355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Горбунов » Белые птицы вдали (сборник) » Текст книги (страница 3)
Белые птицы вдали (сборник)
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 20:09

Текст книги "Белые птицы вдали (сборник)"


Автор книги: Михаил Горбунов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 21 страниц)

Она уже ворошила содержимое корзины, но теперь снова с бережением желанного одиночества принялась рассматривать каждую бумажонку. В одном свертке Марийка обнаружила деньги. Деньги! Большие захватанные, но еще сохранившие эластичность и глянец бумаги, и на каждой – тонко вычерченное изображение женщины с дородными обнаженными плечами, с гордо поставленной головой в высокой прическе… Марийка позабыла про свои гнилички, стала рассматривать эту женщину и неожиданно уловила поразительное сходство ее с теткой Мелашкой, женой дядьки Дениса: такие же красивые круглые плечи, такие же светлые, правда, гладко, просто зачесанные волосы, такая же гордая осанка, перед которой Марийка всегда робела… Вылитая тетка Мелашка, только тетка Мелашка своя, сельская, и у нее в хате стоит ножная ступа, и у тетки Мелашки не такие отчужденные, надменные, а хорошие, умные глаза… Вот тебе и императрица! Тетка Мелашка хоть и не царственных кровей, а нисколечко ей не уступит.

– Марийка, доню! – донесся со двора обеспокоенный голос тетки Дуни.

Марийка сжалась, как будто застигнутая за каким-то неблаговидным занятием. Но не отозвалась, осталась на горище – что-то заставило ее остаться здесь.

В другом свертке среди квитанций госстраха и каких-то справок, явно малозначащих, не «старинных», Марийка увидела сложенный вчетверо лист с цветными рисунками для вышивки крестом. Так ведь это же те самые рисунки, о которых то и дело вспоминала тетка Дѵня: «Десь булы…» Марийка недавно начала вышивать очередную рубаху тете Дуне, и пришлось переснимать рисунок со старого, изношенного платья. «Товарищество Брокар и К0 въ Москве», – прочитала Марийка и повернула лист другой стороной. О-о-о! Рисунки-то были вроде бесплатного приложения, главное, оказывается, здесь, на другой стороне…

В глазах у Марийки зарябило от нарисованных таким же, как на деньгах, тонким, изящным перышком флаконов с бантиками на шейках, круглых и квадратных коробочек, воздушно упакованных, перевитых лентами свертков, и уж потом властно проступил оттиснутый над всем этим царский герб. Под гербом Марийка прочитала: «1896. Товарищество Брокар и К0. Придворные Поставщики Ея Императорского Высочества Великой Княгини Марии Александровны Герцогини Саксенъ-Кобургъ-Готской и Королевского Испанского Двора». Насилу отойдя от магического действия этой заглавной надписи, Марийка углубилась в чтение этикеток на флаконах и коробочках: «Цветочный О-де-колонъ (персид. сирень)», «Ехтракт Рососо», «Ехтракт Мимоза», «Глицериновая пудра», «Пудра „Люби меня“», «Мыло Сань-женъ». И снова: «Духи Сань-женъ», «Ехтракт Дера-Виолетт». И все это окружено виньетками, замысловатыми решетками, причудливо переплетенными ветвями с листьями и цветочками. А дальше, дальше! За перечнем российских – и в Москве, и в Петербурге, и в Нижнем Новгороде – оптовых складов и розничных магазинов, где хранится и продается «неподражаемая» парфюмерия товарищества Брокар и К0, Марийка разобрала: «За границей: въ Париже… въ Ницце… въ Вене…» А посредине всего листа, в красивой рамке: «Париж 1900 года. Высшая награда „Гран-при“».

Смешанное чувство любопытства и страшной отдаленности всех этих «карман, флаконов съ капсюл.» и «оранж. оберток» от того, что окружало ее и чем жила она, охватило Марийку, ее глаза еще долго прослеживали каждый завиток тончайшего рисунка, изучали каждую крохотную буковку – слабый отголосок канувшего в века мира… Потом она вспомнила о гниличках и только тогда заметила в своем подоле среди груш аккуратно сложенную бумажку, выпавшую, видимо, из поразившей ее старой рекламы, потянулась к этой бумажке, не ведая о том, что обрушится на нее вслед за равнодушными движениями пальчиков, разворачивающих половинку линованного тетрадного листка.

«Справка», – прочитала она, беззаботно перебежала взглядом вниз, увидела грязно, с перекосом оттиснутую печать. «Сельсовет…» – можно было разобрать на видимой стороне печати. Здесь же, внизу, крупными каракулями, но с большим усердием было выведено: «Крещеная». Это странное слово заставило ее обратиться к основному тексту, написанному другой – торопливой, небрежной рукой. Она плохо разбирала слова, пропускала их, пока не наткнулась на дату: «3 мая 1929 года». Что-то донельзя близкое было в этом числе – 3 мая 1929 года, она тут же вспомнила и похолодела: это же ее день рождения! Тогда она снова начала читать справку и нашла в ней свое имя – Мария… Нет, нет, это другая, другая Мария – отчество и фамилия были не ее. И место рождения – неведомое Марийке село Гирцы, Кагарлыкского района… Нет, нет, это не о ней… Но тогда о ком же? О ком? Почему справка о рождении какой-то другой Марийки, не относящейся к роду Тулешевых, хранится на горище хаты дяди Артема?.. Тулешевых, Тулешевых, Тулешевых… Болотце, взвизги бегущих через него Кононовых дочерей, с угрюмым бесстрастием глядящие на Марийку глаза Трохима… «То Тулешева така?..» – «Та яка там Тулешева…» – и неслышный шепоток дядьки Конона в лешачье ухо Трохима… Слепящий блеск солнца, душный запах конопель, перекатывающиеся матово-коричневые яйца в переднике, который рвет тетка Гашіа… «Хто? – узкие щучьи глаза на побагровевшем лице. – Хто?» И то, ускользнувшее от слуха Марийки слово… Это ее день рождения – 3 мая 1929 года. Это ее справка – с чужим отчеством и чужой фамилией, это ее справка! Она ничего сейчас не понимала, ничего не могла понять, только путалась в догадках, и сквозь эти смутные, лишенные логики догадки ломилось одно непререкаемо ясно – спрятать справку, отвести от себя губительную улику, похоронить свою тайну…

Она встала – из подола посыпались гнилички. На глаза ей попалась бутылка из-под желчи, которой дядька Артем мажет покалеченные в кузнице пальцы – «Марийка! Беги за желчью!» Еще и палочка с намотанной тряпкой торчит из бутылки. Марийка выдернула палочку, заглянула внутрь – желчь давно высохла, на дне бурый сухой клей. Она свернула бумажку трубочкой, сунула в бутылку, понесла ее в темный угол горища, спрятала за балку… Нет! Тут же вынула, ударила о стоящий посреди горища дымоход, осколки не отлетели, разошлись, склеенные засохшей желчью. Снова в руках Марийки была справка. Она опять прочитала ее всю до конца, прочитала приписанное внизу нетвердой, видно, редко державшей перо рукой: «Крещеная». Чья это рука? Чья? У нее не было времени для раздумий, она сунула справку за пазуху, решила спрятать ее так, чтобы не знала ни одна живая душа, и стала спускаться с горища с единственной мыслью – как бы не заметила тетя Дуня. «Это мое! – билось в ее сознании. Не луг, не речка, не огород, не сад, а эта бумажка, эта тайна появления на белый свет существа, с которым уже слилась Марийка. – Мое, мое, мое!»

4

Завтра приедет мама…

Это светилось в Марийкиной душе сладким, желанным светом, но сквозь него, будто продернутая иглой, текла и длилась обидная боль, и ее не могла побороть Марийка и только таила, решила утаить ее навсегда. Своим детским умом или помимо него, чем-то иным, не ведая о том, она уже вызвала в себе силу, может быть самую сущую из тех, что и породили человека человеком, – она приносила себя в жертву. Никто не должен знать о том, что было на горище. Никто. Ни мама, ни папа, ни тетя Дуня, ни дядя Артем. Прослеживая сейчас свою крохотную жизнь, Марийка понимала, как инструментованно они оберегали ее от страданий лжи. Теперь она оберегала их от страданий правды. И это приносило ей облегчение.

Завтра приезжает мама…

Это светилось в Марийке каждый из трех дней до ожидаемого всеми события: приезжают не только мама с папой, для тети Дуни и дяди Артема – Зина с Константином Федосеевичем, приезжают из Донбасса Яков Иванович с Полей, а это уже придавало ожидаемому событию характер праздника. Нужно ли говорить, что при натуре тетки Дуни у Соколюков шел великий аврал, все должно было блестеть и сверкать – от самой хаты до двухмесячного поросенка Франька, – все нужно приготовить к столу, чтобы ломился от яств по исконной традиции… И то успокоение, которое вошло в Марийку от сознания написанного ей на роду долга, и эти – дым коромыслом! – хлопоты в приготовлении к большому семейному празднику давали ей некое чувство полноправия, она вместе со всеми жила приездом гостей.

Поросенок – то ли за свой зловредный нрав, то ли за шарообразную форму – был окрещен Артемом презренным именем генерала Франко. Ну а тетка Дуня, за хозяйством своим не особенно наслышанная о задавившем испанский народ фашистском генерале, переделала его во Франька: оно и легче вспоминать – вон по селу ходит один Франько-дурный. И стал Франко Франьком. И вот Франько, повалясь на бок и подергивая копытцами, удовлетворенно повизгивал под струей теплой водицы, которую лила на него Ульяна, и под железным скребком, которым Марийка оттирала его упитанное, розовое, в жестких белых волосиках, тельце. А по восходящей от этого тельца шло и шло коловращение забот и дел, уже самих по себе – праздника для всякой души, готовой к добру. Ульяна подмазала красной глиной призьбу, подмазала и поверх призьбы, по самой хате, и сподобилась ровно, с молодого точного глазу, провести окантовку в широкую кисть, а тем временем Марийка вычистила грабельками сор в цветнике перед окном, каждый куст флоксов обозначился на своем бугорке, вычистила, а потом уж отскребла да отмыла от нароненных воробьями белых просвирок стоящие здесь же, в цветнике, под развесистой грушей берой, стол и лавы. Марийка же с Ульяной прочесали граблями весь двор – от хаты до пограничного с дядькой Кононом тына, от хлева до кузни, от кузни опять до хаты – трава, заметно пошедшая в желтизну, встала, как ворс на ковре. С особым усердием было прибрано у калитки и за калиткой – тут гостей встречать!

А у дядьки Артема своя забота – меда надрать к столу. Полный сознания значительности дела, к которому приступал, в старом бриле и спускающейся с полей на лицо сетке, отчего он походил не то на средневекового рыцаря, не то на приступающего к операции хирурга, дядька Артем шел в комору, где у него стояли два улья. «Пш-ш, пш-ш, пш-ш» – явственно слышно было из коморы – то дядька Артем опыхивал от пчел дымком вынутые из ульев соты. Когда он орудовал в коморе, остальным лучше сидеть в хате, если не хочешь волдыря от какой-нибудь вырвавшейся из щели и вошедшей в ярь пчелы. Только Марийка, бессильная перед раздиравшим ее любопытством, спрятавшись за умывальником, видела, как прорези во внешней стене коморы, через которые обитатели ульев сносились обычно с внешним миром, теперь коричнево, бархатно клубились, кипели от пчел в выходящем из коморы бледном, редком дымочке.

О самой тетке Дуне и говорить нечего – вспрянет на ранней зорюшке, подоит, выгонит в стадо Кару – и пошло! От печи до коморы, от коморы до погреба, от погреба снова до печи. Сколько ж ей надо сделать: пирогов напечь – с маком, с фасолью, со сладким белым буряком; откинуть глечики с кисляком в ворочок для сыра; масло сбить да промыть – чтоб «слезка осталась»; капусту стушить; огурчики посолить; место Артему указать в погребе – куда поставить сливянку да вишняк, чтоб нахолодали, чтоб сулеи были в матовой росе для услады гостей в знойный день под тенью яблонь и груш; выдать из коморы Ульяне с Марийкой чистые рядна – на печь, на нолик, на горище хлева, рушники, хранящиеся «про свято»… Да и контроль нужен, глаз да глаз за всем, что с утра до вечера крутится вокруг тетки Дуни… Кинулась в комору, а на ослоне дежа с тестом вспухла – за хлеб надо браться, глянула в хлев – всплеснула руками, будто пожар занялся: «Артем! Ты ще в хлеву не прибрал, скотине не подостлал, на горище люды спать будуть – дурным духом дыхаты!» Посмотрела на помытые Ульяной и Марийкой окна в хате: «Ни, ни, ни, туман ходит, бачу, бачу, ни, ни, чтоб як роса булы!» Про хворь свою забыла тетка Дуня…

Уже вечером последнего перед приездом гостей дня, кончив месиво, печево и варево, помыли до золотого свечения вылошники да чаплийки, побелили печь – правду говорила Марийке тетя Дуня: от печи все хозяйство идет; и венец всему – она же, печь. Все полегли спать. Только тетка Дуня долго сидела одна, глядя на печь, снова и снова перебирая в уме, все ли готово к встрече. И без всякой связи с баламутным, хлопотным днем вспомнила про черную курицу Галку и про то, что было в Ганниных коноплях. Говорить или не говорить Зине? Не говорить – решила она по своей бабьей мудрости.

С этим и заснула.

Марийка то и дело выскакивала из хаты – как бы не пропустить, когда дядя Артем привезет гостей со станции. Забежит в хату, тетя Дуня вскинется:

– Едут?

Марийка разочарованно дергает плечиками. В мелко заплетенных торчащих сзади косичках – два банта по случаю праздника, и Марийка похожа на ушастого зверька – тушканчика.

– Беги, следи. Ой, маты-богородица!

И девочка снова вылетает за калитку.

Набирающее зной воскресное утро дремно наполнило улицу. Наискось от хаты тетки Дуни, под высокими, кряжисто раскидистыми, замершими в безветрии в мягком блеклом мареве осокорями затененно молчат побеленные каменные стены школы – когда-то панского маетка; дальше идут давно не беленные кирпичные столбы с кованой, поржавевшей, щербатой от недостающих зубьев решеткой – огорожа церкви, давно превращенной в зерносклад; высокая, обсиженная галками колокольня, узкие венецианские зарешеченные оконца знойно проступают сквозь ветви осокорей. Церковная огорожа уходит в перспективу деревьев и хат, и все это давно знакомо Марийке, ее глаза выцеливают дальнюю узкую горловину улицы, где и должна замаячить повозка дяди Артема.

Лошадь он попросил у председателя колхоза, и тот дал: случай особый… Да и к Артему Соколюку, работающему в МТС, у председателя постоянная нужда по кузнечному делу: то сапы отбить, то коня подковать, Соколюк никогда не откажет, как же отказать Соколюку… Ранним утром, загодя, поехал Артем на станцию. Мало ли что: лучше обождать, чем опоздать. Это, наверное, и смешало расчеты Марийки, по которым он давно должен был привезти гостей.

Наконец она увидела то, что ждала, напряженная до предела.

– Едут! – крикнула тете Дуне и помчалась навстречу повозке, мелькая загорелыми голяшками.

Она издали увидела: рядом с лошадью идут трое – отец с дядей Яшей и… в третьем она узнала Василька! «И Василек приехал, вот здорово!» – мимолетно вспыхнуло в ней, но она тут же забыла про Василька, взглянула в улыбающееся, близкое каждой черточкой лицо отца; ее ожгла эта ничего не подозревающая, незащищенная улыбка, и впервые в жизни она обманула отца, не выдав того, что таила в себе. В ту же секунду Марийка была уже в крепких отцовских руках, отец поднял ее, и она, уже свободная от своей вины перед ним, прижалась к его щекам, слыша рядом снисходительный, добрый смешок дяди Яши. И уже такая – очистившаяся и от этого безмерно счастливая – она услышала голос матери и подхватилась на этот голос, вскочила в повозку, окунулась во что-то теплое, голубое, в котором на мгновение различила окрапленные слезами родные глаза, и ее заволокло давним, детским запахом – запахом мамы.

– Как ты тут, как, доченька? – жадными ладонями Зинаида Тимофеевна оглаживала Марийкину головенку, уткнувшуюся в ее колени и живот.

– Хорошо, мама, мне хорошо! – задышливо говорила Марийка, зная, что через минуту она сможет поднять очистившиеся глаза.

– Дай-ка взглянуть-то на тебя! – оторвала ее тетя Поля от материных колен. – Вон какая вымахала, какая красавица стала! – Она прижала Марийку, такая же, как и мама, хрупкая, маленькая.

Сестры действительно были очень похожи, обе, в отличие от Дуни, не вышли ростом; всем они были похожи, но только не характерами, и им обеим недоставало того, что в каждой было с избытком: Поле – Зининого мягкосердия, Зине – Полиной твердости.

Въехали в распахнутые теткой Дуней воротца, с объятиями, троекратными поцелуями, радостными всхлипами сестер. Василек тоже расцеловался с теткой Дуней.

– Побегу к своим, теть Дунь. – Он схватил с повозки чемоданчик, приветственно махнул ей, на ходу поворошив Марийкину головенку.

– Беги, беги, да вечером же приходь!

– Приходи! – пискнула и Марийка.

– Обязательно.

В этой сумятице ахов и охов, во взвинченности и ликовании каким-то объединяющим центром был Яков Иванович, возвышавшийся среди женщин тучной фигурой в охваченной широким ремнем гимнастерке богатого стального отлива, в таких же галифе, ниспадающих на легкие брезентовые сапожки. На него были обращены сейчас все взоры – и тетки Дуни, приветливо-хозяйский, но все же чуточку заискивающий, и осыпавших едва не падающий тын дочерей дядьки Конона, ведших пристальное наблюдение за тем, что творилось на Марийкином дворе. В этой радостной толкотне Марийка, конечно, давно заметила их, и ее распирало от гордости перед ними, что и она – участница такого большого события. Сестры – Дуня, Зина и Поля – уже который раз поливали друг дружку светлыми слезами, когда Яков Иванович, понимающе улыбаясь, крикнул с напускной обидой:

– Ну, Евдокия Тимофеевна, а в хату будете приглашать?!

– Ой, лышенько! Голову зовсим загубыла! – дрогнула влажными глазами тетка Дуня. Она и Артем развели руки, будто хотели обнять всех сразу, и так, обняв, сопроводили гостей к распахнутой двери.

– Ну что, взяли? – с известной только им двоим притайкой сказал Яков Иванович Марийкиному отцу, и они стали извлекать из повозки тяжелый, упакованный в картон и прочно, в несколько нитей, перевязанный шпагатом ящик.

– И я, и я! – крутилась тут же Марийка.

– И тебе будет, бери, что полегче. – Яков Иванович насовал ей свертков полную охапку, и она, понимая, что несет подарки, и сгорая от нетерпения узнать, что в ящике и в свертках, пританцовывающим шагом побежала в хату, напоследок все же стрельнув глазами по Кононовым дочерям, снедаемым жгучей завистью. За ней, неся ящик – бечева впилась в ладони, – шли Яков Иванович с Константином Федосеевичем.

И снова ахи и охи: начали раздавать подарки. Тетке Дуне достался блестящий, как атлас, коричневый сатиновый отрез на юбку. Она взяла, зарделась, сразу став от этого моложе, поклонилась – гости ей угодили. А тетя Поля уже вынула из коробки белые туфельки на каблуках.

– Ульяна-то где же? – Она озадаченно держала подарок.

– Та на ферму побежала, ось прийдэ… – Тетка Дуня потеряла дыхание при виде этих белых туфелек, почуяла в них вещий знак для заневестившейся дочери.

Тут, легка на помине, замерла на пороге Ульяна – цветастая кофточка, обтянувшая крепкое, зрелое тело, ходила от частого дыхания. Ульяна взяла протянутые тетей Полей туфельки на каблуках, прижала к груди, выдохнула: «На пидбора-а-х!» – и потом уж кинулась целовать гостей.

Марийка сидела, прижавшись к матери, слыша все тот же, из детства, запах и сопереживая радость одаренных тети Дуни и Ульяны, Зинаида Тимофеевна взяла со стола какой-то пакет, раскрыла перед личиком Марийки – конфеты!

– И это тебе. – В Марийкины ладошки, щекоча, легли воздушные рулончики лент – красный, синий, желтый, голубой…

– Стрички! Ой, яки гарни! – всплеснула руками тетя Дуня.

А мама сказала:

– И подружкам раздай.

Марийка представила висящих на тыне Кононовых дочерей и почувствовала угрызение совести – она забыла про них, даже гордилась перед ними своей радостью… А вот мама не забыла. Первым порывом ее было – бежать к Кононовым дочерям с конфетами и лентами. Но тут отец с Яковом Ивановичем приступили к распаковке таинственного тяжелого ящика. Все притихли, завороженно следя за их неторопливыми движениями… И вот на стол водружен сверкающий дорогой полировкой приемник.

Что было с дядькой Артемом! Он превратился в ребенка – его огромные ладони осторожно, чтобы не поцарапать, оглаживали продолговатый, сработанный под орех, корпус, дотрагивались до волнообразно-круглых ручек настройки; он еще не верил, отказывался верить, что это чудо технической мысли передается в вечное его владение. А Яков Иванович достал из ящика свернутую дулькой золотисто-красную проволочку, быстро размотал, закинул за палку, на которой держалась оконная занавеска, щелкнул одним из черных колесиков – стеклянное окошко в приемнике засветилось, весь он ожил, набирая властный затаенный гуд, и вдруг наполнил хату чистым человеческим голосом. Яков Иванович покрутил еще одно колесико – приемник грянул музыку.

– Маты-богородица! – простонала тетка Дуня.

Дядька Артем сграбастал сначала тучного Якова Ивановича, потом скромно, будто бы даже виновато улыбающегося Константина Федосеевича, глянул блуждающими глазами на Марийку:

– Беги за хлопцами!

И она, забыв о конфетах и лентах, преданно смотря на дядьку Артема, уже высвобождалась из рук Зинаиды Тимофеевны, но тетка Дуня замахала на обеспамятевшего мужа:

– Ни, ни, ни! Вечером хлопцы придуть!

Он застонал, но сдался. Переваливаясь, подошел к окну, хлопнул по створкам, чтобы в хатах своих услышали хлопцы пусть и поздний, но все-таки праздник Артема Соколюка!

К вечеру, пока сестры ходили по саду, дивясь на ломящие ветви яблоки – на красную, веселую титовку, на плоский, как тыква, зеленый, с одной алой щечкой, шлапак, на крупную, будто кровью налитую сливу-кобылюху, не оборванную до гостей, – пока осматривали хозяйство, не забыв о превращенном в розового пупсика Франьке, пока, обнявшись, гуляли по лужку, по притихшей к осени речке, мужчины соорудили в саду большой артельный стол и лавы, вынесли туда же приемник, который хоть и потонул, потишал в пространстве и сельских звуках, а все же и там непрерывно исторгал музыку, созвучную общему приподнятому настроению.

Начали собираться приглашенные. Первыми пришли дядька Денис с женой Меланьей. Он – в белой сорочке, рукава перехвачены резинками, она – в оголившей белые плечи, мелко присборенной на высокой груди, вышитой сочным орнаментом кофточке, статная, молодая, независимая; сразу бросалось в глаза внешнее несоответствие ее и дядьки Дениса, впрочем ничуть не подчеркиваемое теткой Мелашкой. Она скромно держала в руках мисочку, покрытую рушничком: по неписаному закону Сыровцов женщины никогда не приходят в гости с пустыми руками. Тетка Дуня пошла навстречу Мелашке, расцеловалась с ней, она очень ценила ее за строгий, ровный нрав – «порядна людына».

– О! Меланья Трофимовна! – со сдержанным восторгом, с затуманенно отпечатавшейся в глазах давней симпатией двинулся к ней и Яков Иванович. Он обернулся к стоявшим рядышком, одинаково маленьким Поле и Зине и уже другим, притворно оправдывающимся голосом воскликнул: – Вот это, я понимаю, украинка, а! Не то что вы!

Он рассеянно обнялся с дядькой Денисом, польщенным вниманием, оказанным жене, снова приступил к Меланье с каким-то скрытым правом:

– Ну как, споем сегодня?

Она ответила скромно, с достоинством:

– Заспиваемо, Яков Иванович.

Пришли тетка Ганна с Иваном. Дядька Иван тут же слился со всеми. Соседка была необычно тиха, виновато отводила глаза от тетки Дуни. Марийка увидела это: после того, что было на горище, все в ней обострилось, ничто не проходило мимо ее глаз и ушей. Она исподлобья глядела на гостью, и это заметила тетка Дуня, опять, как тогда, в коноплях, по ее лицу пропорхнула тревожная тень.

– Вон Василек идет, встречай, – сказала она Марийке.

В калитку и вправду входил Василек, издали улыбаясь Марийке. Она медленно пошла к нему, прижалась, будто ища защиты. И там они встретили дядьку Конона, за которым, как овца за хозяином, шла его неприметная жена. Дядька Конон вытягивал куриную шею, что-то выискивал глазами за тыном, в саду, норовил проскользнуть туда сквозь строй встретивших его мужчин и, когда все направились к столу, на котором уже появилась кое-какая снедь, остолбенело встал перед приемником, о котором ему, конечно, доложили его юные разведчицы.

– О! Точнисенько такий у кума, у Кииви… Сам чув, як службу правили. – Он так и замер с вытянутым к приемнику перстом.

Мужчины беззлобно рассмеялись. Яков Иванович поморщился, подошел к приемнику, стоявшему на табуретке, – антенна была закинута на яблоню, – включил, снова полилась музыка. Дядька Конон вздохнул сокрушенно:

– Э, ни… У кума службу правили по приймачу. О!

Яков Иванович мотнул головой, будто муху отогнал, но стерпел, промолчал.

– Сидайте, дорогие гости! – уже приглашала тетка Дуня, в последний раз придирчиво оглядывая стол. – Артем, неси ж свои сулеяки.

Все расселись. Яков Иванович сидел рядом с Меланьей – он ведь с ней спивать будет, – остальные расположились по парам. Марийка стала протискиваться между матерью и отцом. Те потеснились, и она, возбужденная, сложила руки на столе.

И началась добрая трапеза.

Нарастал за столом одобрительный гул по мере того, как отведывала компания сахарных на разломе помидоров, рубчато проступающих салом домашних колбасок, на чесночке да на перчике, принесенных теткой Мелашкой… Пробовали самолично изловленных дядькой Иваном, а теткой Ганной зажаренных в сметане карасиков, сладко покряхтывали от Дуниного «кваску» – истомленной в соусе картошки с курицей, от ее же яишни, запеченной в макитре, от ее же цыплят, опять-таки зажаренных в сметане, от ее же, в ликование приведшего Якова Ивановича, холодного, только из погреба, кисляка – он нераспадающимися белыми маслянистыми глыбами стоял в тарелках, откинутый из глечиков… И все это – под знаменитые Дунины малосольные огурчики, повитые укропом в сееве рубленого чеснока, прохладные, сочно раскалывающиеся под зубами, под свежесоленые грибки рыжики да под щедро подливаемые дядькой Артемом сливяночку и вишняк! Подан был и его мед в нарезанных полосами сотах – для удобства употребления, а к меду – и печеные яблоки, и топленое, с толстой золотой корочкой, молоко в глечиках, и яблочный пирог – струдель…

Тетка Дуня не успевала кланяться на отпускаемые ей комплименты, ее лицо было одухотворенно утомлено: не зря три дня с ног валилась, а то ведь гость немного гостит, да много видит. И что ж! У нее не хуже, чем у людей, такого и Кононову куму, поди, не снилось в Киеве в его хваленом дому.

Лицо Якова Ивановича напряглось, побелело в отъединившейся от стола задумчивости, и он рокочуще-тихо, будто вспоминая что-то свое, повел:

 
Ой, зийди, зийди, ясен мисяцю,
Як млыновэе коло.
Ой выйди, выйди, серце-дивчина,
Та й промов до мене слово.
 

Все за столом притихли. Яков Иванович держал руку за спиной у Меланьи, но не касался ее, ладонь ходила над близким, еле прикрытым кофточкой белым женским плечом, будто обжигаясь, боясь и в то же время призывая к чему-то. И Меланья вместе со всеми, но выделяясь из всех сильным, ровным голосом, вступила в предложенное Яковом Ивановичем действо:

 
Ой як же мени та выходыты
И с тобою говорить.
Ой, шумлять-гудуть злыи людоньки,
Хочуть бо нас разлучить…
 

И еще долго шла исповедь двух сердец, близкая всем и прилагаемая всеми к своей жизни; этой близостью, наверное, и живут в народе песни, исходящие из незамутненного временем источника, и пусть душа иссечена другой болью и радостью, а боль и радость давно ушедших в землю, но молодыми оставшихся в песне людей откликнется и в этой душе… И уже кончилась песня, растаяла в легких, как перышко, сумерках сада, под еще не начавшим гаснуть небом, а за столом стояла тишина, и в ней перепархивал осторожный говорок, подчеркивая вызванную песней тревогу.

– От скажи, Яков Иванович… – вдруг как торчком встал голос дядьки Конона.

Яков Иванович недовольно поглядел на него, убирая руку от плеча Меланьи.

– От скажи, хлопци мне не верють: ты сам чув, сам чув, як по приймачу службу правлють? От скажи им!

Иван с Денисом переламывались от смеха, а Ганна сузила на Конона глаза:

– Повадышься до вечирни – не гирше харчивни: сегодня свеча, завтра свеча, да й кожух с плеча.

– Як это, як кожух с плеча? – запротестовал дядька Конон.

Жена его, видимо уловив в словах Ганны прозрачный намек на бедность ее с Кононом хозяйства, испуганно глядела то на нее, то на мужа.

– А так, Конон Филиппович! – Яков Иванович даже подпялся над столом в затянутой ремнем диагоналевой гимнастерке. – «Чув» да «чув»! Я-то чув, вот чув ли ты? Про крейсер «Киров» чув? Про танк «Клим Ворошилов»? Про пикирующий самолет? Вот на что молиться надо, Конон Филиппович. Ты хоть и Конон, а того канона не разумеешь: на бога надейся, а сам не плошай. Ты слышал по радио, как за рубежом службу служат… А там ведь не только церковным крестом-то машут, а и другим – фашистским. Гитлер на нас зубы точит – этого ты не слышишь. А пасть у него железная, Конон Филиппович, не успеешь перекреститься – кости хрустнут, уж кое у кого хрустнули. Вон, недалеко, чехи, поляки стонут… Голландия, Бельгия, Норвегия пали. Да что там, Париж пал, Франция, не помогли молебны. Понял, Конон Филиппович?

Конон молчал.

– Дымом, войной попахивает. А ты – службу! Не то чуешь, Конон Филиппович.

– Правильно! – крякнул дядька Артем.

И все кивками головы, осуждающими Конона взглядами подтвердили вывод Артема Соколюка – он-то знает, он старший среди всех, да ведь о том же и ведут долгие вечерние беседы хлопцы за огурчиками тетки Дуни. Этим своим «правильно» Артем Соколюк утвердил, скрепил твердой печатью слова донбасского партийца Якова Ивановича Зелинского. Но Конон выскользнул из осуждающих его голосов и взглядов, сидел один с ничего не выражающим лицом, похожий на собственный перст.

Между тем Артем благодаря вишняку и сливяночке, расслабившим в нем напряжение, связанное с приездом дорогих гостей, а главное – с преподнесением ему приемника, впал в состояние вселенского умиления, которое наступало у него только в случае, если тетка Дуня теряла контроль за потреблением содержимого бутылей, презрительно называемых ею сулеяками.

– Одарка! Голубонька моя, иди ж до мэне, серденько мое! – Артем обнимал худые плечи жены своими огромными ладонями, намереваясь дотянуться губами до ее отворачивающегося лица. – Одарка!

Все знали слабость Артема, и все прощали ему ее.

– Одарка!

– Га видчепись! Людэй бы посоромився! – Тетка Дуня ерзала на лавке, краснела, было не ясно, осуждает или поощряет она мужа.

– Горько! – с понимающим смешком сказал Яков Иванович, и это было отпущением грехов Артема. А что ж, ведь и пошла вся собравшаяся за столом семья от него, от его любви к своей Одарке.

– Горько! Горько! – уже настойчиво подтвердили голоса.

Артем поцеловал зажмурившуюся жену, сам зажмурился в какой-то сладкой муке, поднятое к небу лицо залилось слезами. Он силился что-то сказать, но слов не находил.

– Поля, Зина, Мелашка! А ну, спивайте мою! – Артем так и стоял весь в слезах.

Женщины знали песню Артема, зачастили величально, будто свадебные колокольчики, забились голоса:

 
За городом качки плывуть,
Каченята крячуть.
Вбоги дивки замуж идуть,
А богаты плачуть.
 

– Одарка, сердце мое!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю