355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Горбунов » Белые птицы вдали (сборник) » Текст книги (страница 1)
Белые птицы вдали (сборник)
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 20:09

Текст книги "Белые птицы вдали (сборник)"


Автор книги: Михаил Горбунов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 21 страниц)

Михаил Николаевич Горбунов
Белые птицы вдали
Роман, рассказы


Долгая нива
Роман

Жене Галине Константиновне



Пробиться в годы, в грозы и в цветы,

Как в детстве,

С дремным солнышком проснуться.

И все найти.

И тихо прикоснуться

К истокам чистоты и доброты.

И все принять, чему начертан срок,

Для нового деянья и прозренья.

Мой поздний час,

Тебе благодаренье,

Что снова утро всходит на порог.


I

Сколько она шла, столько в зеленом морожке, еще не запорошенном пылью с обсохшего от весны шляха, назойливо пестрели одуванчики и курослеп – желтые цветы разлуки. Ее много раз обгоняли подводы на конях и волах, ехали в Киев, но, видно, все куркули, все с мешками да с мешками, и у нее не поворачивался язык попросить, чтобы подвезли. Поля, вбирая в себя летний жар, струили к солнцу зыбкую влагу, и далекие холмы, на которых, она знала, стоял город, были отъединены от земли реками расплавленной сини и потому казались еще более далекими, недоступными, они уходили и уходили по мере ее движения к ним, и только крайняя нужда влекла ее дальше, не давала вовсе помутиться наполненной зноем голове. На ней был темный сак с белесыми от времени, от крестьянского пота пятнами на еще хранивших молодую округлость плечах и спине; большую часть пути она шла босой, старые ее чеботы лежали в перерезавшей руку корзине вместе с краюхой хлеба и стираным детским тряпьем, а самое ее дытына обвисло покачивалась в связанных концах потерявшего цвет платка. Майский зной сморил ребенка, он забылся, как в зыбке, от долгих покачиваний, и женщина взглядывала в его личико: жив ли?

Когда голод будил ребенка, она сворачивала с дороги, ставила корзину и сама тяжело опускалась на траву. Набитые по шляху ноги поламывало и саднило, она вспоминала о чеботах, но жалела их, решала, что накрутит онучи и обуется перед самым городом. Ребенок, освобожденный от ряденца и от платочка, сидел в льняной, стираной-перестираной сорочке, тер глаза кулачками спросонок, и у женщины обливалось болью сердце. Доню, доню моя! Побегать бы тебе в зеленом шелковом морожке, средь весенних цветов, да ты ж на ножки упала… За что покарала судьба? За что послала матери такую муку, что не бегают у ее дытыны ноженьки?

Она глядела сквозь наплывавшие слезы, и чудился ей золотой веночек, обвивший пунцовое от зноя детское личико. Ангелок, безвинный ангелок сидит на травке. И тогда она думала, что судьба покарала ее за грех, и рассудок не мог побороть эту мысль. Вздыхая, женщина вынимала из корзины початую краюху, выцарапывала мякиш – от сладкого ржаного запаха резало внутри, – растеребливала над глиняной чашкой хлебный слепок, заливала водой из теплой бутылки – ешь, моя доню. Она и себе отламывала кусок, посыпала солью и ела, смачивая горло из той же бутылки. Резь в животе ослабевала, на нее наваливалась тяжелая сонная одурь, голова падала на грудь, и девочка, пугаясь обступившего ее безмолвия, елозила по материнским вытянутым ногам, повторяя и повторяя одно, уже давшееся ей слово…

Женщина вскидывала голову, ловила руками ребенка, прижимала к себе: ей привиделся сон, в котором тоже было мертвое безмолвие. На минуту она забывала обо всем на свете, голова ее кружилась от острого запаха травы, земли, от пения ушедшего в небо жаворонка, глаза прояснялись, пока снова к ней не проламывалась ее постоянная тоска, и все обрывалось, тускнело, глохло… Сознание греха возвращалось, она сажала девочку к себе на колени, гладила и гладила ее ножонки, будто хотела пробудить в них жизнь. Дочь отзывалась на ее осторожную ласку, на тихие касания ее рук, тоже ждала какого-то чуда, и мать больше не могла обманывать ее. Она дожевывала оставшиеся крохи, завязывала в тряпочку бурую клейкую кашицу, чтоб ребенок сосал в дороге «куклу» и не плакал. И снова перед ней брезжили далекие холмы, и она шла к ним, погруженная в тоску и воспоминания.

