по обыкновению она берет бразды правления в свои твердые руки.
– Пусть идут. – Тетя Поля имеет в виду и Христю с Зосей. – У них дело молодое, одни управимся.
Марийка видит, как у мамы наворачиваются слезы на глаза: Полина не зря выпроваживает девчат из хаты, им нужно остаться одним, трем сестрам, чтобы и устроить тот самый семейный совет. Чтобы не видеть маминых слез, Марийка подскакивает к ней, обнимает порывисто и уже хватает с вешалки свое голубое пальтишко. Микола нетерпеливо топчется в дверях.
К невесте побежали вдвоем с Христей, Зося не пошла, видно по всему – ей скучно в селе, безразличны свадебные хлопоты, – отправилась искать Василька.
Во дворе невестиной хаты – смех и гомон: заливается гармошка, вторит ей бубен. В Сыровцах так: хату ставят, доливку бьют, либо криницу копают, словом, когда собираются всем миром – без музыки и песни не обходится, только что на гробках не танцуют. Ну а тут сам бог повелел! Девчата пришли невесте вильце наряжать, за девчатами, конечно, хлопцы с гармошкой, с бубном, и вот весь двор ходуном ходит, никому и дела нет до того, что у невесты, может, голова раскалывается от тоски по уходящему девичеству. Да вряд ли оно так: невест на селе – косой коси, а женихов сама война повыкосила; привалило счастье – бери, не разглядывай. Вон в стороне от беснующейся в пляске молодежи стоит, притихнув, Ульяна со своими сверстницами, и Хрнстя пошла к ним: тем девчатам невесело – на селе уж перестарками кличут, хотя каждой еле за двадцать перевалило… Ульяна, Ульяна… Не нашла на войне своего Юрка, сама вернулась, а он там так и остался. Пришла домой, шинель и сапоги военные не снимает, задубела вся в холодных окопах, на шальных военных ветрах – отогреть некому. Сейчас она кивнула Марийке и опять стоит, затерялась в обступившей пляску толпе, не радуют ее ни гармошка, ни веселый бубен, может, только душу раздирают…
Микола уже тянет Марийку в круг. Но надо ж на невесту взглянуть, на ее вильце! Хата встретила ее большим теплым светом, в переднем углу таинственно, как в церкви, мерцая, стоит раскидистая ветвь, и каждый ее отросточек увили девушки бумажными цветами и лентами, и от этого вся хата торжественно нарядна; так вот оно какое вильце, томящее невестино сердечко последним сладким медом девичества… Тут же и сама невеста в окружении подружек – совсем девочка, курносое личико обсеяно конопушками…
Марийка подошла к ней, та доверчиво протянула дрожащую руку, было в этом движении что-то по-детски робкое, будто она спрашивала, зачем ей нарядили вильце и зачем нужно уходить из родной хаты. И вдруг Марийку охватило жаром: у нее-то паспорт есть! И белеющая бумажными цветами ветвь – ее, невестино, вильце!
Таинственная парадность хаты чуждо отринула Марийку, она уже не помнила, как оказалась во дворе, и тут ее задушили звуки гармошки и бубна. Ей было душно, она сняла свое новое пальтишко, кинула его в общую кучу одежды, набросанной на погребную ляду, и сразу же оказалась в горячих сильных руках Миколы – он ждал Марийку. Музыканты тоже заметили ее: еще пуще залилась гармошка, звонче ударил бубен, Микола закрутил Марийку в польке, утанцованный снег полетел из-под ее сапожек в разные стороны.
Микола прерывисто дышал ей в ухо:
– Слово скажи, Марийка… Черным по белому напиши!
Она знала, что хороша сейчас в своем костюмчике, обхватывающем тонкую талию, и ей было жутковато от стискивающих ее тело крепких Миколиных рук, но никто ей сейчас не был нужен: ни Микола, ни Василек, – она глушила свою тоску.
– Слышь, Марийка! Черным по белому напиши…
Она смеялась глазами Миколе и сама крутила его средь разгоряченных пар, подавая ему мальчишескую надежду и в то же время зная, что обманывает его, пока она совершенно четко, ясным толчком, не осознала: именно сейчас надо идти домой.
Она вбежала в хату – так и есть: тетя Поля одна.
На столе, на чистой холщовой скатерти, тяжело и гордо бронзовея шишками, голубками и колосьями, возвышался свадебный каравай, в хате было чисто прибрано и стоял неизъяснимо вкусный хлебный дух. Тетя Поля сидела на лаве, расчесывала волосы большим деревянным гребнем – наверное, вспомнила молодость: в селе женщины с вечера расчесывают и туго заплетают волосы – утром время дорого. Маленькая, как девочка, тетя Поля водила гребнем сверху вниз, с мягким треском проходя сквозь свесившиеся пряди и перебирая их, и вот эта ее похожесть на сельскую девочку невероятно приблизила к ней Марийку. Опьяненная пляской, мягким звездным вечером, она упала на тетю Полю и стала тормошить ее:
– Ну отдай, отдай мне свои волосы!
Тетя Поля, понимая ее, не серчала, только отстранялась, смеясь.
– А ты отдай мне свои годы. Согласна?
– Согласна, – не раздумывая, сказала Марийка, но тут же спохватилась, чувствуя, как в ней начинает зарождаться страх перед тем, что сейчас должно случиться. – А где мама?
– Пошла с тетей Дуней к Грицьку. Завтра ж свадьба. Да ты раздевайся, ужинать будем. – Тетя Поля перестала расчесывать волосы, откинула их за спину, обняла присевшую к ней Марийку. – Ты люби маму, вы теперь вдвоем с ней остались… А тогда был тебе годик…
«Да, да, годик…» – откликнулось в ней просто и непринужденно. Марийку не поразило то, что она услышала, тоска, которая властвовала над ней и зло опоила ее там, на танцах, улеглась перед неизмеримо большим, как прошедшей ночью улеглась бесновавшаяся всю ночь метель перед ясным голубым светом утра, и сейчас, будто утро, это большое открывалось Марийке, и она принимала его благодарно.
«…А тогда был тебе годик…» – переливался в Марийку тихий голос тети Поли, будто Марийка сама вспоминала и сама рассказывала о себе. И она видела далекую весну, зажегшую свечи на каштанах, и в вечернем сумраке от них шло праздничное сияние, и вся улица Артема была заполнена призрачными нимбами весеннего света. Парень с девушкой, томимые идущим от земли влажным теплом, долго бродили средь этих нимбов – они искали место потемнее, как по весне ищут его все влюбленные, и так они забрели в небольшой скверик, он привлек их сгустившейся средь кустов тенью, и когда по хлынувшему на них запаху они узнали сирень и когда обнаружили под кустами скамейку, их охватил счастливый испуг от близкого предчувствия того, что несла им обволакивавшая город огромная теплая ночь.
Они были так поглощены своим уединением, их губы и руки так жадно искали объятий и ласки, что тихий плач ребенка не сразу коснулся их слуха, а когда они все же различили его, то совсем рядом, на другой скамейке, облитой светом неба и цветущих каштанов, увидели наконец темное пятно – там ощущалось слабое живое движение, и там тихо плакал ребенок. В первое мгновение их обоих уколола досада на несправедливость судьбы: теплая весенняя ночь, посулившая им бездумную радость любви, жестоко обманула. «Пойдем отсюда, отыщем другое место», – сказал парень и встал рывком со скамейки, готовый зажать уши, чтобы не слышать назойливо повторяющихся слабых детских вскрикиваний.
Он был неразумен в эгоистическом порыве и с запозданием понял, что неудержимо падает в глазах своей подруги: глубоко сидящее в ней, как в каждой женщине, материнское чувство сказало, что он не может быть хорошим отцом и их нарождающаяся семья будет как бы обезглавлена – чего же стоят его страсть и его ласки!
Она ничего не сказала ему, оправляя платье, пошла к соседней скамье и нашла там крестьянскую корзину, в которой шевелился ребенок. «Лю, лю, лю, лю!» – зажурчал ее голос, и тогда-то парень понял, что совершил глубокую ошибку.
Он приблизился к ней, не зная, что сказать в свое оправдание, девушка бережно взяла ребенка из корзины, прижала к себе вялое тельце – оно еще вздрагивало, но ребенок притих у нее на груди.
Она растерянно повела глазами по темным молчаливым домам – только в одном ярко светились окна. «Возьми», – обронила она, показав парню на корзину, и пошла к этому дому, по воле случая оказавшемуся милицией. По воле же случая в милиции был торжественный вечер и шел спектакль самодеятельности, а мама в то время как раз увлекалась народным театром. Она играла! И папа, сидя среди зрителей, скрепя сердце ждал, когда же наконец опустится занавес…
Девушка вышла из милиции, парень, что-то объясняя, забегал вперед, заглядывал ей в лицо, но она почти бежала, приложив к груди кулачки и не глядя на него. Вслед за ними, в окружении милицейского начальства, в толпе зрителей и актеров шла мама, победно держа в руках Марийку. Одну Дуню из всех сестер Тулешевых наградил бог Ульяной, но теперь и у нее есть дочь… Марийка! Так написано в справке, которую в милиции нашли на шее у девочки.
Каштаны, благословляя ее, поднимали над ней свои свечи, и набиравшая прохладу ночь овевала ее счастливое разгоряченное лицо, и от земли поднимались к ней пьянящие запахи травы и цветов.
Ни она, ни папа, поспешавший за ней с горестной Марийкиной колыбелькой – крестьянской корзиной, не видели, как, прячась в тени домов, раздирая рубаху на груди, падая от усталости и горя, шла женщина – сама не зная зачем, она хотела увидеть дом, в который внесут ее дитя…
– Где она сейчас? Она приходила за мной? – Марийка будто вспомнила что-то, и ей только очень нужно было подтверждение этому ее смутному чему-то.
Вообще странное чувство владело ею – она как бы уже знала все, о чем рассказывала тетя Поля. Выношенное ею в долгих и мучительных раздумьях представало теперь вьяве, свидетельски доказывалось – ей недоставало только кое-каких штрихов, например, этого, – возвращалась ли за ней несчастная женщина, а Марийка должна была знать все до конца.
Тетя Поля сидела, все так же откинув за спину длинные пряди волос и гладя легшую ей на колени Марийку. По улице, баламутя собак, прошли девчата, они пели, их голоса серебряно переливались в морозном воздухе, а вдали слышались гармошка и бубен – танцы кончились и все расходились до домам…
А тогда все началось со спички, с крохотного огонька, отразившегося в глазах ребенка первой живой искоркой…
Девочка была истощена, капризна, она обводила взглядом незнакомую комнату, не находила привычных ей вещей, и ничто – ни ласки мамы, ни чистая простынка, на накрученные из пестрых лоскутков куклы не вызывали в ней интереса, личико ее безучастно, обидно морщилось, и это была мука для Зинаиды Тимофеевны. Она долго жаждала ребенка и по ночам, бредя им, заготовила ему тысячи нежных слов, теперь, осыпая Марийку поцелуями, она осыпала ее и этими словами, но ребенок водил по ее лицу равнодушными глазами и то непроницаема молчал, то хныкал, и Константин Федосеевич, видя, как это ранит жену, тоже не находил себе места.
Да так ли это все просто? Людская молва хранит много трагедий, которые разыгрывались в семьях с приемными детьми… Вправе ли они рисковать?
Он не мог сказать этого жене, знал: ее уже не оторвать от Марийки, да – что таить греха! – его самого обворожило маленькое, беззащитное тельце, но эта упорная отчужденность… Что с тобой, Марийка?
Он выхватил из кармана портсигар, чиркнул спичкой, и вдруг подобие улыбки затрепетало в безучастных до того глазах девочки, она потянулась к огоньку, подула, загасила спичку. Константин Федосеевич зажег другую, Марийка оживилась и снова затушила огонек… И так продолжалась бесхитростная, объединяющая их игра. В конце концов Марийка уснула…
Светало. Мама, всю ночь встававшая к Марийке, забылась в коротком полусне, и через прерывистую дрему к ней пришла мысль, заставившая ее похолодеть. Она снова и снова перебирала в памяти вчерашний вечер, проверяя свои подозрения и боясь признаться Константину Федосеевичу: нет, нет, пусть спокойно идет на работу, она все проверит сама.
– Ну, вставай, вставай, Марийка, доченька моя.
Она поднимала ребенка, придерживая, ставила на постельку, но с ужасом видела: девочка не может стоять, ножки ее неудобно подламывались, и она уже не давалась, дичилась. Господи, да что же это такое? По справке-то выходит, что Марийке год. Год!
Весь двор, вся Соляная знали о ее приобретении, но о первом, обрушившемся на нее горе она могла сказать только дяде Ване. Тут же, чуть ли не под конвоем, к ней был доставлен доктор – флотские традиции требовали от дяди Вани немедленного действия.
Старичок в пенсне – он уже знал судьбу ребенка, – опасливо озираясь на огромного дядю Ваню, долго осматривал Марийку и вдруг с победным смешком поднял ее крохотные ступни к лицу недышавшей Зинаиды Тимофеевны.
– Видите?! Нет, вы что-нибудь видите?
– Что? – не понимала мама.
– Пятки! Вы видите эти пятки?! Ребенок ходил! Сорок лет практики, вы можете мне верить.
– Да, но почему же…
– Процедуры, только процедуры, и мы будем скакать и резвиться.
Дядя Ваня взял доктора за плечи, поставил перед собой, растроганно потряс – пенсне чудом не слетело с его носа – и вынул из бушлата бумажник… Доктор отвел его руку, показывая глазами на Зинаиду Тимофеевну, прижимавшую к себе Марийку.
– …Она приходила?
Марийка слушала тетю Полю, по-прежнему как бы узнавая чередующиеся перед ней события и лица, но глубоко засевший червячок точил ее в продолжение всего рассказа: возвращалась ли за ней несчастная женщина? Тетя Поля медлила с ответом, будто обходила опасное место, упоминание о дяде Ване действительно немного отвлекло Марийку, но она тут же схватилась за ускользающую нить, потому что интуитивно чувствовала нечто главное в этом: приходила ли в домик на Соляной родившая ее женщина.
А мама, как в омут, кинулась в сонмы неведомых ей забот и тревог, вся жизнь ее сосредоточилась в Марийке, существовала только она, Марийка, со своими капризами и болезнями – Константину Федосеевичу оставалось всего ничего. Он видел, что жена счастлива, и покорно нес свой крест, и однажды охотно был отпущен на рыбалку – они с дядей Ваней отправились на Черторой. Зинаида Тимофеевна готовила Марийке манную кашку, когда услышала тихий стук в дверь.
Сначала она подумала, что это Антонина Леопольдовна, и подосадовала: та порядком надоела ей своими поучениями, – но в дверях стояла другая женщина, и сердце Зинаиды Тимофеевны ушло в ноги – она сразу поняла, кто стоит перед ней. Женщина была молода, вернее, она когда-то была молода и красива, изможденное, будто пеплом покрытое лицо, тяжело опущенные руки, в которых она держала узелок, говорили о том, что и молодость, и красота ее жестоко погублены – работой, голодом, душевной мукой. Из-под низко надвинутого на лоб платка она ревниво оглядывала залитую солнцем комнатку, и ее нехитрое убранство было для женщины каким-то счастливым открытием, а посреди этого благолепия стоял на ножках чистенький ангелок.
– Мама! – различила за своей спиной Зинаида Тимофеевна невнятный голос и сжалась будто от удара: как она ни билась, ее ни разу не назвала Марийка мамой.
– Ой, дытына моя! – что-то заклокотало в груди женщины, и так, причитая, она прошла мимо Зинаиды Тимофеевны, повалилась на колени перед Марийкой, и та потянулась к ней из вороха игрушек, обвила руками ее шею…
Женщина пробыла долго, и мама, угощая ее чаем, с унизительным страхом ждала: вот сейчас она возьмет Марийку и унесет ее в свое село, в свою жизнь. И если бы это случилось, она не смогла бы совладать с крушением воцарившегося в доме теплого солнечного мира. Силы совершенно оставляли ее, да и могла ли она противостоять естественному единению счастливой Марийки и женщины, от которой, кажется, отступили все ее беды, – тут не нужно было зажигать спички…
Но что это? Женщина, будто вспомнив о чем-то, стала собираться – туда, в свою глухую даль… Она оставляла Марийку! Еще не веря в победу, Зинаида Тимофеевна подавала ей ее платок и, стыдясь своих слов, самой своей победы, говорила, что женщине лучше не приходить больше к Марийке, не надо ранить душу ребенка, она унизительно просила об этом, не видя, какой печалью наполнены глаза женщины…
– Да уж не приду больше, – тоскливо выговорила женщина и в последний раз, рыдая, прижала к себе Марийку.