Текст книги "Белые птицы вдали (сборник)"
Автор книги: Михаил Горбунов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 21 страниц)
Неразлучная дружба с дядей Ваней у Марийки началась давно, до школы, мама еще не пускала ее на Бородатку. Да и зачем было лазить по Бородатке, когда у Марийки была своя гора – дядя Ваня. Папа уходил на завод, мама – по своим вечным общественным делам, и никто не мешал им с дядей Ваней, давно вышедшим на пенсию и не знавшим, куда девать себя. Марийка тут же бежала к нему, он уже поджидал ее – сидел и курил на скамеечке возле своего домика, в неизменном бушлате и тельняшке.
– Залезай, залезай, – говорил он, видя ее нетерпение, и гасил самокрутку.
Марийка взбиралась ему на плечи, охватывала ножонками толстую дяди Ванину шею и начинала «скакать», держась за его уши или коротко стриженные волосы. Вообще-то этому научил ее папа, но папа со своим небогатырским ростом не шел ни в какое сравнение с дядей Ваней. Дядя Ваня был так огромен, что его можно было превратить во что угодно.
Наскакавшись чуть ли не до сотрясения мозгов, Марийка, как по крупу лошади, съезжала с дяди Ваниной шеи на его колени и начинала делать стойки. Она просовывала голову между его могучих ног, плечикам ее было мягко и покойно, дядя Ваня обхватывал Марийкин животик – его пальцы сходились у нее на пояснице, – и цирковое представление открывалось. Марийкины ноги выделывали в воздухе невообразимые номера – сгибались, выбрасывались вверх, протягивались параллельно земле, так что Марийка чуть не переламывалась в кобчике, снова выбрасывались, стригли, как ножницы, крутились, как при велосипедной езде…
Бывало, в эту минуту во дворе и раздавалось тонкое, нечеловечески заунывное: «Угол-л-л-я-я-я!»
Марийкины ноги сразу оказывались на земле, она прижималась к дяде Ване, со страхом следя за Уголлей, черным как черт татарином, он ходил по дворам с висящим на ремне большим, тоже черным, коробом – торговал углем для самоваров и утюгов. Гладкая черная голова Уголли, белые белки его глаз на черном, маслено лоснящемся лице повергали Марийку в ужас. Если, на беду, она оказывалась одна, когда приходил Уголля, – опрометью кидалась домой, затаивалась, ждала, когда отдалится тонкий, полный тоски звук – «Угол-л-л-я-я-я!».
Дядя Ваня знал, что Марийка боится Уголли, и, если они были вдвоем и приходил Уголля, дядя Ваня забывал про наказ тети Тоси купить углей для утюга – она была портниха, прирабатывала на дому, и угли постоянно были нужны ей. Он махал на Уголлю своими медвежьими лапами.
– Проваливай! – И добавлял несколько слов на непонятном Марийке языке.
– Тьфу! – плевался Уголля. – Шайтан тыбе бери. Тьфу! – Он закидывал на плечо широкий ремень короба и удалялся:
– Угол-л-л-я-я-я! Угол-л-л-я-я-я!
Дядя Ваня смеялся, как ребенок, и, воспользовавшись перерывом в Марийкином цирке, доставал кисет. Медленно сворачивал цигарку, и Марийка дивилась: как дядя Ваня управляется своими толстыми, как сардельки, пальцами с отслоенной от крохотной тетрадочки прозрачной бумажкой. А он скручивал изящную тугую папироску, приминал с одного конца и прикуривал, помещая огонь в ладони, как в крепостные стены.
– Так, так! – сладко затягивался дядя Ваня и щурился от дыма.
– Дядь Вань, бублики! Бублики, дядь Вань! – прыгала Марийка между его колен.
Он поднимал к небу каменное, как у факира, лицо, собирал в трубочку толстые губы и – «кок, кок, кок» – выталкивал изо рта ровные голубые нули, они плавно уходили вверх, раздавались, вправду напоминая бублики. Но дядя Ваня не любил это занятие.
– Что попусту дым пускать. Показывай концерт.
Марийка бежала домой и возвращалась с длинной, давным-давно перепутанной пасмой желтых шелковых ниток, мама пробовала ее распутать, но не смогла, бросила, если нужно – вытянет нитку, чикнет ножницами – и делу конец. Этот длинный, в петлях, бесформенный свиток был главной и единственной принадлежностью Марийкиной костюмерной.
– Дядь Вань, закрой глаза!
Марийка просунет себе сзади под платьице спутанную пасму – получается мягкий длинный желтый хвост, и когда дядя Ваня откроет глаза – вот тебе, лисичка танцует перед ним свой осторожный хитрый танец. И опять:
– Дядь Вань, закрой глаза!
Намотает Марийка пасму вокруг шеи и становится важной и смешной баронессой; опояшется, сбросит путаницу ниток на бедра – прыгает под веселые восклицания дяди Вани маленький папуасик… Фантазия Марийки не знала границ.
Наконец дядя Ваня умолкал, лицо его затуманивалось какими-то давними воспоминаниями, и он тихо говорил Марийке:
– Давай про Колю Тиховарова.
Марийка клала на скамейку «лисий хвост», вставала перед дядей Ваней, сцепляла за спиной руки. Глаза ее горели, голос звучал с эпической размеренностью:
Где Амур спокойно катит волны,
От Хабаровска невдалеке,
Где леса стеной зелено-черной
Круто опускаются к реке,
Где ночами стелются туманы,
Где валежник затаил беду,
В дебрях тех скрывались партизаны
В грозном девятнадцатом году…
Наконец – «был в отряде Коля Тиховаров – маленький смышленый паренек» – доходила Марийка до сердцевинной горечи баллады, и дядя Ваня, зная, что все окончится гибелью юного героя в борьбе с белоказаками, начинал издавать гневные рычащие звуки, драл обтянутую тельняшкой могучую грудь, будто ему нечем было дышать.
А в ответ раздался выстрел гулкий —
Это в Колю выпалил казак…
Горло Марийки тоже перехватывала сухая першащая тяжесть, она выговаривала дрожащими губами:
И хранит народное преданье
Славу тех, кто был в боях убит.
Над фасадом каменного зданья
Имя Тиховарова горит…
И не в силах продолжать дальше, бросалась к дяде Ване, зарывалась в его тяжко вздымающейся груди, давая волю слезам. Он, все так же рыча, гладил ее головенку.
– Загубили хлопца, а! Топить их, крокодилов, топить! Не было там братков с «Потемкина»! Где вы, братишки? Не плачь, Марийка, память о Коле Тиховарове не умрет. – Дядя Ваня сам еле сдерживался от слез.
Пришла Марийка из школы, мама потрогала ее косички – крысиные хвостики. Слабая девочка – рыбий жир не помогает, вот и волосы плохо растут.
– Делай уроки, в парикмахерскую пойдем. – Мама думает, что для волос полезно, если их почаще стричь.
Марийка ждет не дождется, когда волосы будут, как у Зоей, длинные, шелковистые. И вот – опять стричь.
– Не хочу стричься, не пойду.
Тут как раз и зашел дядя Ваня. Провел по своему затылку.
– Мне тоже повестку прислали из парикмахерской.
– Повестку? – удивилась Марийка.
– А как же. Кто сам не идет – повестку присылают. Через милицию.
Марийка подумала, подумала и говорит:
– И я с тобой, дядь Вань.
Не из-за повестки – по улице вместе пройти.
Снежок валит с невидимого неба, завивается по Соляной, Бородатка еле проступает в текучей белой замети.
Мама повязала Марийку шарфом по самые уши, чтобы не наглоталась холодного ветра, а дядя Ваня идет в одном черном бушлате, моряцкая грудь нараспашку, и никакой ветер ему нипочем. Хорошо идти с дядей Ваней: кто ни встретится – столбенеет перед надвигающейся черной горой, минует – голову отвертит, оглядываясь. Марийка все видит и как по воздуху плывет от сознания, что идет с дядей Ваней.
Вышли на Глубочицу. На трамвайной остановке толпа – жмется, ежится, воротники подняты от ветра, завивающего снежные воронки. Рельсы на мазутных шпалах голы, лилово-холодны. Толпа воззрилась на дядю Ваню из торчащих воротников – он ноль внимания.
– На трамвае поедем или пешком?
– Пешком! – Марийка хочет продлить удовольствие.
И вот она, парикмахерская, – на улице Артема, рядом с кинотеатром «Люкс»! Иной мир – оживление, смех, витрины горят электричеством, бросают свет на тротуар… А в парикмахерской тепло, душновато от одеколона, «чик-чик-чик» – чикают парикмахерши машинками. Увидели дядю Ваню – как по команде смолкли машинки. А один юркий мужчина, при галстуке, усы колечками, как у циркача в книжке «Гуттаперчевый мальчик», подскочил к дяде Ване:
– Прошу ко мне, вон в то кресло.
Дядя Ваня глядит на него сверху вниз.
– Сначала девочку.
«Усы колечками» разочарованы, но профессиональный декорум берет верх.
– Прошу! – небрежно-ироничный взмах руки в сторону кресла.
Дядя Ваня, убедившись, что все в порядке, взял со столика помятую газету и углубился в нее. Машинки застрекотали вновь. Острым птичьим клювом заходили ножницы в руках парикмахера. И вдруг – щекочущее прикосновение усиков к уху Марийки, осторожный шепоток:
– Это твой дедушка? С «Потемкина»?
– Не дедушка, а дядя Ваня, – назидательно поправила Марийка.
– Ах, дядя! Да, да, да, – мычали усы. – Как же, как же, очень даже оригинально. Картина на человеческом теле. Говорят, бесподобно, как в галерее. Феномен своего рода. Это правда?
Какая картина? Какой феномен? Марийку обдало жаром, ухо, которое щекотали усы, горело. Значит, она что-то не знает про дядю Ваню, казалось бы изученного ею до косточки… Но она не могла показать парикмахеру, что не знает, она глубокомысленно кивнула:
– Конечно…
– М-да! – И ножницы защелкали, надетые на два пальца с ровно подстриженными ноготками.
«Феномен! – кувыркалось у нее в голове. – Какой это феномен у дяди Вани?» И вдруг ее озарило: это то, что было на Первое мая. Веселая сутолока гостей в их доме, песни, щедрое застолье… Мама уложила Марийку спать в ее уголке – у печной стенки, за шторкой. Потом мужчины, сдерживая смех, прося о чем-то дядю Ваню, пошли на кухню, и оттуда доносились восхищенные, удивленные голоса. А Марийке не давал покоя испеченный мамой торт: как же она могла уснуть, не попробовав его. Незаметно от сидящих за чаем женщин она выскользнула на кухню: дядя Ваня возвышался среди группы мужчин и с победным выражением лица заправлял тельняшку в брюки… Да, да, то был, конечно, феномен, и дядя Ваня тогда показывал его. Вставшая перед Марийкой сценка настолько захватила ее, что она не заметила, как была подстрижена под мальчика… «Феномен, феномен», – как ванька-встанька, раскачивалось в ее мозгу, пока парикмахер подстригал дядю Ваню, пока они шли с ним домой. Феномен представлялся ей настолько сокровенным для дяди Вани, что она не решилась спросить его о нем. И все-таки она его скоро увидела.
В выходной день пришел Василек.
Он по-прежнему жил в общежитии, но Марийкин дом был его домом, и она называла Василька – наш Василек. От того – грязного, голодного – мальчика в нем не осталось и следа, за несколько лет он высоко всплеснул жадной жаждой к жизни, в синих глазах устоялась твердая осмысленность, руки с неистребимым металлическим запахом налились уверенной силой. Он работал на заводе Артема вместе с Марийкиным отцом, учился в вечерней школе, а руки просили нового дела, и если Василек не приходил, Марийка знала: он грузит вагоны на станции. В Сыровцах по-прежнему ждали его помощи Настя с Грицьком… Настя вроде совсем стала взрослая, но, видимо, смерть родителей подкосила ее, дни проходили за днями, а она только работала и работала, круг был замкнут, как у лошади на току, и душу ее не поражали ни боль, ни радость любви… Василек тут был бессилен, все надежды его и заботы сосредоточились на братишке, который уже бегал в школу.
Василек, посмотрев на Марийку, зачмокал языком:
– Какая ты красивая стала с новой прической!
– Да, красивая… – Марийка была неприветливой.
– Красивая, красивая.
И вдруг она выпалила ни с того ни с сего:
– Если бы была красивая, ты бы меня любил, а не Зоську!
Василек покраснел – благо не было дома старших. Он неловко потянулся к Марийке.
– Что ты глупости говоришь!
Она увернулась от него.
– Знаю, знаю, – не унималась Марийка, – водил Зоську в «Люкс», кино смотреть, «Волгу-Волгу».
– Как это, водил? Ну, ходили, ну и что тут такого?
– А то! Знаю что!
Василек почему-то оправдывался перед Марийкой, чуть ли не заискивал… Пришлось снимать пальто: он чувствовал – конфликт затягивается.
– А я переводные картинки принес. – Он вынул из кармана повешенного на крючок пальтишка бумажную трубочку. – Вот.
Марийка позабыла все на свете.
– Ой! Картинки? Картинки! Давай переводить!
Они убрали скатерть со стола, чтобы поглаже было. Марийка принесла блюдечко с водой, чистую тетрадку, ножницы. Сели рядышком, Василек развернул заветную трубочку.
– Тебе что, зверей, птиц или басни Крылова?
Все хотелось Марийке, но она укоротила себя.
– Басни Крылова.
– Ну вот смотри: это «Квартет», это «Лебедь, рак и щука», это «Слон и Моська»…
– Знаю, знаю, я сама буду вырезать.
Это завораживало, от всего уводило Марийку, когда намоченная, плотно приставшая к тетрадному – в две косые линии – листку серая невзрачная бумага истончалась, сходила катышками под пальчиком, и вдруг в образовавшейся дырочке – чистое, глянцевито-ясное зеленое или красное пятно… Теперь тонкими, как папиросная бумага у дяди Вани, лоскутиками нужно осторожно, чтобы не царапнуть ногтем сведенное место, снять серую оболочку… И, как занавес откроется, как в детском театре, куда папа водил Марийку, вот они – проказница-Мартышка, Осел, Козел и косолапый Мишка… Марийка хлопает в ладошки – вся картинка перевелась, только кончик Мишкиного контрабаса остался на серой бумажке, но это нисколечко не заметно… А ну-ка «Слона и Моську»!
Пришла Зинаида Тимофеевна – она была у тети Тоси. Лицо ее засветилось при виде Василька, но сразу же озаботилось: Зося ждет его, а он, смешно сказать, картинки с Марийкой переводит.
– Шел бы ты, сынок, погулять…
– С Зоськой! – язвительно вставила Марийка.
Зинаида Тимофеевна строго посмотрела на дочь.
– Это тебя не касается.
Василек опять покраснел до ушей и, наверное, чтобы скрыть смущение, стал надевать пальтишко. Марийка исподлобья следила за ним.
В этот день Зинаида Тимофеевна пригласила на обед дядю Ваню с тетей Тосей – Антониной Леопольдовной. Мужчины выпили по воскресной рюмочке, принялись за дышащий огнем борщ. Тетя Тося сидела за столом, как жердь, ложку держала, отставив мизинец. За чаем шла спокойная житейская беседа. Незаметно заговорили о Зосе и Васильке, Зинаида Тимофеевна сказала:
– Что ж, бог даст, совьется веревочка. Зося у вас красивая девочка…
«Красивая! – Марийка шумно схлебывала чай с блюдца, низко наклонясь над ним. – Красивая! Сшили новое пальто, вот и красивая. Одни волосы и есть. Тетя Тося говорит: от рождения такие пышные и волнистые. А вот и неправда! Все знают, что тетя Тося каждый вечер накручивает их на папильотки, дядя Ваня зовет их фрикадельками…»
– И Василек хлопец работящий, серьезный, не бьет баклуши, как другие…
– Молоток хлопец, – подтвердил дядя Ваня.
– Нет, нет, – сокрушенно вздохнула Антонина Леопольдовна, высоко держа блюдце и еле касаясь его губами. – Что-то у них не ладится, боюсь, что Василек не предмет для Зосеньки.
Дядя Ваня толкнул Константина Федосеевича локтем, саркастически воззрился на жену: что она еще вывернет?
– Василек скромный хлопец, да и молод, – заметила Зинаида Тимофеевна.
– Ну, знаете! – Антонина Леопольдовна опустила блюдце, в ее глазах запрыгали огоньки. – Молодость, простите, не помеха для настоящего мужчины…
Дядя Ваня предостерегающе крякнул, но жена и ухом не повела.
– Васильку не хватает другого…
Зинаида Тимофеевна подняла на нее ожидающие глаза: чего же не хватает Васильку? Ее представления о жизни были просты и обыденны, но Антонина Леопольдовна многое повидала на веку, ее судьба уходила в какие-то иные, романтические, слои, и обо всем она имела свое особое мнение… Мужчины и те внимательно глядели на властвовавшую за беседой Антонину Леопольдовну, даже Марийка раскрыла рот в ожидании.
– Мужчина должен притязать! – непререкаемо произнесла тетя Тося.
Дядя Ваня снова толкнул подавшегося к тете Тосе Константина Федосеевича и жестом показал: мол, мелет Емеля.
– Как это «притязать?» – стесняясь своей непросвещенности, спросила Зинаида Тимофеевна.
– Как? – Тетя Тося снисходительно, как на ребенка, посмотрела на нее. – Я вам объясню. Мужчина должен расположить к себе – и любая женщина будет у его ног.
– Даже мать-Мария и мать-Валентина! – недобро хохотнул дядя Ваня, но тут же снял с лица насмешливое выражение. – Ты им проповеди читай, – показал он на стенку, за которой жили монашки. – А то всю жизнь коптят белый свет – ни себе, ни людям. Мелешь ерунду! Хлопец наломается на заводе, а вечером идет уголь грузить. Нет, он должен притязать! Правда, не подходит он нашей Зое, ей парикмахер нужен.
«Правильно!» – возликовала Марийка, до сих пор не особенно понимавшая суть застольной беседы.
– Ну почему же парикмахер, Ваня? – Тетя Тося испуганно глядела на мужа: она знала его норов.
– Фрикадельки крутить!
Тетя Тося вспыхнула, нервно забегала пальцами по скатерти.
Папа принес елку!
Из темного-темного вечера, из спящего под лунными снегами леса, из таинственно-разбойного шороха поземки она пришла к Марийке, заледенелая и тихая… Что знала она, о чем вспоминала, когда оттаивали и легчали ее дико и грациозно разбросанные ветви и неизъяснимый запах лапника распространялся по теплой комнате… Что знала, что вспоминала – пепельные утренние зори, стылые ветра, зажженные солнцем спины сугробов, трескотню острохвостых сорок, убегающие в чащу накрапы заячьих следов? Что вспоминала и о чем думала дикарка в своем сладком, жертвенном плену, пока кровь еще ходила в ней, достигая растопыренных по-детски пальчиков-веток и ушедшей в свои тайные думы макушки?
Марийке было жалко срубленной в снегах и привезенной в шумный город елки, и потому, может быть, ее радость, ее ожидание самого доброго праздника на земле были тихими и сокровенными. Она не понимала, отчего это, за нее понимала природа – елка, умирая, зажигала в ней пятнышко жертвенного света, как бы передавала счастье жизни, с которым она переступает новый предел идущего вперед времени.
Бородатка, на которой теперь устраивались веселые катания на санках, была временно забыта… Папа поставил условие: игрушки для елки сделать самим. И Марийка с радостью принялась за работу. Он приходил с завода, обедал, и они с Марийкой пропадали в ворохах слюды, фольги, разноцветной, золотой и серебряной бумаги, вооруженные ножницами и клеем, – мастерили игрушки. Они это делали вдвоем и держали в секрете то, что делали, и было в этом что-то от ворожбы и сказки, и Константину Федосеевичу, с его лирическим, увлекающимся складом, клеение игрушек доставляло не меньшее удовольствие, чем Марийке. Они наклеили длинных – из бумажных колечек – цепей, домиков с оконцами и крылечками, диковинных морских рыбок, петушков, зайчиков, попугаев. В особом секрете держалась их граничащая с выходкой проказа: они навырезали длинноногих, в балетных пачках, танцовщиц и приклеили им – со старых фотографий – лица тети Дуни, мамы, тети Поли, самой Марийки… Они понимали, что им может влететь за это, но это и была главная перчинка, разжигавшая их воображение. В хороводе «балерин» недоставало лишь тети Тоси. Пришлось посвятить в тайную выдумку дядю Ваню, и он принял ее с восторгом. И вот и тетя Тося – в панамочке, увенчанной пером «эспри», она очень дорожила этой фотографией как воспоминанием о давней счастливой молодости – оказалась «одетой» в пышненькую пачку танцовщицы…
Папа поставил елку в передний угол, в ведро с водой, которое искусно укрыл ватой – получился настоящий сугроб, и из него уходило до самого потолка живое зеленое диво. Потом они с Марийкой наряжали елку, а потом собрались все соседи – смотреть, и тогда папа первый раз зажег свечки. Выключили электричество – елка мерцала колеблющимися огоньками, вся усыпанная блестками и игрушками, пространство вокруг елки дрожало в токах воздуха от свечей, и было ощущение ее парящего движения вверх… Марийка суетилась под елкой, показывала игрушки и гордилась тем, что елка – ее елка.
Убранство елки всех привело в восхищение, и длинноногие танцовщицы, обнаруженные средь хвои, тоже поразили, правда, каждого по-своему. Зинаида Тимофеевна недовольно поджала губы. Тетя Тося, увидев себя с пером «эспри», закрыла глаза, с минуту мучительно молчала.
– Тетя Тося, вы самая красивая! – «успокоила» ее Марийка.
– Да, да, – произнесла наконец Антонина Леопольдовна, то ли соглашаясь с Марийкой, то ли снисходительно дивясь ее неразумности.
Зося хихикала, не улавливая чувств, теснящих душу матери. А дядя Ваня хохотал до упаду. Он крутил подвешенную на ниточке балеринку с задорно отставленной ножкой, балеринка мелькала перед глазами иконно-строгим лицом тети Дуни…
– Эх, мать-Марию и мать-Валентину бы сюда! Костя, что ж ты обидел девиц, была бы им услада! Во, в балерины их, они бы покрутились, а ты им «скорую помощь» бегаешь вызывать.
Константин Федосеевич смутился. Мать-Мария и мать-Валентина были стары, немощны, и часто то одна, то другая стучали ночью в стенку Константину Федосеевичу.
Он уже знал: у какой-то из старушек сердечный приступ. Быстро одевался и бежал на мельницу – ближайший телефон был там – звонить в «скорую помощь». Вот дядя Ваня и «клеил» ему монашек.
– Опять стучали? – говорил он наутро. – Эх, думаешь, им «скорая помощь» нужна была? Девицы тебе, дурню недогадливому, знак подавали, вызывали на рандеву. Упустил такой случай!
Слова дяди Вани коробили по-ребячьи застенчивого Константина Федосеевича, он смущался, и дядю Ваню это еще больше веселило.
До Нового года оставалось уже немного, но Марийка не могла выдержать, и папа каждый вечер зажигал ей елку – ну, хоть на пять минут! Они садились рядышком, смотрели, как слабые блики света бродили в темных провалах средь ветвей, смутно высвечивая темно-коричневый, в хвоинках, ствол, и мечтали… И потом, когда папа уже гасил елку, Марийка еще долго не могла заснуть и перед сном прощалась с ней…
В тот вечер мама с папой собрались в кино, но папу вызвали на завод, у мамы оказался лишний билет, и они пошли в кино с тетей Тосей. Марийка не хотела оставаться одна, позвали Зоею скоротать с ней вечер. Дядя Ваня не мог, он болел, теперь он часто мучился ногами, они у него сильно отекали. Марийка потребовала:
– Я свечки буду зажигать. Хоть на пять минут!
Не смогла мама запретить: ей-то самой удовольствие – в кино идти, а бедный ребенок должен дома сидеть.
– Хорошо, только пусть Зося зажигает.
А Зося пришла, повесила у двери свое новое пальто, села на кухне у теплой печки, пригрелась, не оторвется от толстой книги «Граф Монте-Кристо». Зовет ее Марийка свечи зажигать – Зося машет рукой, боясь потерять строчку: отвяжись, мол, со своими свечками. Ну, было бы предложено, Марийке без Зоси еще лучше, она зажжет свечки и будет мечтать, как с папой.
Она ничего не поняла сразу, когда быстрый огонь, искрясь и треща хвоей, по-обезьяньи запрыгал вверх с ветки на ветку, – настолько это было мгновенно, неправдоподобно и жестоко. Такие же обезьянки – по склеенным ею с папой цепочкам – начали опоясывать елку, жечь растопыренные «пальчики», елка конвульсивно изгибалась от огня, заламывала руки в немом бессилии, и только острая жалость к ее страданиям привела Марийку в чувство. Она бросилась на кухню к Зосе.
– Елка горит!
Злая досада – опять ее отрывают от книги! – мелькнула на ее лице, обрамленном красными локонами, но расширившиеся в ужасе глаза Марийки заставили Зосю осознать случившееся. Лицо ее стало серым, из уродливо сведенного рта вырвался стон:
– Не хочу! Не хочу!
На пороге комнаты ее обдало жаром, но она и не взглянула на пламя, сорвала с крючка свое новое пальто и опрометью вылетела из дома, повторяя, как в беспамятстве:
– Не хочу! Не хочу!
Страшная обида прошла в Марийке, и она вряд ли уже помнила, как выскочила во двор и начала звать на помощь.
Косолапя и кряхтя, отделился от своей двери дядя Ваня.
Но Марийка почему-то оказалась на улице, бессвязно кричала, и несколько случайных прохожих, топоча за ее спиной, ввалились в дом.
Там было все кончено. Дядя Ваня, заполнивший полкомнаты, стоял в одной тельняшке и держал обернутый в бушлат черный стрельчатый скелет елки. Лицо его было в саже, лоснилось от пота, на тельняшке тоже виднелись черные пятна.
– Представление окончено. – Он увидел высовывающихся из толпы монашек и деловито приказал им: – Мать-Мария и мать-Валентина, молитесь богу, что остались живы. А теперь – швабры в руки, вода на плите, чтоб чисто было, как в раю. Пойдем, Марийка.
И только теперь она поняла, что все невозвратимо окончено, она уходила с дядей Ваней, как с кладбища. Ее забило в истерике, спазмы перехватили горло. Дядя Ваня положил ее в постель, где недавно лежал сам, закутал в одеяло, она загнанно смотрела на него, будто не узнавая.
– Лежи, лежи, Марийка, принесем тебе новую елку, игрушек купим, – уговаривал он ее, отворачиваясь и стягивая с себя тельняшку. Он облачился в пижаму, присел к ней. Марийка понемногу затихала. И вдруг ее как ударило: папа с мамой пришли, а ее нет. Она стала рваться из рук дяди Вани, ненароком схватилась за полу его пижамы – и остолбенела. Глаза Марийки впились в голый дяди Ванин живот. Он понял, в чем дело, начал запахивать пижаму.
– Покажи, дядь Вань, – потребовала она.
– Что тут смотреть, что было, того уж теперь нет…
– Покажи, – сухо повторила Марийка.
– Ну, смотри, смотри, – разрешил он: чем бы дитя ни тешилось.
Во весь дяди Ванин живот изображен режущий волны боевой корабль. Тот, чья рука много лет назад истязала дядю Ваню иглой и тушью, конечно, был сам моряк: легендарное судно было запечатлено в мельчайших подробностях, со всеми надстройками, орудийными башнями, с полощущимся на ветру Андреевским флагом, а по борту у носовой части четко проступало: «Потемкин». Марийка была ошеломлена, и это, наверное, спасло ее от нервного шока, вызванного пожаром, одно потрясение было снято другим. Она водила пальчиком по лабиринту многочисленных синих линий, образовавших величественную картину. Дядя Ваня втягивал живот от щекотки, колыхался в беззвучном неловком смехе, а Марийка все глядела и глядела, проникаясь к дяде Ване все заглушившим в ней уважением, рабской преданностью, она как бы уже владела этим разрезающим волны кораблем – ведь дядя Ваня ее самый лучший друг.
3
Был Василек, был дядя Ваня, а еще была Юлька Герштейн и ее мама – Сабина, жившие в двухэтажном доме по соседству с Марийкиным. Именно они обе – Юлька и Сабина, потому что, куда бы ни пошла Юлька, за ней, как призрак, шла Сабина, что бы ни делала Юлька, ее благословляли обожающие глаза матери. Сабина не просто любила Юльку – она ее боготворила, это было что-то превышающее человеческие нормы, и это было всегда, сколько помнит себя Марийка.
Вот идут они с Юлькой в школу, а позади, сливаясь с заборами, чтобы не заметила дочь, крадется тетя Сабина… Кончится последний урок – весь класс уже знает: у двери школы – с теплым шарфом, чтобы Юлька, упаси боже, не застудила горло, или галошами, чтобы, боже упаси, не промочила ноги, – стоит тетя Сабина. Выглянут мальчишки в окно – точно. Стоит. Давай дразнить Юльку!
Сколько ни боролась Юлька с матерью, сколько ни дерзила ей, та все терпела; и все шло по-прежнему: была Юлька и тетя Сабина, лелеющая цветок отвергнутой любви, как называла Юльку Антонина Леопольдовна.
– Подрасту – убегу из дому, – говорила Юлька, стреляя злыми глазками, мелкие белые реснички на красных от негодования веках были неприятно колючи.
Бегать она уже умела. Мать ждет ее у школьной двери, а Юлька с Марийкой – на первый этаж, в уборную: кинут в окошко сумки, прыг с подоконника – и каменные стены школы отделили их от тети Сабины, теперь дворами, переулками – к Марийке.
Что делалось с тетей Сабиной! Невидяще глядя перед собой, прижимая к груди Юлькины галоши, она бежала домой, и вскоре улицу оглашал страдальческий вопль:
– Юля! Юленька! Где ты?!
Растрепанная, потерянная, с горящими, как в лихорадке, глазами, она вбегала к Марийке и бросалась к дочери. Осыпала ее поцелуями, трясущимися пальцами расшнуровывала ботинки.
– Боже мой, сырые ноги! Я не могу себе этого простить, сырые ноги! – И готова была на руках нести Юльку домой.
Марийка в эти минуты нещадно терзалась тем, что они с Юлькой обманули тетю Сабину, жалела и боялась ее… Но что делать, товарищеская солидарность требовала этого.
Самым страшным местом, ее Голгофой, была для Сабины Бородатка.
Зимняя Бородатка, облепленная ребятней, напоминала огромную муравьиную кучу. Ее склоны изрезаны полозьями санок, излизаны ледянками, и там с утра до вечера гвалт, визг, идет вселенское катание – на санках, на лыжах, на ледянках, на животах, на спинах, чуть ли не на головах. Пока тетя Наташа продает на углу свои семечки, тянучки и «петушки», ребята выкатят из ее сараюшки большие, окованные железом, красиво изогнутые сани. Говорят, что когда-то кондитерское дело тети Наташи было поставлено куда более широко, она имела на базаре свой ларь, и на этих санях ее муж возил ей короба со сладким товаром… Времена те давно ушли, муж у тети Наташи умер, и не нужные ей сани стояли в незапертом сарае. А на Бородатке эти сани – гвоздь всего игрища. Ребята, надрываясь, затягивают их на самый верх, и – куча мала! – все, кто не боится сломать голову – Марийка с Юлькой тоже, – прыгают в сани, и, пища, гогоча, грозя сбить каждого, кто зазевается, летит с Бородатки живая ликующая лавина.
Затерянная в вечерних сумерках, стоит тетя Сабина – Юлька не велит ей показываться на Бородатке, – издали наблюдая казнящую ее картину. Не выдержав этого ужаса, она бежит к Зинаиде Тимофеевне.
– Боже ж мой, эта проклятая гора – мой конец. Вы только взгляните, что они там творят!
– Ребята же, Сабина, – успокаивает ее обычно Константин Федосеевич. – Пусть поиграют, лучше спать будут.
– Нет, нет, я этого не перенесу, они там сошли с ума! – И тетя Сабина снова бежит к Бородатке.
Теперь семя страха за дочь начинает ворочаться и в душе Зинаиды Тимофеевны. Она выходит на улицу.
– Марийка, домой! – присоединяется ее голос к другим зовущим голосам.
Наконец подружки являются – пальтишки у них все в грязном снегу, валенки тоже полны снега, мокрые прядки волос слиплись на разгоряченных лбах… Зинаида Тимофеевна раздевает Марийку, тетя Сабина квохчет около злой Юльки, Константин Федосеевич подсмеивается над всеми сразу. Марийке снова жалко тетю Сабину…
Но были и другие – тихие, покойные – вечера. Это когда Марийка приходила делать уроки к Юльке. Такие вечера пахли ванилью и какао – после официальной части, то есть решения задачек и усвоения грамматики, следовал званый ужин, и Сабина, суетясь, заглядывая в рот Юльке с Марийкой, демонстрировала свои кулинарные способности. В общем-то, и приглашалась Марийка, чтобы Юлька, глядя на нее, поела материных сладостей. В раскрытую дверь смежной комнаты видна была Юлькина бабушка, сидящая на кровати в ворохах тюфяков и подушек, она была стара, и ее морщинистое, в жидких прядях седин, лицо имело одно, уже навечно застывшее выражение совершенной отрешенности от земного существования. Ее присутствие на ужине было присутствием древней статуи – не больше того, но и оно подчеркивало значительность, которую имели для тети Сабины такие вечера.