Ее мир вмещал в себя немного – вот это слабое теплое тельце ребенка и этот шлях с первой золотистой летней пылью, с россыпью разлучных желтых цветков по изумрудным обочинам. Да и то, что осталось за спиной, было сжато в тугой клубок ее доли и ее страстей, и звуки утверждавшегося на земле времени слабо проникали в глубь этого клубка… Может быть, раннее сиротство да нужда обрубили ей крылья, и она не могла удержаться на свежем сквозном ветру, поднявшем вокруг нее куда более сильные – счастливые и жестокие – страсти. Она никогда не могла понять этого, не понимала и сейчас, и время мстило ей за ее слепоту, заслонившую от нее истинных бога и героя…

Часть первая
1

Гайда в поле! Гайда в лес! Гайда на речку! Нет, сегодня только на речку. Она там, за огородами, в луговине. По извилистой полосе белесых, упавших от зноя вербовых кустов можно угадать ее в травяном раздолье, а прямо перед селом, скрытые очеретом и вербой, бережки плавно раздались, и плесо маняще сверкает в солнце – там под конец дня будет праздник, с утра сладко томящий каждое девичье сердце. Макушка лета, Иван Купала. Взойдет месяц над белыми хатами, потонет в лиловых сумерках луговина, и тогда девчата станут венки пускать по воде, и закружат они на плесе, разойдутся в разные стороны; куда какой венок пойдет – туда дивчине и замуж идти – в Пашкивку, Людвиновку, Фасивку или в Калиновку. Ну, а коли пристанет к своему берегу – ждет тебя счастье в родном селе.

С утра девчата бегают друг к дружке в садки, выбирают самые красивые цветочки, а батьки, пряча в усы понимающие усмешки, уже вырезали, оттесали им чистые дощечки и пробуравили дырочки для цветов. Гарни будут венки! Первым делом девчата пропустят сквозь дырочки стебли молодого барвинка, и плотные, блестящие, будто лакированные, листочки скроют дощечку – «Стелися, барвинок, низесенько…». А по краям украсятся венки большими яркими цветами – у какой дивчины какими, все зависит от вкуса и тайного сердечного поверья, – а посреди каждого венка ровным огоньком затеплится свечечка; и поплывут венки по темной воде, будут кружить и расходиться в разные стороны, издали светя слабым таинственным светом, заставляя все замирать в груди: то ведь сама судьба, уже не подвластная уму и воле, одиноким светлячком петляет среди тьмы, куда, в какие дали, к какому порогу, к счастливой ли, несчастной доле проляжет она?

Сколько девчат на селе заневестилось! Терзают матерей тайные страдания все о той же судьбе родной доньки, и батьки чешут затылки, раскидывая умом относительно жениха… Сколько девчат, столько и венков закружит на темном плесе под отстраненно-бледным серпиком месяца. Да что говорить о невестах! Сопливые девчонки – материно молоко не обсохло на губах, – а туда же, тайком от старших сестер ладят себе венки. Те только выбрали самые красивые цветы, а они уже оборваны: успел какой-то пострел. Кто оборвал? Ищи ветра в поле. За хатами, за огородами, в коноплях идет своя работа – младшие сестренки, голенастые, с облупившимися от солнца носишками и выцветшими волосенками, стругают себе дощечки, толкают за пазуху венки: скоро вечер и они тоже будут пытать свое счастье.

Марийка вскочила в хату, не глядит в глаза тете Дуне, теребит на себе рубашонку:

– Я тоже буду пускать венки.

Тетя Дуня строго глядит на нее.

– А бурячок на борщ посекла?

– Посекла.

– А фасоли набрала?

– Набрала.

– А яблоки на стрихе поворошила?

– Поворошила.

– А мак для коржей натолкла?

– Натолкла.

На строгом лице тетки Дуни растерянная работа ума: что же еще потребовать от девчонки? И она вопрошает с последней надеждой на победу:

– А Сметану к млынцям растэрла?

– Рвстэрла! – умоляюще шепчет Марийка, и слезы готовы брызнуть у нее из глаз.

– А сколько же тебе годков? Ой, да одиннадцать же годочков, а она, на тебе, венки пускать. – И, разжалобив себя своей жалобой, тетя Дуня неопределенно машет худой рукой: – Геть видциля!

Это уже согласие. Марийка подскакивает к тетке, тычется головенкой в ее худую, вялую грудь и вылетает вон из хаты.

На селе все знают друг друга до пятого колена, и если спросить тетку Дуню, то и услышишь: «Це яка Дуня, Соколючиха? Дуже слаба? А вон – справна хата».

И хата, и подворье, и сад у Соколюков в самом деле на все село, и хоть, правда, не дал бог здоровья тетке Дуне, да зато дал светлое сердце и работящие руки, а главное – доброго мужа.

История женитьбы тетки Дуни и дядьки Артема со старых, дореволюционных времен – загадка на селе, над которой безуспешно бьются люди. В самом деле. В какой-то проклятый год почти в одночасье померли у Дуни мать с отцом и осталась она, старшая, с двумя сестрами – мал мала меньше. Тогда-то Дуня была дивчина пригожая, и самое время приспело ей замуж идти, да могла ли она помышлять об этом: двух младших кормить – вот что легло на ее юные плечи невыносимым гнетом. И наверное, этот гнет пригнул бы ее, раздавил, все трое пошли бы по миру и порушенный родительский корень сгнил бы в земле. И тут пронеслось: Артем, первый, по общему понятию, парень, коваль на три села, ходит до Дуньки Тулешевой…

По отцу да по закону фамилия Дуни была Красюк. Но кто на селе знал эту фамилию? Тулешева и Тулешева. А это уже по деду да по своему, уличному, закону.

…Сенокос был, большая страда, все при деле – кто литовкой машет, кто сено ворошит, кто копны мечет. Солнце уже высоко поднялось, надо о горячей еде подумать. А какая самая лучшая еда в поле? Крупнячок, кулеш. Мать вздула костерок, повесила ведерко на перекладину, засыпала пшенца, заправила салом и говорит пятилетнему хлопчику:

– Доглядай, сынку, чтоб не ушел. Смотри, як забулькае – клич мене, я ось там, на лужку, буду.

Скучно сидеть мальцу одному, отвлекся он от кулеша, смотрит, как в траве букашки бегают – черные, красные, зеленые… А костер как зашипит! Глядь – над ведерком белая шапка. Вскочил хлопчик, испуганный насмерть, летит к матери, подпрыгивая на колкой стерне.

– Мамко, мамко, тулеш бежит! – так и назвал кулеш тулешом.

Все, кто стоял рядом с матерью, покатились со смеху: «Тулеш бежит!»

И уже за едой как скажет кто-нибудь: «Эх, хорош тулеш!» – так опять все за животы хватаются. Хлопчик сидит красный как рак. Одна добрая женщина пожалела, прижала к себе: «Ах ты, тулешик маленький» – и не знала, что дала ему имя на всю жизнь. Ему и всему его потомству. Так и пошло на селе: «Це хто там на волах йиде?» – «Тю, не бачишь, да Тулеш же». Детей народил – опять та же музыка: «Це хто там до криныци пишов?» – «Да хто ж, Тулешева дочка». И к Дуне перешло – Тулешева внучка.

…Прикипела Дуня к сердцу молодого коваля, и стал ходить к ней Артем, первый парубок и первый работник; железо горело в руках, всех коней с трех сел водили к нему ковать, фамилия говорила сама за себя – Соколюк! Сажень в плечах, грудь – как та наковальня, черный буйный волос – шапка падала с головы. Пошел слух, что замуж он Дуню берет, – все село ахнуло, батька с матерью чуть не в голос: «Куда ж ты, сынку, в нищету идешь?! Мало ль девок на селе, за тебя любая пойдет и весь век богу будет молиться!» Но Артем железо гнул – и сам был как железо: «Возьму Дуню и младших на ноги поставлю». И взял, и поставил, и по сию пору ломают сельчане голову: чем же взяла его Дуня? Эге! Кто ж может разгадать тайны высшей земной благодати – любви?.. К тому же давняя загадка мучает в основном женскую часть Сыровцов, а женский суд в таком деле никогда еще не был праведным. И все от зависти. Ведь не одна дивчина вздыхала когда-то по Артему – и по сию пору болят старые сердечные раны.

Самому же Артему ни разу не довелось пожалеть о своей судьбе. Да что! Добро всегда оплатится добром, а любовь – любовью, и жизнь у них шла в миру и согласии. На что и клад, если в семье лад. А уж хозяйка тетка Дуня – такую в Сыровцах поискать: все у нее сверкает от чистоты, все ухожено – и хата, и сад, и скотина, – все идет по мудрому житейскому обычаю: сперва припаси, а потом уж и в рот неси.

Эх, если бы не хвороба, давно поселившаяся в тетке Дуне и высушившая ее до самых костей. Может быть, и взялась-то она, эта хвороба, от того, что убивала себя тетка Дуня непрестанным тяжелым, неженским трудом по хозяйству, но иначе она жить не могла, и, когда колхозный фельдшер Савелий Захарович Ступак, пользовавший тетку Дуню травами да пилюлями, советовал ей лечь в районную больницу, она отказывалась наотрез. Ни магическое влияние учености Савелия Захаровича, ни жгучий соблазн исцеления от мук не могли поколебать ее доходящего до фанатизма «чувства хаты». Савелию Захаровичу она ничего не говорила на его слова, но, когда и Артем пробовал склонить ее к больнице, она обводила смятенными глазами сияющие чистотой стены, глядела в окошко, за которым полыхали цветы, воздевала к небу жилистые, темные, как у мощей, руки:

– Та як же ж так! Ой, мати-богородица, заступись. Все хозяйство ж рухне, посеред двора жабы заквакають! – А потом затихала, на худое лицо ее находила смиренческая сень. – От уж лягу – колы зозуля закуе…

Да, на ней одной держались домашние заботы, и хоть, конечно, помогали ей и дядька Артем, и дочь Ульяна, но что ж с них взять – оба работают: муж – в МТС, дочка – в колхозе. Еще солнце не взойдет, Артем погремит во дворе умывальником, покряхтит, растирая крепкое тело рушником, выкатит со двора велосипед – и в Калиновку, а Ульяна – бегом на ферму, к колхозным коровам. За день оба наломаются – самих нужно встретить да приветить, а не то чтобы работой по дому утруждать. Артем-то, правда, еще крепок как черт, труд ему не в тягость, а в радость, а Ульяна придет домой, наспех повечеряет – и на улицу, на девичьи гулянки, – жди с первыми петухами… Да, видно, уж и нет в ней особой тяги к домашнему хозяйству, которую с потом и кровью унаследовала от дедов тетка Дуня, – не то время. В выходной день могла бы и пособить матери. Пошлет она ее в огород картошку подгорнуть – пропала Ульяна! Не слышно и не видно. Пойдет тетка Дуня ее искать, а дочь спит между грядками здоровым, молодым сном – только что мухи в рот не залетают.

И вот с самой весны начинает тетка Дуня считать дни до летних школьных каникул – тогда сестра Зина, живущая с мужем в Киеве, привезет ей ее «панночку» – Марийку. На все лето Марийка – первая помощница тетке Дуне, и, стало быть, сочетается полезное с приятным: тут тебе и отдых при свежем воздухе и парном молоке, тут тебе и познание основ домоводства, да не по книжке, не по наивным, удаленным от жизни урокам труда, а по истинной крестьянской практике.

Марийка проснулась от сплошного крика петуха и квохтанья кур, тут же отозвавшихся на призывный клич Ульяны, с которой она спала здесь, на горище хлева, – в летнюю пору спать в хате душно и нет лучше постели, чем свежее сенцо, заготовленное для Кары под крышей хлева. Ульяны уже не было рядом, только простыня и отброшенное рядно еще хранили тепло и запах ее тела. Кары тоже не было слышно, – значит, тетя Дуня уже подоила ее и выгнала в стадо. Да, да, крик пастуха – «Эгей! Эгей!» – вместе с мычанием коров доносился уже издали, и с этими звуками Марийка ощутила раннее сельское утро с его другими отголосками – серебряным позваниванием подойников, скрипом колодезного барабана, тоненьким голосом тетки Ганны, соседки, сзывающей кур: «Тю, тю, тю, тю… тютеньки, тютеньки…» Марийка с минуту еще лежала, процеживая сквозь дрему эти утренние звуки села и наблюдая, как в плоском ослепительном слое срезанного окошком солнца роится сенная пыльца. Она лежала и радовалась тому, что впереди у нее большой-большой день, и отдавалась ему со счастливой естественностью детства.

Несколько ловких движений – и она оказалась у дверцы, перекинула ноги, нащупала перекладинку лестницы, спустилась вниз; земля, выбитая копытами Кары, была свежа и влажна с ночи, но солнце, купающееся в утренней дымке и поднятой коровами пыли, предвещало ясный и жаркий день. Радостное утреннее чувство по-прежнему владело ею, с ним она пошла по застилающей двор мягкой, обсушенной солнцем травке к умывальнику, и ей было приятно, как он сиял медью; умывальник этот когда-то был найден Артемом в металлическом хламе, который ему, за ненадобностью, приносили со всего села для кузнечного дела, выправлен, обращен в свои первоначальные формы и теперь, каждую неделю протираемый теткой Дуней отъедающим зелень бурячным квасом, начищаемый мелом, был прямо-таки украшением двора. Марийка ополоснула лицо, стала вытираться скользким от крахмала рушником, который тоже пах утром и солнцем, и в это время в дверях хаты появилась тетя Дуня.

– Ой, доню моя встала, панночка моя дорога! Скоренько, скоренько, бо молочко уже отцедыла.

Она стояла в дверях, одетая, по своему обычаю, в рубаху с охватывающим тонкую шею кóмиром, с полыками, из-под которых крупными фалдами шли рукава, – и комир, и манишка, и полыки, и подол были вышиты крупным черно-красным крестом. Поверх рубахи тетя Дуня надевала темную спидницу и повязывалась фартуком – по фартуку тоже шла вышивка. На селе уже мало кто ходил в таком наряде, предпочитая более удобные и современные одежды из сельпо либо из города. А тетя Дуня ходила, и Марийка знала почему – в бесчисленных складках перетянутой фартуком широкой рубахи и спидницы тетя Дуня тщилась скрыть свою страшную худобу, и в какой-то мере ей это удавалось. Идет по селу, фалды спидницы играют на бедрах, создавая видимость некоей живой объемности, а сохраненное с молодости тихое свечение больших серых глаз да уложенные на голове невесть как и сохранившиеся пышные косы, которые не могла скрыть постоянно носимая тетей Дуней белая хусточка, придают ей женскую стать и мягкость.

Марийка подошла к тете Дуне, та обняла ее, прижала к плоской груди и повела в хату.

– Ось, ще тэпле, поснидай, моя доню.

На столе, рядом с большой хлебиной, покрытой рушником, стояла медная кварта, до краев наполненная густым, палевого цвета, молоком. Тетя Дуня откинула рушник, взяла хлебину, большим ножом, так что вкусно хрустнула розовая корочка, откраяла горбушку. И все это – хруст хорошо пропеченного ржаного хлеба, его здоровое, дразнящее дыхание, смешанное с запахом теплого парного молока, утреннее солнце, бьющее в окно, источающие тихий добрый свет глаза тети Дуни – было продолжением того счастья, с которым она вступала в новый день, и Марийку уже благодарно подмывало приняться за дела, столь же интересные для нее самой, сколь и нужные для тети Дуни.

– Спасибо вам, тетя. Тетя, что будем делать?

– Э, доню! Что ж нам с тобой робыть, коли не пичь топить. Чугуны с картошкой стоят в печи, отварим – и в цебер ее, потолчем на кумячку – йндло для скотины. От печи, доню, все хозяйство идет. Э, доню, коржи будем печь с маком. Хочешь коржи с маком?

– Хочу, тетя!

– Беги до Дениса-косолапого, потолчи мак в ступе.

Это для Марийки не работа, а одно удовольствие. Но до того Марийка и в погреб нырнет – поставит глечики с молоком, тете Дуне трудно при ее хворобе; и на огород сбегает – нащиплет фасольки, которая поспелее, вырвет бурячка, морковки да луку на борщ; и табак попасынкует – дядя Артем наказывал. Летает Марийка, как бабочка, и песенки поет, знает: ей еще мак в ступе толочь.

И вот наконец-то идет Марийка к дядьке Денису с покрытой рушничком полумиской мака. И ложку тетя Дуня дала, чтобы, боже упаси, не руками мешать. Идти недалеко – через хату, только бы хозяин дома был: Денисовой жинки, тетки Мелашки, Марийка почему-то побаивалась.

Она вошла во двор и тут же увидела дядьку Дениса. Он ходил вокруг запряженной брички, оглядывал ее, видно собрался в район по колхозным делам, и при этом странно приволакивал ногу – оттого и укоренилась за ним на селе прозвище Денис-косолапый. Марийка встала поодаль со своей мисочкой, робко глядя на него, ожидая, когда он ее заметит.

– А, Марийка пожаловала! – наконец обратил на нее внимание дядька Денис. – Чего тебе?

– Маку потолочь…

– А, маку потолочь! – будто бы удивился дядька Денис, продолжая оглядывать бричку, что-то подвязывая в ней и поправляя. – Маку, говоришь, потолочь. Да-а… Небось коржи тетка Дуня затевает?

– Коржи…

– С маком?

– С маком…

– О, це гарна штука! А пригласишь на коржи с маком?

Марийка потупилась, краска прихлынула к щекам – на этот счет указаний тети Дуни не было… Но дядька Денис решил, что довольно помучил девочку. Прокопченное зноем лицо его разошлось в улыбке, обдавшись частой сеткой белых полосок – скрытых доселе морщин.

– Ну иди, толчи.

– Спасибо!

Марийка кинулась в сенцы хаты – здесь в прохладном полусумраке с пристоялым мучным запахом была ступа.

Во всех Сыровцах у одного дядьки Дениса была ножная ступа. Уж на что Артем Соколюк был хозяин и мастер – и сечкарню смастерил: закладывай в нее бурячную и прочую ботву, крути ручку – весь огород пересечет; и просодерка, и веялка своя, а ножной ступы нет. Может, оттого и нет, что механика эта, считай, от первобытных времен дошла, зазорно же признанному на три села умельцу повторять азы прапрадедов. И так уж велось: ни у кого в Сыровцах нет ножной ступы, а все Сыровцы бегают к дядьке Денису то мак, то пшено, то сушеные груши толочь, и бегают в основном ребятишки – это для них услада. Из-за них, наверное, и терпел дядька Денис ступу. Сколько говорила ему Мелашка: «Выкинь ты эту дыбу, все сени занимает!» А он в ответ: «Хай стоить – детям забава».

Марийка первым делом – к самой сердцевине сооружения – выдолбленной из целого древесного ствола ступе, покоящейся в конце мощного деревянного основания. Вынула из нее толкач, посмотрела, чиста ли, высыпала в ступу мак, снова вставила толкач в дырку. Теперь – босыми ножонками на ровно стесанное бревно, дергающее вверх-вниз толкач. И пошло – как на детской игровой площадке: качайся на бревне, а толкач – в ступу да из ступы – «бух-к, бух-к…». Спрыгнула, вынула толкач, соскребла ложкой осевший на стенках ступы мак, сгребла на серединку – и опять на бревно: «бух-к, бух-к, бух-к». Прохладно в сенях, гладко бревно, хорошо качаться, в дверях хаты – весь двор дядьки Дениса, залитый солнцем, вверх-вниз ходит. Да ведь и работа – Марийка сама мак толчет. Ах, сердечко заходится: «бух-к, бух-к, бух-к». Жаль, маку мало.

Прибежала домой, подает тете Дуне полумисочку с толченым маком:

– Тетя, хорошо я потолкла?

Та сняла с посудины рушничок, подцепила ложечкой темной жирной кашицы.

– Ой, добре потолкла, моя панночка.

А Марийка и рада-радешенька. Уже нашла себе новое дело – ослон мыть. Как же, вся кухонная работа идет на нем: чугуны вынимаются из печи – на ослон, приправа к борщу – на ослоне сечется. У тети Дуни об ослоне особая забота. Кончилась стряпня – горячей водичкой промыть, ножичком отскрести, чтобы дерево было как желток и чтобы ни одной заусеницы. По вечерам здесь же, за ослоном, тетя Дуня с Марийкой коноплю да лен прядут, а из очесов вал валят – нить для рядна.

Но до вечера еще далеко.

«Эгей! Эгей! Эгей!» – раздается на улице. В солнечном блеске, в зное, в золотой пыли плывет, дрожит коровий мык, несутся от хат зазывные крики женщин, встречающих стадо.

В Сыровцах все коровы карей масти, отсюда и у тетки Дуни корова – Кара. Но Кара – это и кара господня, потому что ни у кого в Сыровцах нет такой своевольной и злой животины. Вот оно входит в отворенную Марийкой калитку – горячее, красно-коричневое чудовище с огромными рогами, пудовое желтое вымя тяжело колеблется в оплетке вен. С требовательным ревом Кара идет в хлев, не глядит на тетку Дуню, семенящую возле нее с двумя ведрами в руках – в одно молоко доить, в другом теплая водица, чтоб вымя помыть: не дай бог, потрескаются соски – Кара стойло разнесет. Встала Кара в стойло и, пока тетка Дуня готовит ее к дойке, угрожающе поводит головой, глядит кровавыми глазами на дверь – требует к себе Марийку. Чудо! Одна Марийка, птичка-невеличка, способна укротить Кару.

– Иди ж, доню! – зовет ее тетка Дуня. – Подойник расшибет, ни як не стоить, клята нечисть!

Увидев в дверях Марийку, Кара вытягивает к ней большую, обвисшую зыбкой кожей шею, с облегченным вздохом кладет ее на перекладину.

– Кара, Кара, – подходит к ней Марийка.

Кара снова вздыхает, прикрывает глаза, и Марийка начинает чесать ей белое пятно на плоском лбу, между рогами. Сладкий озноб проходит по всему большому телу Кары, она затихает, и с краев ее рта свисают две блаженные нитки слюны. Нежное прикосновение детских ноготков сразило грозную Кару, которой никто не указ – ни хозяйка тетка Дуня, ни лютые на расправу пастухи. А между тем в подойник дзекает молоко.

Вот за это молоко – три ведра в день, – за это густое, как сливки, диво и терпят Кару Артем Соколюк с жинкой. Правда, тетка Дуня, по сельскому обычаю, никогда не хвалит свою корову, а когда идет из хлева с тяжелым, покрытым марлею ведром, тетка Ганна, соседка, с завистью глядит через тын.

– Подоила, Дуня? Не дарма кормите свою Кару, добряче дае.

Тетка Дуня пуще смерти боится «сглаза».

– Ой, та що там от моей Кары молока, тильки мýка одна.

– Карай, боже, повики такою мýкой. – Тетка Ганна поджимает губы и отходит от тына.

А на улице уже снова собирается стадо. Марийка выгоняет корову со двора, пастух, увидев Кару, каменеет лицом, издали машет на нее длинным хлыстом. Кара оборачивается, глядит на него красными глазами, будто хочет сказать: «Помаши, помаши, коль жить надоело!» – и спокойно становится в ряды, бредущие за околицу, в поле.

И тут над другим соседским тыном Марийка замечает несколько одинаково светлых головенок – это дочки дядьки Конона. Они подмигивают, зовут Марийку и, перебивая друг дружку, говорят ей, что вечером девчата будут венки пускать по реке. «Венки! – замирает у Марийки сердечко от предчувствия какого-то таинства. – Венки…»

2

От каждой хаты – по огородам, мимо конопель, через светлые капустные ряды и сочную луговую траву – вьются и сбегают к реке тропинки. Только вечерние сумерки налились синей густотой, пошли вниз стайки девчат, а девчата в Сыровцах не умеют ходить без песни, это все равно если бы по весне молчал соловушка. Хлопцев не видно, пока одни девчата идут на зеленый бережок, и по всему приречью, на которое уже пала легкая прохлада, раздаются чистые девичьи голоса; каждая стайка ведет свою песню, как бы перекликаясь и споря, у кого красивей и напевней, и песни летят за тихую речку, за луговину, уходят вверх, к еще видному темному лесу, и, наверное, их слышно в далеких селах за лесом, а там тоже в этот вечер поют девчата: сегодня ж вечер их тайных надежд, а тайную надежду только и можно доверить песне, этой женской молитве, – она ответит и на боль, и на радость, она и встревожит, но и прольет в сердце тихий покой…

Вышли девчата на зеленый бережок, опустились на травку, подобно лебяжьему табунку, и снова поют, теперь уже вместе и одну песню, – ждут, когда совсем начнет смеркаться, потемнеет плесо и покажутся в нем первые сахарные звездочки. Вот одна замерцала, и вторая, и третья, а среди них – месяц, как золотой петух среди белых курочек…

Пора! Подымают девчата подолы, входят в прогретую за день, парную речку, только сторожатся острой осоки. Зажигают свечечки и пускают по реке венки, будто ненароком стараясь подтолкнуть их туда, куда указует хранимая каждой дивчиной мечта. Но плесо кружит венки по своему нраву, а то и столкнет два вместе, да так вместе и поведет.

– Ну, Ярина, не иначе быть нам с тобой соперницами! – скрывая ревнивую муку, пробует шутить дивчина.

Другая тоже обомлела вся, но тут же находится:

– Може, ты за моего брата Петра выйдешь, золовкой тебе буду.

– Тю, нужен мне твой Петро! Вон, гляди, разошлись мы с тобой в разные стороны.

– Слава богу!

Да это что! Один венок подбился к очерету, в самую темень вошел, да вдруг – всем девчатам было видно – начал клониться, клониться набок – свечка погасла.

Первая красавица на селе Катя Витрук зажмурила глаза и так, слепая, пошла из воды на берег. Страшную беду начертал ей ее венок – либо смерть, либо позор. Девчата забыли про свои венки, обступили Катю, начали обнимать ее.

– Да ты что, Катя, то ж все шутка, венки эти!

– Пошуткует, видать, надо мною жизнь, пошуткует… – не глядя в глаза подругам, шепчет Катя, белый ее лоб влажно блестит под месяцем. – Всего ждала, но такого…

– Да, мабуть, жаба прыгнула на венок в очерете!

– Жаба, жаба, не мог сам венок похилиться!

– Может, и жаба, кто знает, – медленно, со смыслом, выговаривает Катя, кивая головой, – может, и жаба…

Между тем от верб, светящихся невдалеке осеребренными месяцем прядями ветвей, доносится до девчат веселый гомон, пробует лады гармошка, стучит, позвякивая, бубен – хлопцы пришли. Девчата услышали их, когда те только спускались к реке от села, но делали вид, что не слышат, да и не до хлопцев было в треволнениях с венками. А теперь что ж! Все позабыли про венки, когда стряслось такое у Кати Витрук. Теперь гляди не гляди, где чей венок плывет, где чья свечечка горит, – не разобрать. Да, может, оно и лучше. Что загодя терзать себя: коли написано счастье на роду, так оно само дорогу отыщет – в Пашкивку, Людвиновку, Фасивку либо в Калиновку, а коли ждет злая недоля – лучше об этом не знать до поры. Вон хлопцы пришли с гармошкой да с бубном.

И подались девчата к вербам – там теперь до рассвета песен, танцев, смеху. И Катя Витрук пошла вместе с подругами – хуже нет одной быть со своей думкой.

Этого только и ждала босоногая команда девчонок, державшихся в отдалении от старших сестер, на бугорке под огородами. Когда взрослые пускали венки – не подойдешь, подзатыльника можно схватить за порванные цветы. А теперь – гайда! Подбежали к воде – прыг, прыг в нее длинноногими лягушатами, перебаламутили плесо, рвут из-за пазух смятые венки – и в воду, так, без свечек: за свечки да спички нагорело б еще днем.

Марийка тоже выскочила на бережок, только хотела сигануть в воду – вспомнила: пиявки! Всю так и обдало холодом от мгновенного видения: они с тетей Дуней белье полощут в реке, а на не тронутой загаром ноге у тети черный слизняк. Марийка увидела, закричала. Тетя Дуня с отвращением скинула не успевшую присосаться пиявку…

– Иди, Марийка! – верещат Кононовы девчонки.

– Иди, вода тэпла!

– Иди, иди!

И хочется Марийке, и оторопь взяла, ноги приросли к бережку: в темной воде чудятся ей страшные черные червяки. Нет! Подошла к самой воде, кинула свой венок с берега, отлегло от сердца: хорошо упал венок и, видать, попал в струю, поплыл, поплыл под напряженным Марийкиным взглядом. Вот пошел по светлой дорожке от месяца, средь играющих белых и черных блюдец растревоженной воды, плывет, покачиваясь с боку на бок, – куда ж плывет венок?

Вдруг завизжали Кононовы девчонки, застыли, глядят мимо Марийки расширившимися в ужасе глазами. Обернулась Марийка – хочет закричать, а не может, онемело, перехватило в груди: к берегу, прыгая и приплясывая, надвигаются черти. На фоне еще не погасшего неба извиваются колченогие фигурки, машут скрюченными руками, огромные головы ощерились распяленными ртами, и глаза горят огнем. Марийка знает: никакой нечистой силы нет, то сельские мальчишки придумали такую страсть… Но тут вся мелюзга уже стреканула к селу, и Марийку тоже метнуло, как из пращи.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю