Текст книги "Белые птицы вдали (сборник)"
Автор книги: Михаил Горбунов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 21 страниц)
Летит, едва касаясь земли, позабыла все на свете, только ловит глазами размытое в темени, спасительное пятно хаты тетки Дуни… Округло заскользило, заскрипело под пятками – капуста, защелкало по ногам – картошка, и вдруг – высокая, мертвая, темная чаща перед глазами – конопли! Те самые конопли, в которые по ночам, разводя руками кисею тумана, поднимаются от реки русалки – набрать длинных, мягких, светлых стеблей на косы, а пойдет мимо запоздалый молодой косарь – заманить в конопли, заласкать, защекотать и унести в реку на веки вечные… Марийка и днем-то пойдет мимо конопель, глядь – сорвано и брошено беремечко. Значит, зря приходили русалки, рано рвать коноплю: не светла еще, не мягка для волос, сорвали и бросили… А тут ночь непроглядная – вдруг сидят уже в коноплях!
Зажмурила глаза – и как в омут головой, только обдали конопли теплым дыханием, терпким запахом, и вот уже врезалась в лопоухие шершавые листья, только поняла, что уже гарбузы пошли, что, значит, хата рядом, – зацепилась за плеть и, стреноженная, полетела плашмя на землю. «Ых, ых, ых, – запаленно ходит грудь, – ых, ых, ых!» Недалеко, за тыном, затрещала, забилась, как от конского табуна, кукуруза – Кононовы девчата пронеслись по своему огороду. Это подстегнуло Марийку, она вскочила и вихрем влетела в свой двор… И, обессиленная, ноги как из глины, голова как в огне, вошла в сенцы, там тоже немного отдышалась, открыла дверь в хату. Свет хлынул в глаза. Прислонилась к косяку, смутно видит: дядя Артем сидит за столом, тетя Дуня хлопочет у печи. Выпрямилась, вскрикнула тетя Дуня:
– Что с тобой, доню моя?! На тебе лица нет.
Стыдно Марийке признаться, какого страха натерпелась и как бежала от реки. А ведь столько ждала от светлого вечернего таинства… Потекли по щекам слезы. Тетя Дуня, почуяв неладное, готовая оборонить Марийку от какой бы то ни было обиды, строго подошла к ней, защищающе обняла, прижала к себе, наклонилась к самому личику:
– Скажи, доню, скажи…
И Марийка сказала – так, чтобы не слышал дядька Артем, как женщина женщине:
– Да… Не знаю, куда замуж пойду…
Тетя Дуня безобидно рассмеялась, выпрямилась облегченно, еще раз прижала к себе Марийку тяжелыми, узловатыми руками.
– Пойдем, доню, вечерять.
Артем Соколюк сидел за покрытым чистой льняной скатертью столом и занимался своим любимым делом.
…Каждый вечер, за редчайшим исключением, Марийка видит его за этим занятием, и ее всегда поражает не сгибаемое упорство дяди Артема, когда он, нацепив очки и надев на голову скобу с черными наушниками, сомкнув огромные, жженные огнем и железом ладони вокруг хрупкого стеклянного цилиндрика, с ушедшим от земной суеты лицом водит посредством штырька еле видимым металлическим волоском по просматривающемуся в цилиндре крохотному серому камешку. Марийка знала, что стеклянный цилиндрик с волоском и камешком – детекторный приемник, и ей, живущей в городе девочке, которой радио доступно, как вода из крана, тем не менее тоже передавалась атмосфера того чуда, к которому часами и неделями пробивался Артем Соколюк. Потому что там, в городе, из тарелки репродуктора радио источалось как бы в готовом виде. Здесь же радио добывалось из своего первозданного источника… А может, тут играл роль непререкаемый для Марийки авторитет Артема Соколюка: что бы он ни делал, что бы ни сказал – все имело значение и вес. Затаив дыхание и не шевелясь, Марийка тоже часами могла просиживать рядом с ним, тщась и надеясь: сейчас грянет чудо, разум восторжествует над слепыми силами природы!
И чудо – редко, правда, но потому и с большей потрясающей силой – обрушивалось на Артема Соколюка. Глаза его замирали в каком-то внезапном озарении, он срывал с носа очки, хватался за наушники, будто оберегая то сокровенное, что появилось в них, потом осторожно снимал, так же осторожно клал на стол – теперь и Марийка могла уловить исходящий от них шепоток, – дрожащими губами говорил ей:
– Беги за хлопцами!
Она вылетала из хаты, перескакивала через тын к дядьке Конону – тут же у конуры вскакивала собака, давясь на цепи и царапая лапами воздух. Дядька Конон возникал, окруженный дочерьми.
– Идите, идите, а то волна пропадет!
Испуг сходил с бледного, заморенного личика, вытянутого книзу узким клинышком бородки, со всего щуплого тельца дядьки Конона, облаченного в холщовую ткань. Неуловимым движением локотков он поддергивал болтающиеся на нем штаны, приосанивался.
– Э-э, волна!.. От я у кума був у Кииви, по радиво чув – службу правили… Сам чув, як…
У богомольного Конона одно на уме. Не дослушав известную всему селу историю, Марийка кидалась к остальным «хлопцам»: к соседу по другую сторону – дядьке Ивану и – через хату – к дядьке Денису-косолапому. Дядька Иван оказывался на улице с рвением, опережающим протестующий крик жинки, тетки Ганны, дядька Денис поспешал на клич, выжимая все возможное из своих загребающих землю ног. И вот они уже оба здесь, за столом, и донельзя взволнованный Артем Соколюк дает им попеременно наушники, в которых, слышно, вибрирует тончайшее женское сопрано, – может, из самой Москвы доносится голос певицы.
Марийка снует тут же, у стола, радуясь радостью взрослых. Тетка Дуня наблюдает за этой сценой, осуждающе качая головой.
– Дайте он дытыне послухать!
И тут все вспоминают про Марийку, извинительно суют ей наушники; она отстраняет их, потом все же надевает на головку – только чтобы не ставить дядю Артема в неудобное положение. И слушает, слушает далекие тихие голоса, пока не пропадает волна…
А за столом уже идет мудрая мужская беседа – о видах на урожай, о детях и, конечно, о германце, который в последнее время вообще у всех на языке. Темное дело с этим клятым германцем – Чехословакию подмял, в Польшу вошел, и оттуда, от границы, смутно потягивает опасным железным ветерком… Артем Соколюк насыпает мужчинам своего, славящегося на все село, табачку.
– Це прошлогодний, а этого году буде ще краще. Сегодня Марийка посынкувала, листья во, як лопухи.
Мужчины, смакуя, затягиваются.
– Да, гарный табачок! – Дядька Иван заволочно смотрит сквозь дым. – Гарный, гарный. – И добавляет: – Як у Дуни малосольные гурочки.
Удочка заброшена, намек прозрачен, но тетка Дуня и бровью не повела.
– Да-да! – соглашается дядька Денис с таким выражением на лице, будто уже откусил огурца после горькой стопочки.
Тетка Дуня – ноль внимания.
И тогда на приступ идет уже сам Артем Соколюк:
– Одарка, чуешь, что хлопцы говорят? – Глаза его ласково поблескивают.
– Не чую, нема колы! – отрезает тетка Дуня.
Артем поднимается из-за стола, подходит к жене, обнимает за плечи:
– Хлопцы кажуть, гурочки у тэбэ добри.
– Вон у Мелашки тоже добри огирки!
– Не знаю, не знаю, до соседок не хожу, – будто бы уже с обидой говорит дядька Артем, и это заставляет тетку Дуню сдаться.
– Пойдем, Марийка, сберемо щось на вечерю.
За огурчиками беседа пошла веселее: в добром доме закуска не подается без того, что надо закусывать, – попотчевала тетка Дуня гостей и сливяночкой.
Дядька Денис с невинным лицом говорит своему соседу:
– Расскажи, Иван, как твоя жинка бригадира проведала в ликарни.
Все знают эту историю, и добродушный смешок ходит за столом.
Случился с бригадиром аппендицит, отвезли его в районную больницу, в Макаров, там и сделали операцию. Видать, запущена была болезнь, осложнения пошли – лежит бригадир, тоскует в одиночестве. И снарядилась к нему женская делегация. Курочку сварили, узелок яичек взяли, всякой зелени. Приходят в палату вместе с врачом. Тетка Ганна подошла к бригадиру:
– Ой, який же ты страшный да худый, аж святишься, ни кровиночки в лице нема.
Посмотрела на врача, уперла руки в пышные бока.
– Це ж наш бригадир, така людына! Що треба? Може, яки лики треба? Може, кровь?! Як що нема, так я дам!
Бригадир зашебуршился на кровати, подзывает к себе врача истомленными глазами.
– Доктор, и не посмейте, а вздумаете – сбегу. Вона ж скаженна, на все село одна. У кого хочьте берить, только не от Ганны…
Легка на помине, в хату врывается Иванова жинка.
– Сидишь?! – Сузившиеся Ганнины глаза впиваются в мужа.
– Ты б «добрый вечер» сказала, Ганна, – пробует умиротворить ее дядька Артем.
– Вам-то добрый, за сливяночкой, а мне як за работою? Добрый вечер, Дуня! Ото цих трутней привечаешь.
Мужчины и сами понимают, что пора по домам: ясно уже, что тетка Дуня не даст больше сливяночки. Да и другое нужно в толк взять; вдруг на той неделе Артем снова поймает волну своим детекторным приемником…
На этот раз, введя расстроенную Марийку в хату, тетка Дуня сразу прервала ежевечернее занятие мужа.
– Кончай свою музыку, за стол сидать будемо, Ульяну не дождемся.
– Да-a, Ульяна небось на рассвете явится…
Артем подошел к окну, легонько стукнул по раме – створки разошлись, в хату потекла вечерняя прохлада, дурманяще запахло флоксами и метеолой. Шары высоких флоксов уходили в темноту, к тыну, а ближние светились под луной призрачными розовыми фонарями. Среди запаха цветов и уличной пыли, в высоких, тоже облитых лунным небом недвижных осокорях, над смутно белеющими хатами с редкими бледно-оранжевыми пятнышками окон стояла тишина, простирающаяся, кажется, до самого края земли.
И в этой тишине угадывалась далекая девичья песня – там, у приречных верб, юность праздновала свою счастливую пору.
– Чуешь, Одарка, як дивчата спивають?
Тетка Дуня тоже прислушалась, помягчало ее худое лицо.
– Что ж, молодость! Да не як у нас с тобой – они беду не мыкают.
Артем поднял к ней затеплившиеся улыбкой глаза.
– Ничего, мы тоже с тобой свое взяли. А что беду мыкали, так об этом вон и песня: «Вбоги дивкы замиж вдуть с чернымы бровамы, а багати сидять дома с киньми та воламы». Так?
– Так, так, – грустно покачала головой тетка Дуня.
За столом вконец успокоенная, повеселевшая Марийка все же рассказала о том, что случилось на берегу. Артем захохотал, а тетка Дуня распалилась неподдельным гневом:
– Це ж все той Микола, цыганча проклятэ, подобье хлопчиков на всяку пакость. Он, он, Микола-цыганенок!
– Такое страшное! – Марийка описывает руками большой круг. – И глаза горят, и рот горит щербатый!
– От проклятэ цыганча! – снова костит Миколу тетка Дуня.
– Так то ж они пустые гарбузы понадевали на головы. И свечку вставили! Оно и горит, як рожа у черта! – В противоположность жене Артем заходится от смеха, он в восторге от выдумки Марийкиного одногодка Миколы-цыганенка, первого заводилы среди сельской ребятни. Больше некому: сегодняшнее пугание девчонок – это в стиле его забав. Впрочем, если бы не Микола, все равно появились бы черти на реке, без этого Иван Купала – не праздник. – Ты лучше скажи, куда твой венок поплыл. Тоже небось мастерила себе венок?
Марийка зыркнула из-под прихмуренных бровок на тетю Дуню. Та, посмеиваясь, кивнула ей: мол, говори.
– Да… Не успела поглядеть, черти налетели.
Дядька Артем опять взрывается смехом, потом у него самого в глазах запрыгали чертики, и он обещающе говорит Марийке:
– Есть жених.
Марийка уже чует какой-то подвох. Тетка Дуня ревниво спрашивает:
– Кто это?
– Франько.
– Який Франько?
– Та дурный, який же. Франько-дурный.
– А, провалился б ты со своим Франьком! – возмущению тетки Дуни нет предела. – Таке дытыни сказать! Вона и так перелякана.
Марийка затихла, сжала губки, чтобы не увидели, как дрожат, – все, чего она натерпелась за день, должно было завершиться еще и этой разящей в самое сердце шуткой.
Франько Заколюжный – посмешище на все Сыровцы. В первую империалистическую он угодил в германский плен, и в этом была, кажется, своя закономерность. В селе помнят, каким он уходил в солдаты – плюгавенький, кажется, с детства облысевший, все шмыгает острым носиком, сюсюкает – что, и не разберешь: «сю, сю, сю, сю», – как суслик. Надел шинель – рукава по колено, винтовку повесил – до полу. Ну, в первом же бою и бросил ее, тяжела была, поднял выбившиеся из шинельного сукна маленькие грязные руки…
В село вернулся такой же. Надел вместо шинели кожушок-маломерок, а он все равно до щиколоток, и по сей день бегает в нем, уши затрепанной шапчонки болтаются – будто пугало убежало с огорода. Опять: «сю, сю, сю, сю». Гляди ж ты, еще и хвастуном стал на все Сыровцы, даже позор свой, плен, ставит себе в счастливый оборот судьбы, все-то нахваливает неметчину. Хвастал, что и балакать по-немецки умеет, да мало кто верил, а кто верил – говорил: чем похвалишься – тем и подавишься.
Вернулся в село – начал свататься. К одной ткнется – гарбуз в руки, ко второй – тот же гарбуз, только покрупнее, и не удержишь, к третьей – та же история. Так и живет бобылем, а бобыль на селе не человек. Идет с мужиками в своем кожушке, забежит вперед, чтобы могли его видеть и слышать, семенит задом наперед, а Микола-цыганенок подставит ему ножку, он и растянется посреди улицы… Стал Франько-дурный вечным женихом в Сыровцах – им-то и принято пугать невест.
Тетка Дуня встала, начала убирать со стола. Поняв, что пересолил, Артем придвинулся к Марийке, начал гладить ей волосы большой шершавой ладонью. Марийка молчала. А в окно все так же лился лунный свет и проникала притишенная расстоянием, повитая заливистыми подголосками девичья песня.
Подошла тетка Дуня:
– Пойдем, доню, спать. Лягай в хате, Ульяну не дождешься, на горище страшно одной.
И уже Марийка устроилась на лежанке возле печи, отдыхали, сладко гудя, ноги, обволакивала дрема, а тетка Дуня не уходила, и Марийка могла различить ее строгие, темные, остановившиеся в одной точке глаза.
– Спи, доню моя, спи. Э-э, на веку як на долгой ниве.
3
Завтра воскресенье – гайда в лес, за грибами!
Первый грибник в Сыровцах – дядька Конон.
– Возьмите и меня в лес, – просит Марийка под науськивающие взгляды его дочерей – сами они и словечко замолвить боятся, дядька Конон в хате – гроза, власть, жинка и та при нем тише воды, ниже травы: как что не по нем – берегись божьего суда.
Но Марийка знает про слабость соседского столпа. Она – городская, а дядьку Конона медом не корми – дай показать, что и он не лыком шит. Прежде чем попроситься за грибами, Марийка должна была выдержать его часовую беседу о премудростях городской жизни: «От був я у кума, у Кииви…» Наперед уже знала Марийка, что у кума, церковного дьякона, в городе свой дом и «личное» пианино, но слушала, что поделаешь. Дядька Конон никогда и никого не брал с собою в лес, кроме дочерей да постоянного своего спутника Трохима, дюжего молчаливого, как могила, мужика, лешего по обличью. И никто никогда не видел, как этот гурт покидал село, зато все видели, как возвращался уже в знойную полуденную пору с полными тяжелыми кошелями, застланными сверху привялыми листьями папоротника, сквозь которые все же проглядывала желто-коричневая – кругляками – таинственная тьма, а у девчонок еще и полны пазухи лесных груш – гниличек… Марийка смирила гордыню, попросилась за грибами. И дядька Конон снизошел к терпеливой собеседнице, дал согласие.
С вечера условилась с Кононовыми дочерьми, чтоб гукнули ее, с вечера же тетка Дуня уложила ей в кошель яблок, бутылку молока, кусок пирога с фасолью. Кошель взяла с собой Марийка на хлев. Еще не рассвело, когда она уловила негромкий условный знак, перелезла через сладко посапывающую Ульяну и слетела вниз. Пристроилась в хвост уже выстроившейся колонне, и тут же двинулись через огороды к реке.
Первые блики солнца мягко, розово, как бы изнутри, засветили клубы поднимающегося над рекой тумана, прошли сквозь него, легли на широкую заречную луговину, так же мягко зажгли вербовые кусты, копешки свежескошенного сена; стало видно пробитые в высокой траве длинные нити тропок, огибающих разбросанные по лугу болотца и плавно уходящих вверх, к дальнему синему гребню бора. Ноги у Марийки сразу намокли от росы, засаднило цыпки, но она не замечала этого или не хотела замечать, охваченная прохладой и прелестью рассветного часа. В узком месте по чмокающим о воду бревнышкам кладки перешли застывшую в тишине, дымящуюся легким парком речку, в высоких тонких стеблях очерета покачивалась и тенькала крохотная пичуга, от сомкнутых – в каплях росы – голубовато-желтых кулачков кувшинок уходили в темную глубь коричневые щупальца.
Косари прошлись в сухих местах, у вербовых кустов, там и стояли копешки подсушенного сенца, расстилались на помягчавшей от росы стерне бледно-зеленые валки, но большая часть огромного луга поднималась высоким – по пояс – разнотравьем. Теперь уже и подол Марийкиного платьишка был мокр, облепил ноги, они обдались травяной зернью – терять уже было нечего, и когда девчонки крикнули ей: «Гайда копанки искать!» – она побежала вместе с ними, радуясь воле после своего замыкающего положения в колонне. Роса слетала с травы вспыхивающими в солнце радугами. Марийка, не раз ходившая сюда с тетей Дуней за щавелем и встречавшая копанки в траве, хотела и сейчас найти криничку хрустальной родниковой воды… За безотчетной радостью поиска что-то ее тревожило, что-то звало, и среди ровной, сверкающей росою травы она искала темный островок, в котором и могла таиться копанка.
«Тр-р-рх-х» – из-под ног у нее выпорхнула птица, тут же зависла совсем рядом, затрепетала крылышками на подгибающейся во вспышках росной пыли траве, голос ее был беспокоен и резок. Что-то предчувствуя, Марийка опустила свой кошель, раздвинула траву: в плотной, серой, ювелирно сплетенной чаше лежали крохотные, в крапинку, будто брызнули кисточкой, яички.
Она обомлела – гнездо!
Что-то прошило Марийку – жгучее, запретное, но ладошка инстинктивно потянулась – потрогать, погладить, коснуться таинственного мирка, и она уже ощутила под пальцами его скорлупочное тепло, когда ее резко толкнули в плечо. Она не испугалась, она была еще как в забытьи. Подняла голову, увидела склоненные над ней веером испуганные плоские лица Кононовых дочерей.
– Не займай!
– Ластовыння всэ лицэ покрые!
– Буде як у той рябой Мотри – вона гвизда драла!
– Я не драть, я только погладить, – прошептала Марийка, трудно преодолевая в себе уход из внезапно открывшегося ей сокровенного мирка.
– Эй! Эгей! – донесся издали голое дядьки Конона, дочери его шарахнулись на зов.
Марийка сомкнула над гнездом высокую траву и побежала за ними, теперь уже со страхом кося глазами на нос – не покрылся ли он конопушками, ластовыною. Но, кажется, пронесло!
Дядька Конон с Трохимом решили спрямить дорогу, сошли с забирающей в сторону тропинки, и девчонки настигли их уже перед легшей поперек, заросшей осокою мочажиной с кочковатыми, торфяно-черными закрайками. «Пиявки!» – душно обдало Марийку, сразу почувствовавшую жалкую незащищенность своих голых ног.
Все, что произошло дальше, было как в немом кино. Клешнеобразный Трохим поднял тощее тельце дядьки Конона и молча, держа на груди, как ребенка, понес через болотце – с одной стороны болтались маленькие ножки дядьки Конона, с другой было видно его спокойно глядящее вверх личико с острым шильцем бородки. Весь Кононов выводок бросился вслед, визжа и расплескивая воду. Трохим опустил свою ношу, ни один мускул не дрогнул на лице дядьки Конона, он как должное воспринял рабскую услугу угрюмого спутника и, уже торча столбиком на сухом месте, показывал Марийке в сторону, где, видимо, было помельче. Но она, зажмурясь, пошла здесь же под визг и смех Кононовых дочерей, видевших, каких мук ей это стоило. Почувствовав твердую почву, она открыла глаза и увидела обращенное к ней равнодушное лицо Трохима.
– То Тулешева така? – тихо спросил он у дядьки Конона.
– Та яка там Тулешева… – с таким же равнодушием ответил дядька Конон. Он дотянулся до лешачьего уха Трохима, что-то сказал ему.
– А… Я чув, чув…
Немая пустота окружила Марийку, она одиноко, заброшенно стояла в ней, лишь по-комариному тонко звенело в оглушенном сознании: «Та яка там Тулешева…» Что сказал дядька Конон Трохиму, что слышал Трохим? Помимо ее воли, отстраненно от нее в ней возникали удивленные, жалеющие взгляды, услышанные когда-то нечаянно оброненные слова, все это всплывало сейчас в мозгу, но сразу уходило в окружающую ее пустоту, и Марийка чувствовала свое бессилие, что-то ускользало от нее, и она никак не могла поймать это ускользающее бездуховное нечто. С разящей отчетливостью она увидела недавний день, ее ослепило зноем этого дня, ударило в ноздри запахом повялой огородной ботвы и конопель…
Была у тетки Дуни курочка. Несушка – каких поискать, и яйца же давала – крупные, как ядра, густо-коричневые, на пасху и красить не надо; за черный цвет пера прозвали курочку Галкой. Никогда ее тетка Дуня не «подсыпала» – только несись, на яйцах пусть другие сидят.
Как-то доит Кару, Марийка, по обыкновению, чешет ей белый, в мелких завитках, лоб. Вдруг с горища хлева – «кудах! кудах! кудах!» – летит растрепанная Галка. Кара прянула в сторону, перевернула подойник. «Эге! Схованку себе нашла», – сразу смикитила тетка Дуня. Поймала Галку – и в воду, а потом в бочку: посидишь, мол, дурь-то и пройдет.
Не тут-то было. Не ходит Галка нестись на поклад, как все куры, стало быть, снова завела себе потаенное место, там и несется, гнездо готовит.
– Следи, доню, – приказала тетка Дуня Марийке.
И Марийка ходит за Галкой, как Шерлок Холмс. Кружат обе по двору, по огороду, по саду, силясь перехитрить друг дружку: Галка в хлев – и Марийка в хлев, Галка в малину – и Марийка исцарапается вся, а тоже продирается сквозь колючие стебли, Галка – хитрая тварь! – в крапиву – и Марийка – что делать! – тоже лезет в крапиву, готовая разорвать на части проклятую курицу.
И все-таки выполнила наказ тетки Дуни, выследила Галку – аж в коноплях у тетки Ганны обнаружила схованку. Прогнали незадачливую курицу. Подставила тетка Дуня фартук, Марийка стала складывать крупные, как на подбор, матово-коричневые яйца.
Откуда ни возьмись тетка Ганна.
– Сусидка! Що це ты хозяинуешь в моих коноплях?!
И вдруг увидела, как Марийка кладет яйца в фартук тетки Дуни.
– Ой, люды, бачьте! То ж моя била квохтушка нашла себе место.
Напрасно тетка Дупя христом-богом клялась, что это ее черная курица Галка несется в коноплях.
– Яка черна! То моя била як сниг нанесла! Нехай у того очи повылазят, хто каже – черна! Ой, люды!
На крик прибежали соседки, копавшиеся в своих огородах, начали увещевать тетку Ганну – такого уразуметь нельзя было, чтобы Соколюки на чужие яйца польстились, но она от этого распалилась еще пуще: схватилась за передник тетки Дуни, рвет его, яйца перекатываются, вот-вот побьются. Плюнула бы тетка Дуня, отдала бы соседке яйца, да что ж люди подумают, – значит, в самом деле белая Ганнина курица снесла. Тетка Дуня говорит: «Черная!» Тетка Ганна кричит: «Белая!» Черная! Белая! Черная! Белая!
– Да угомонись ты, – доказывает тетка Дуня, – ось дытына еще утром выследила, та ждала, чтобы знеслась.
– Хто?! – побагровела тетка Ганна, внезапно перейдя на шепот и став от этого еще страшнее.
– Я, я выследила Галку! – крикнула Марийка и заплакала – и от обиды за попранную справедливость, и оттого, что так крикнула при людях: ее всегда учили уважению к старшим.
– Хто, хто? Люды, кому ж вы верите, вот этому…
Марийка не разобрала, что сказала тетка Ганна, она только заметила сошедшиеся на ней испуганно-жалеющие взгляды женщин. И еще она заметила, как побледнело темное лицо тетки Дуни и его исказила страдальческая судорога. А Марийка, как сейчас, на лугу, стояла в окружившей ее тишине, пустоте, ничего не понимая. Солнце слепило ей глаза, все шло мимо ее сознания.
– На, – обреченно сказала тетка Дуня, наклонила фартук и пересыпала Галкины яйца в подставленный передник тетки Ганны.
Та была растеряна, виновато глядела в спины удаляющихся от нее соседок.
Тетя Дуня взяла Марийку за руку и повела в хату.
Вечером Марийка раньше обычного забралась на горище. Но она видела: дядька Артем, непривычно хмурый, пошел в хату тетки Ганны – порог этой хаты он переступал редко, значит, что-то заставило его пойти. Что же?!
Что тогда сказала тетка Ганна? Что теперь сказал Трохиму дядька Конон? Марийка и хотела, и боялась узнать это. В конце концов какая-то апатия нашла на нее, и она решила, что не пойдет за грибами. Все пошли, а Марийка осталась, как ни звали, ни махали ей Кононовы дочери, боявшиеся отстать от отца и Трохима.
Она медленно пошла по лугу, уже тая в себе смятение и зная, что оно так и будет жить в ней. Солнце поднялось над хатами, они стояли вдали в ореоле большого утреннего света и от этого казались Марийке не белыми, а черными. Она подумала о том, что сейчас тетя Дуня доит Кару, – как-то они там без нее? Но в село ей тоже не хотелось – она с удивлением поняла это. Марийка пошла по обсыхающей высокой траве и стала рвать свои любимые цветы – синие колокольчики, держа через руку уже ненужный ей кошель.
Неожиданно в двух шагах от себя она увидела безмолвный квадрат темно-зеленой, еще не высветленной солнцем, стеклянно-гладкой воды – будто кто-то потерял зеркало. Копанка! Она поставила кошель, положила в него цветы, встала на коленки перед дышащим холодом ставочком, вправленным в раму черной крупяной земли, поглядела в его темную глубину, постепенно различила дно – там, в глубине, шевелился пальчик воды – пульсировал родник. Она вспомнила, как в жаркие дни они с тетей пили из копанок – ломило зубы от ледяной воды, – как ополаскивали себе лица и как им было хорошо, весело. Но сейчас Марийку только пронизывало холодным дыханием воды, она увидела в ней свое лицо, четко проступавшие глаза и стала глядеть в эти глаза, пытаясь прочесть в них то, что ее мучило.
– Копанка, копанка, скажи мне, кто я…
Молчала темная вода.
– Копанка, копанка, скажи мне, кто я, – повторила Марийка, но ничего не ответила луговая криничка, а голос Марийки пропадал в окружавшей ее тишине, пустоте.
– Копанка, копанка…
Четкое отражение лица раздробилось, закачалось в расходящихся к бережкам тонких кругах, и Марийка поняла, что это ее слезинки упали на воду. Она уже ничего не ждала от безмолвной кринички, она повалилась в траву и стала глядеть в небо, большое золотисто-синее небо, где еще плавал бледный затерянный ломтик месяца. Ей по-прежнему не хотелось идти в село, не хотелось никого видеть, даже тетю Дуню и дядю Артема, она так и была бы одна, потому что знала: никто не ответит ей на то, что смятенно поселилось в ней; все оберегают ее от чего-то тайного и – так ей казалось – унизительного, и ей было нестерпимо обидно.
Нехотя она поднялась, взяла цветы из кошеля, на дне его так и лежали нетронутые бутылка молока, яблоки и кусок пирога с фасолью.
Эта груша – не то с рождения дичка, не то одичавшая уже в жизни, лишившись по какой-то причине людского внимания, – стояла в стороне от ухоженного, всегда прибранного сада, прямо посреди огорода, будто отбившееся от семьи дитя. И все-таки каждую весну она цвела, и цвет у нее был такой же, как у ее благородных сестер, и плодоносило дерево с неизменной щедростью: разлетятся по ветру мелкие белые лепестки, через пару недель ветви – как плотно набитые рукава. Артем Соколюк жердинами подпирает, чтобы не переломились. Только плоды давало дерево мелкие, твердые, вязкие, с горчинкой, с такою же горчинкой, какая была у ее изломанной, заброшенной судьбы, и назывались эти плоды – кислица, а еще – гниличка.
Но зима подъедает, что лето собирает, и кислица тоже шла впрок. Собирали ее рано и хранили на хате, под крышей, – слой груш, слой соломы, слой груш, слоя соломы, вроде слоеного пирога. Долго доходит кислица, зато как кончатся ягоды и фрукты в саду – лучшего лакомства нет: дозрели, притомились в соломе плоды, по цвету и вправду как гнилые, а раскусишь – мягки, в соку, сладки особой, винной сладостью. На что Артем Соколюк не большой любитель фруктов, а гниличка – на ноябрьские праздники либо уже в снег, зимой, на рождество да за доброй рюмочкой, – была для него первейшей закуской.
Но Марийка поздней осени ждать не могла – тогда мать с отцом ее уже в Киев заберут, – а потому частенько летала на горище, чтобы попробовать кислицы, говорят же, сладок запретный плод. Да и не только гниличка манила ее туда. Нет, не только. Горище было вроде родового музея Тулешевых. Там, в тишине, в сухих прелых запахах соломенной крыши, боже, чего только там не было – старого, давно не нужного в обиходе и между тем хранившего целые семейные предания. Вот деревянная прялка. Марийка знала, что дядя Артем когда-то собственноручно смастерил ее для своей невесты Дуни. Как же он старался: каждая спица была вырезана в виде тонкой, простершей вверх руки девушки, а верхушка прялки уставлена частоколом ажурных планочек с шариками на концах. Может, этой прялкой молодой коваль и покорил сердце дивчины; сделалась прялка коричневой от времени, потрескалась кое-где, а до сих пор легка, изящна, сама как женщина, не потерявшая былой красоты… А вот обитый пупырчатой жестью сундучок, а в нем костюм Марийкиного деда, добрые люди приберегают такие костюмы на смерть… Да не пришлось нарядить в него старого солдата – в гражданскую войну петлюровцы схватили его, и никто не знает, где могилка деда. А сундучок с его костюмом хранится уже просто как реликвия. И в этом сундучке лежит еще одна вещица – кожаный, вытертый до лоска дедов кошелек-гаманец с щелкающим блестящим запором и множеством потайных отделений. Отделений-то в гаманце много, да что было туда класть… Как остался дед с тремя дочерьми, тянул свой несчастный крест и, видать, надломился, часами пролеживал на лавке в смутной голодной полудреме, а младшенькая, Палашка, подсунется к нему, есть просит. И придумал дед хитрость: даст ей привязанный на ремешке к поясу гаманец – она играет с ним, так и забудется, пока Дуня не соберет что-нибудь на стол из последнего… Дуня с Зиной уже понимали, почем фунт лиха, а Палашка-то еще два вершка от горшка, той дай, хоть тресни. Холодной, вьюжной ночью разбудит отца: «На двор хочу». – «Ну, иди». – «Боюсь, страшно». – «Иди, доню, я тебе гаманец дам». Отвяжет ее заветную единственную игрушку, и Палашка перебарывает страх, идет, только чтобы гаманец был в руках… Сейчас-то соберутся сестры вместе, вспоминают про свою жизнь – и про гаманец вспомнят, смеются над тетей Полей, но что было, то было, из песни слова не выкинешь. И до сих пор лежит в дедовом сундучке гаманец, и Марийка подолгу смотрит на него, щелкая блестящим замочком, думая о наивной отраде в тяжелой сиротской доле.
Сегодня Марийка снова забралась на горище – в последние дни ей все больше хотелось остаться одной. Тетя Дуня это видела, догадывалась о чем-то, была с ней еще ласковей, но ни до чего не допытывалась, не лезла ребенку в душу, только скажет, вздохнув: «Скоро мама приедет…» Марийка отвернула пласт соломы – из-под нее кисло и терпко пахнуло, – набрала в подол еще не отмягчавших бурых гниличек, пододвинула к себе большую плетеную корзину. Она уже заглядывала раньше в эту корзину – там были сложены какие-то старые, подклеенные на протершихся сгибах бумаги, перевязанные валовой ниткой, пожелтевшие, с запахом тлена, свертки с ненужными документами. Марийку безотчетно тянуло к ним – за форменными гербами и «ятями», за вензельными почерками присутственных писарей опять-таки проступала история семьи Тулешевых, неотделимая от истории времени, и неудивительно, что своеобразный этот архив лежал здесь, на горище хаты дядьки Артема: ведь Артем Соколюк поднял всю семью, потому даже мужья сестер Дуни – и Марийкин отец, киевский рабочий Константин Федосеевич, и муж тети Поли, донбасский партиец Яков Иванович, – не говоря уж о самих сестрах, почитали Артема главой разросшейся и твердо стоящей на ногах семьи, хранителем родового корня. И понятно, с каким благоговением, прикасалась Марийка к старым бумагам…