Текст книги "Белые птицы вдали (сборник)"
Автор книги: Михаил Горбунов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 21 страниц)
И еще эти вечера пахли пылью, старой, сотлевшей бумагой. Тетя Сабина бережно вынимала из шкафа старую, с потертым золотым тиснением на корешке, книгу и читала Марийке с Юлькой. Марийка плохо понимала то, чему тетя Сабина отдавалась со всей страстью, она только чувствовала тяжелую, безвыходную атмосферу книги, и все это соединялось в ней с неподвижно сидящей на кровати Юлькиной бабушкой, и ей потом было боязно идти домой.
Но чтения эти, очевидно, были частью тонко продуманного Сабиной плана и имели свое продолжение. Однажды она повела Юльку с Марийкой в детскую библиотеку и в какой-то степени добилась своего: библиотека вступила в борьбу с Бородаткой на стороне Сабины… Но библиотека потребовала от нее и суровой платы за союзничество: Юлька решительно запретила матери сопровождать их на улицу Артема, в небольшую комнату, тесно заставленную стеллажами, которую тетя Сабина по своей склонности к возвышенному называла храмом знаний.
Впрочем, для Марийки здесь и вправду было нечто от храма. Всю дорогу до библиотеки она с падающим сердцем жила ожиданием того момента, когда подойдет к барьеру, за которым сидела библиотекарша. Худая, в очках, женщина пугала ее своим острым, всевидящим взглядом.
– Что тебе дать? – спрашивала она Марийку, когда подходила ее очередь, и голос этот как бы клеймил обнаруженную библиотекаршей Марийкину неначитанность.
Марийка тыкала пальцем в одну из книг, набросанных на крышке барьера.
– Вот это. – Уши ее горели алыми фонариками.
Тонкие губы библиотекарши снисходительно передергивались, и она скрипела пером «рондо» по графам Марийкиной карточки. Марийка, не чуя ног, отходила от барьера и не скоро оправлялась от потрясения.
Потом она стала делать как Юлька. Чего проще! Та подходила к барьеру и бойко говорила библиотекарше:
– Мне «Книгу за книгой».
– Что именно из этой серии?
– «Книгу за книгой». Что есть.
Библиотекарша нервно поднималась и начинала протискиваться между стеллажами.
Теперь и Марийка говорила как Юлька:
– «Книгу за книгой». Что есть.
Умные люди подумали за Марийку и облегчили жизнь библиотекарши. Книга за книгой, книга за книгой – Пушкин, Жуковский, Аксаков, Толстой, Горький… Ну а они-то знали Марийкину душу и знали, как подвигнуть ее к добру и свету.
Гора Бородатка отдалилась от Марийки еще и по другой причине… И тут Сабина была ни при чем, на первый план выступила Зинаида Тимофеевна со своей общественной работой.
Это была ее старая болезнь и шла от того времени, когда у нее еще не было Марийки… Тогдашним ее увлечением был народный театр, которому она отдавалась с самозабвением. С появлением Марийки театральные страсти улеглись, но все-таки ни одно событие, требовавшее патриотической самоотдачи, не обходилось без ее участия. Сборы средств для постройки воздушного флота, сбор одежды для испанских детей… Наконец, самая яркая полоса общественной деятельности Зинаиды Тимофеевны – первые выборы в Верховный Совет… Конечно же она была в какой-то комиссии, пропадала на избирательном участке, натаскала туда, одолжив у соседей, ковров и цветов. Ночь перед самыми выборами она провела там, на участке, потребовав от всего двора, чтобы он первым явился на голосование. Тут бразды правления взял в свои руки дядя Ваня, и под его командой чуть свет все, даже поднятые им с постелей мать-Мария и мать-Валентина, были на избирательном участке, и старушки, подбадриваемые им, первыми, перекрестясь, опустили бюллетени в урны.
– Не будь тебя, не было бы и выборов, – подшучивал над женой Константин Федосеевич, давно смирившийся с ее общественными заботами.
Когда Марийка пошла в первый класс, Зинаиду Тимофеевну уже знали в школе, и она оказалась тем зверем, который сам бежит на ловца. Разумеется, она стала членом родительского комитета… А тут пошла целая серия соревнований под девизом: «Готов к труду и обороне» – школьное, районное, городское, областное, и Зинаида Тимофеевна, стоявшая, можно сказать, у истоков этого движения в Марийкиной школе, потеряла голову. Она добывала противогазы, носилки, перевязочные средства, она формировала команду – и тренировки, тренировки, тренировки.
Возле школы, стоявшей на открытом высоком месте, был сад, частично оставшийся от снесенных домовладений, на месте которых поднимались новые здания – так выросло и здание Марийкиной школы, – частично насаженный учениками на субботниках. Это возвышенное место – Полянка, неуловимо связанная все с той же улицей Соляной, с теми же обступившими ее горками и, разумеется, Бородаткой, тоже курчавилась зарослями сирени, боярышника, черемухи и тоже буйно цвела по весне, и светлое здание новой школы как бы плыло по бело-розовым волнам, под стремительно идущими высокими золотыми весенними облаками… В саду возле школы вспыхивали и звенели гарны, пестрели белые рубашки, красные галстуки – пионерские линейки, сборы, утренники, – и все трепетало, ходило на прохладном майском ветру, возглашало с юным, не знающим компромиссов энтузиазмом: будь готов к труду и обороне!
В саду, на площадке, где обычно проводились пионерские линейки, Зинаида Тимофеевна и устраивала тренировки своей команды.
Сначала она строила ее по ранжиру и делала перекличку, а ветерок овевал лица мальчишек и девчонок с обожженными весенним солнцем лбами. Ребята томились обязательным ритуалом, нервно перебирали брезентовые лямки противогазных сумок – скорее, скорее бежать, носить, перевязывать… Только бежать, только носить и перевязывать – никто не хотел быть в роли раненого или пострадавшего от иприта, – и все взгляды были обращены на Марийку. Но ее не надо просить и уговаривать, она потому и крутится возле Зинаиды Тимофеевны, она согласна, чтобы ее носили и перевязывали.
Она шла и ложилась на траву поодаль от выстроившейся команды, ее закрытые глаза, разбросанные ноги и руки должны были свидетельствовать, что она ранена на поле боя, изнемогает от потери крови. Сквозь смеженные веки оранжево и черно проникает солнце, слух ловит отдаленные команды мамы, и вот уже дробный топот, прерывистое дыхание приближаются к ней. Остановились, кинулись к Марийке, слышен треск разрываемого санпакета, к безвольно отброшенной ноге приложена палка, через минуту перебинтованная нога превращается в полено. Марийку, сотрясая ей внутренности, кидают на носилки, подхватывают, и она, стуча зубами, несется над самой землей… Теперь – никто не увидит – можно открыть глаза. Солнце бьет в них, и она не сразу видит в голубом, зеленом, огнистом свете устремленную вперед спину в белой рубашке, с красным клинышком галстука…
Потом ребята разматывают ей ногу и возвращаются туда, где с папиными карманными часами в руках ждет их мама. Исцеленная Марийка идет рядом с носилками. Донельзя озабоченная мама что-то говорит ребятам, показывая на папины часы, у Марийки кружится голова от только что перенесенной тряски, и ее чуточку точит оттого, что она забыта всеми, даже мамой, хотя никто не хотел быть раненым, а она согласилась. Ради общего дела.
Потом все начиналось сначала. Обида покидала Марийку сразу же, как только ей говорили, чтобы шла ложиться на траву. И она уже знала: если ее начинают сгибать в три погибели, – стало быть, приводят в чувство посредством искусственного дыхания; напяливают на голову отвратно пахнущую резиной маску – она отравлена газом; стягивают бинтами плечо и грудь так, что спирает дух, – перебита осколком ключица…
Но лучше всего, когда была и Юлька. Тогда Зинаида Тимофеевна разбивала свою команду на две группы и устраивала между ними соревнование. Юльку тоже таскали на носилках и перевязывали, и они с Марийкой превращались уже в соперниц – каждая переживала за свою группу. Мчат вперегонки быстроногие «санитары», а Юлька с Марийкой косят друг на дружку глазами, аж приподнимаются на носилках, не выдерживают, кричат своим «спасителям»: «Быстрей! Быстрей!»
Однажды, разыскивая, по обыкновению. Юльку, на площадке в самый разгар соревнований появилась Сабина. Перевязанных Юльку с Марийкой как раз укладывали на носилки, чтобы мчать в дальний конец площадки – в укрытие…
– Юля! Юленька! – плеснул над садом трагический вопль.
Она все знала, знала, что это игра, не грозящая ее дочери ничем, кроме хорошего аппетита после длительной физической зарядки на воздухе. Она все знала – и не могла этого видеть. Преодолевая что-то невидимое, словно шла против ветра, Сабина направилась к носилкам, упала на колени, хватала, ощупывала Юльку, а та отдирала от себя ее руки, молча, не раскрывая глаз, еще пытаясь сохранить роль раненого на поле боя. «Санитары», кусая губы от досады, растерянно глядели на Сабину, но, когда увидели, что носилки с перебинтованной Марийкой уже понеслись вперед, тоже схватились за ручки. Тело Юльки вырвалось из рук матери, и эти руки с дрожащими, скрюченными пальцами, из которых жестоко вырвали Юльку, оцепенели, простертые вслед носилкам.
– Юля! Юленька!
Зинаида Тимофеевна подошла к ней, подняла с колен – на платье остались два зеленых пятна – и стала уговаривать ее.
– Да, да, я все понимаю. Но это выше моих сил. – Голос Сабины был слабым, убитым, как после похорон. – Это прикончит меня, запомните мое слово. С этим нельзя шутить, это прикончит всех нас…
Когда же не было Юльки, вся нагрузка ложилась на Марийку. Под конец занятий она еле держалась на ногах, ее мутило при одном виде противогазной маски, но теперь уже никто не клал ее на носилки, и она плелась домой с удовлетворенной и тут же строившей новые планы Зинаидой Тимофеевной.
Как и нужно было ожидать, команда Зинаиды Тимофеевны вышла победительницей на областной олимпиаде «Готов к труду и обороне».
Ясным летним днем Зинаида Тимофеевна вошла во двор с большим коробом в руках. Ожидавшие ее Константин Федосеевич с Марийкой выбежали из домика и по счастливому виду Зинаиды Тимофеевны – солнце заливало ее, маленькую, нарядную, и от нее самой, казалось, шло торжественное сияние – поняли, что она со щитом. Она присела перед Марийкой, обняла ее. От мамы пахло ветром, травой и пылью, и Марийка чувствовала, что мама еще там, на соревнованиях, в своих заботах и тревогах.
Тут же появились дядя Ваня с тетей Тосей и Зосей, стали поздравлять Зинаиду Тимофеевну, она устало улыбалась. Дядя Ваня взял короб.
– Осторожно, я вижу, это стекло, – предостерегающе сказала Антонина Леопольдовна, уже как бы завладевая коробом, давая понять, что это по ее части.
Поставили короб на стол, и тетя Тося принялась вскрывать его. Зинаида Тимофеевна, успокоенная, наконец в родных стенах, попыталась помочь ей.
– Вы мне мешаете, – строго сказала Антонина Леопольдовна.
В коробе оказался чайный сервиз – премия Зинаиды Тимофеевны за первенство в многоступенчатой напряженной борьбе. Тетя Тося, развернув бумагу, взяла в руки две чашечки с мелким незатейливым рисунком, повернула их, пытаясь рассмотреть заводскую марку, легонько ударила друг о дружку, прислушалась к слабому, короткому звону. Дядя Ваня ткнул Константина Федосеевича локтем, показал смеющимися глазами на жену: погоди, мол, сейчас удивит мир.
– Конечно, это не саксонский фарфор, нет, нет, – сказала тетя Тося. – Но довольно милая вещица, нет, нет, довольно милая для повседневного обихода.
– «Не саксонский»! – передразнил ее дядя Ваня, взял чашечку, сразу потерявшуюся в его ладони. – Сервиз что надо. А главное – заслуженный. Молодец, Зина, всем нос утерла.
Тетя Тося поморщилась, осторожно, как у ребенка, отобрала у мужа чашечку и стала извлекать из короба блюдца, чайник, сахарницу, которые сразу же переходили в руки заходящейся от радости Марийки. Последней тетя Тося развернула большую тонкую круглую чашу и держала ее перед собой, как некий жертвенный сосуд.
– Что это? – робко спросила Зинаида Тимофеевна.
– Полоскательница! – объявила тетя Тося. – Нет, нет, очень даже милый сервиз, видно, не нашего времени. Теперь полоскательницы считаются ненужной роскошью. А жаль.
Все облегченно вздохнули – загадка была разгадана, реноме всезнающей Антонины Леопольдовны осталось неколебимым.
– Ну вот и хорошо, – сказала Зинаида Тимофеевна. – Сейчас будем чай пить из нового сервиза.
– Вот это дело, – удовлетворенно крякнул дядя Ваня и переглянулся с Константином Федосеевичем: припасено, мол, у него для такого случая или в магазин бежать? Константин Федосеевич взглядом же ответил, что все в порядке.
После чаепития Антонина Леопольдовна ушла домой с полоскательницей – эта вещь должна была принадлежать только ей.
4
В темноте зашипело, и Марийка в полудремотном ожидании отняла голову от подушки: сколько раз пробьют часы? Она насчитала четыре хриплых коротких удара. Часы щелкнули, словно кто-то бросил косточку на невидимых счетах, и маятник снова зашагал своей дорогой. Из-за отдернутой, чтобы не было душно ночью, занавески Марийка угадывала знакомые очертания комнаты, в щели ставен сочился серый рассветный сумрак, но за окнами была еще ничем не нарушаемая глухота, и Марийку это успокоило: можно немного полежать.
Она с недоумением поняла, что вставать ей вообще не хочется, и это было уже чем-то далеким, когда они с отцом вот такой же ранней ранью поднимались и пустыми спящими улицами шли к Днепру, поеживаясь от затемнившего широкую воду ветра, садились на первый катерок и плыли удить рыбу на Черторой, и далек был тот восторг, с каким она ждала рыбалку и с каким проходило все утро и весь день на каменистом берегу и дальше, за камнями, на горячем сыпучем песке, средь кустов, куда они, кончив рыбалку, уходили варить уху, а потом снова загорали и купались на отмелях… Теперь они тоже собрались на Черторой на целых два дня, но того восторга уже не было у Марийки, и она шла на рыбалку больше в угоду отцу с матерью, потому что видела: они заметили перемену, происшедшую с ней после возвращения из Сыровцов, и это мучило их и мучило саму Марийку, особенно когда весной, после окончания четвертого класса, она наотрез отказалась ехать в Сыровцы.
Сколько же она отрывала от себя этим отказом! Ее преследовали Сыровцы – и луг, и речка, и хата дяди Артема, и, конечно, сам дядя Артем, и тетя Дуня, и Ульяна, и тетка Мелашка, и Кононовы дочери, – и сердце ее болело тяжелой болью отступничества. «Ехать!» – спасительно находило на нее временами, но перед ней вставали залитые солнцем душные конопли, сузившиеся глаза тетки Ганны или равнодушные глаза дядьки Конона и его заостренное бородкой личико, тянущееся к большому уху Трохима… Не было такой платы, на которую она не пошла бы, только бы все осталось – как до той страшной находки на горище, вот до этого ее постоянного смятения… Чего бы ни отдала она, чтобы кто-то снял с нее эту ненавистную ей самой привычку уходить и уходить в себя, в свою короткую жизнь – не длиннее трубочки с разноцветными стеклышками; эта бездушная трубочка, сколько бы ни крутила ее Марийка, с обезоруживающим постоянством складывала ей радужные рисунки детства, где всегда были папа, мама, Василек, Юлька, дядя Ваня, тетя Тося, Зося, мать-Мария с матерью-Валентиной… И так – сколько бы она ни крутила трубочку… То, что она выискивала ежедневно и ежечасно, не давалось ей, и она просто решила не ехать больше в Сыровцы…
Щель в ставнях светлела, и где-то в отдалении – Марийка мысленно провела линию от их домика через гору с «Княгиней» до Крещатика – рождался неясно приглушенный гул, он был ровен, не членился на какие-то определенные звуки – это пробуждался город и мириады его ячеек, таких же, как Марийкин домик. Марийка представила, как по улицам, на которые вышли дворники с метлами, движутся на базар телеги с овощами, и лица возниц серы от бессонной ночи, крытые грузовики развозят по магазинам хлеб и булки, а в домах поднимаются с постелей люди со светлым ощущением рождающегося дня, и скоро солнце прольется на улицы, крыши и дворы, забурлят базары с висящими на крюках свиными тушами, разложенными под навесами горками окрапленной водой редиски, пупырчатых, с сухими желтыми цветочками, огурцов, и букеты гладиолусов будут целомудренно свежи, и приехавшие из сел гончары выставят ряды коричневато-желтых шершавых глечиков и макитр. И все закружится, закричит зазывно, бойко, весело… А на улицах, на политых водой тротуарах, закипит в стаканах розовая газировка, и металлические клювики с повисшими тягучими каплями сиропа бесцеремонно облепят осы, и женщины в белых стираных передниках, продающие газировку, будут мириться с ними, страшась разозлить. А в Сыровцах тетя Дуня, наверное, доит Кару, потом выгонит ее в стадо, и стадо лениво потянется в луга, где цветут колокольчики…
Марийка позабылась, вся ушла в открывшееся ей видение, и, когда закачались перед глазами синие-синие цветы среди отяжеленной росою травы, она ощутила, что чего-то ждет от сегодняшнего дня, копанка должна ответить: кто она? И ее обуял страх перед тем, что сегодня произойдет. Кто-то толкал ее в воду, где кишели черные пиявки. Она упиралась, но босые ее ноги скользили по мокрой траве, она силилась закричать, но грудь была пустой, и звук, лишенный толкательной силы, не выходил из горла… Неимоверным усилием она разлепила веки, жуткая картина мгновенно погасла, но вызванный ею страх не проходил, и оставалось тонкое, сосущее ожидание того, что сегодня должно произойти, и она не хотела, боялась этого…
Так что же было там, за провалом, до которого доходила Марийка лезвийно обострившейся памятью? У нее не родная мама? Но все Марийкино существо протестовало, кричало против этой мысли, стоило ей прижаться к маминому телу с его теплым млечным запахом, и потом она, эта версия, никак не вытекала из единственного документа, которым располагала Марийка. У нее не родной папа? Да, это могло быть, если скрепить сердце и следовать голому факту, запечатленному в небрежно написанной справке – село Гирцы, Кагарлыкского района, и она, Марийка, – Мария Корж… Но в их семье ничто не связано с этими мифическими Гирцами, ни разу это село не упоминалось в доме, и Марийка знала: она родилась в Киеве… И потом чья, не привыкшая к перу рука старательно, явно придавая этому значение, вывела: «Крещеная»? Это писала не мама… Все путалось в голове Марийки, и только твердо оставалось интуитивное убеждение в том, что она нашла на горище свою справку, оно-то и терзало Марийкину душу тем смятением, которое она пыталась скрыть.
Но мама с папой что-то заметили в ней. Она была уличена на другой же день после приезда из Сыровцов. Они сели обедать, и все шло, как обычно: мама подавала на стол, Марийка с отцом подождали, пока и она села. «Кто же, кто же из них?» – блуждало в Марийкиной голове, и она забыла обо всем, когда ложка ее застыла на весу, а глаза медленно переходили с отца на мать, с матери на отца. И тут она столкнулась с испытующим, спрашивающим взглядом мамы.
– Что ты так смотришь, доченька? – осторожный, как при больном, повис над столом вопрос.
Папа молчал, помешивая ложкой в тарелке.
В голове у Марийки зазвенело, как после удара, и она не могла сразу прийти в себя от этого внутреннего удара: он был слишком неожидан, чтобы, как в Сыровцах, когда за ней приехали папа с мамой, она смогла сделать ложное движение – тогда у нее было время подготовиться к своему обману. Она так ничего и не ответила, только, как папа, опустила глаза в тарелку.
Всю осень, всю зиму и всю весну между ними – Марийкой и матерью с отцом – шла невидимая, изощренная борьба – борьба любви, бережения и страха. Марийка знала, что мама написала в Сыровцы и пришло письмо от тети Дуни. Мама не стала читать это письмо при Марийке, но, вернувшись из школы, Марийка увидела – ничто теперь не ускользало от ее внимания, – как изломано дорогое, родное лицо. Когда папа пришел с работы, они с мамой куда-то надолго уходили, появились тихие, успокоенные, и весь вечер прошел в этой тихой, ласкающей Марийку успокоенности…
И вот они собрались на рыбалку. Вчера был Василек, тоже загорелся ехать с ними на Черторой, но они уезжали в субботу – папа выкроил себе этот день за сверхурочную смену, – а Василек был занят на заводе. К тому же папа сказал: «Нет, мы поедем одни». И в тоне, каким он сказал это, звучало нечто, заставившее Марийку испугаться, как только что она испугалась в полусне…
Снова зашипели часы, куце прозвучал одинокий хриплый удар, за ним – щелчок, и маятник побежал, недовольный пустячной задержкой. Марийка видела, как папа рывком поднялся с постели, видно тоже не спал. Подошел к окошку, выдернул гвозди из кованых стержней, проходящих через стену, нажал на ставни – они полураскрылись, по комнате прошла полоса уже проясненного утреннего света… Эти стержни обычно служили сигнальным средством общения с Юлькой. Если нужно было вызвать Марийку ранним утром или поздним вечером, Юлька подходила к окошку и начинала дергать стержень, и Марийка уже знала: это Юлька.
Папа подошел – он был в майке и спортивных шароварах, – потрогал Марийку за плечо:
– Доченька, пора.
– Угу, сейчас встаю. – Марийка вздохнула: ничего нельзя уже остановить…
На пристани толкались группки рыбаков – в старых пиджаках, телогрейках, в резиновых сапогах, с укладистыми рюкзаками и связками удилищ. В основном это были люди пожилые, вольные пенсионеры, кое-кто из них знал Константина Федосеевича, ему кивали, не обращая особого внимания на Марийку. Рыбалка – дело мужское, и присутствие Марийки никого не умиляло. Один, высокий как жердь, тонкий – голенища бахил шлепали по икрам, – подошел к ним, поздоровался.
– На Черторой?
– На Черторой.
– Сейчас там плотва идет, красноперка. – Старик возбужденно потер ладонями. – Ты что же, не работаешь сегодня?
– Приберег денек. Сам же говоришь, плотва с красноперкой пошли. Вот и приберег для такого случая.
– Значит, с ночевкой?
– С ночевкой. Вот с дочкой уху будем варить.
Старик похлопал Марийку по спине:
– Рыбачка растет! Нашего племени. Это дело хорошее.
По деревянному настилу – доски, исшарканные подошвами в белый ворс, пахли влажным деревом – они прошли на дебаркадер, под которым приглушенно чмокала вода. Папа постучал в окошечко, поднялась отполированная руками деревянная заслонка, и заспанная женщина в платке просунула два билета.
В широком проеме дебаркадера ясно голубело небо, и солнце подзолачивало чистые редкие облачка. Марийке захотелось быть ближе к небу и к невесомым облачкам, они с отцом ступили в льющийся сбоку свет, подошли к перильцам и замерли, взволнованные свежим утром и открывшейся перед ними ширью. Пробившее утреннюю дымку солнце зажгло широкую воду, и на россыпь живых искр можно было смотреть, только прищурив глаза, и там, за ровным огнистым сеевом, далеко, абрисно проступали скобки моста, и Марийка подосадовала, что не видно заслоненных обрывистым, в деревьях, берегом куполов Лавры. Противоположный берег еле возвышался над густо-синей широкой водой, там белыми острыми полосами стелились пляжи, мягкими клубками сливались с горизонтом лозняки – скоро весь город хлынет туда, – и, теряясь в солнечных бликах и волнах, между этим и тем берегом медленными мухами уже ползали лодки. И Марийка почувствовала, как эта ширь, эти небо и вода завладевают ею своей значительностью; то, что было в ней, что она таила в себе, уменьшилось до ничтожной личинки, которой она начинала стыдиться. Огромный день шел по земле, по воде, по небу, доверчиво отдавая себя ей, Марийке. «Ничего не было и нет», – сказала она зажженному солнцем утру и виновато, будто напроказничав и раскаиваясь в этом, посмотрела в глаза отцу. Он обнял ее, защищая от гуляющего по дебаркадеру ветерка, и так они стояли, опершись на перила и глядя в темно-зеленую глубину воды.
Из россыпи живых искр шел, стукотел черный, в солнце, катерок. Голоса и хлястающее шарканье сапог заполнивших пристань рыбаков окружили их, но Марийке так тепло, так удобно было в ее гнездышке у отцовской груди. Так, обнявшись, балансируя на шатких сходнях, они ступили на катерок. Это был баркас, с длинными скамьями вдоль бортов и похожей на скворечник деревянной капитанской будкой на корме.
– Папа, я туда! – показала Марийка на верхнюю ступеньку бокового трапа.
Марийка и маленькой, когда они отправлялись на Черторой, всегда просилась на эту ступеньку: если сидеть на скамье, ничего не видно из-за высоких бортов, а здесь великолепный наблюдательный пункт. Но Константин Федосеевич усаживал ее на пару ступенек ниже: продуть может, да и за борт полететь недолго. Сейчас он помог Марийке забраться на верхотуру, только сам сел чуточку пониже, охватив коленки дочери – подстраховал Марийку. Катерок пошел, Марийка загляделась на бегущие от носа буруны, мелкие брызги обдавали опущенную за борт руку.
– Хорошо! – крикнула она отцу сквозь постукивание движка, шум и плеск разрезаемых волн: катерок шел против течения, дрожал от напряжения, проламывая дорогу.
Константин Федосеевич поглядел на нее смеющимися глазами и кивнул назад. Отсюда, с середины Днепра, открывалась нависшая над рекой Владимирская горка – высоко вознеслась фигура Владимира с наклоненным к воде большим, четко очерченным крестом, и Марийка почуяла, как по спине побежали мурашки.
Нет, она не то чтобы боялась Крестителя, – она с детским суеверием почитала его – ей всегда казалось, что он живой и только века сковали движения, замкнули голос…
Ей было лет шесть, когда папа взял ее с собой гулять на Владимирскую горку, она помнит, как сильно пахла там сирень. Подошли к Владимиру, Марийка закинула голову к человеку, стоящему в мягко ниспадающих одеждах под самыми облаками – большой прямой крест в его руках был грозен от контраста с этими мягкими одеждами. И вдруг то ли от легкого головокружения, вызванного напряженной позой, то ли от стремительного движения облаков Марийке показалось: огромная статуя валится на нее. Волосы зашевелились у нее на голове, она дико закричала и отскочила прочь. Константин Федосеевич долго не мог унять ее. «Пойдем, пойдем!» – тряслась она, не в силах взглянуть на чуть было не обрушившегося на нее Крестителя.
Уже издали они оглянулись – Владимир все так же твердо, гордо стоял в вышине, и в Марийку вошло какое-то не испытываемое ею раньше спокойствие… Идут года и века, пролетают ветры и облака, а он, положивший начало Руси, стоит и стоит, заслоняя собой город, охраняя то, что заложил с великой верой в будущее. Только он не любит, чтобы на него смотрели с праздным любопытством…
Она с трудом преодолела тянущуюся к ней от Владимира гипнотическую силу, отвернулась. Слева проходила гурьба домишек, рассыпанных по Подолу, справа все так же слепяще сверкали песчаные косы и волнообразно уходил вдаль лозняк. Потом они медленно прошли под мостом – он железно, монотонно погромыхивал: по нему шел состав, и тянущий его паровоз пронзительно посвистывал. Город остался за мостом, впереди открылась не стесненная домами ширь. Небо и солнце плеснули Марийке в глаза.
– Держи меня! – крикнула она отцу. – Крепче держи!
Она перегнулась, упала за борт, раскинула руки, ловя холодные брызги, потом упруго взлетела над катером, облака стремительно понеслись к ней. Так она падала и взлетала, падала и взлетала, счастливо смеясь.
– Собираемся! – крикнул Марийке Константин Федосеевич и начал стаскивать ее с верхней ступеньки.
Катер уже сваливался к правому берегу, и Марийка узнала его по громоздящимся у воды темным каменьям. Это и был Черторой. Тяжелые россыпи валунов уходили вдаль, камни беспорядочными скопищами лежали на берегу, высовывались из воды. Кто и когда разбросал их здесь? А может, и вправду бесовские силы вывернули их из земли, и человек, увидев однажды раскиданные груды, подумал: не иначе как черти рылись у Днепра, пытаясь остановить его вольное течение. А может, это сами бесы, резвившиеся на берегу, были обращены в камни праведным гневом Земли?..
В воде на сваях покоился одинокий помост, катерок приткнулся к нему боком, по прогибающимся доскам, от которых в разные стороны испуганно прыскала рыбья молодь, хлынули на сушу удильщики, и Марийка побежала в общей гурьбе, держась за отцовскую руку. Они еще постояли на берегу, ожидая, когда разбредутся рыбаки. Катерок взыграл движком, взбил пену, сделал полукруг и уже бойчее, по течению, пошел назад, торча над водой капитанской будкой. Вдали, в молочной дымке, молчаливо, величаво проступали холмы, на них – Киев…
Потом они выбрали уединенную бухточку с тихой, не колеблемой ветром заводью, и папа нетерпеливыми пальцами размотал удочки. Солнце начало пригревать камни, Марийка взобралась на шероховатую макушку одного из них, сама насадила на крючок извивающегося червяка и забросила леску. Папа сидел рядом, и они были одни на заваленном камнями берегу, и на Марийку с новой силой нахлынула волна спокойствия от этой близости отца, которую она ощутила еще на катере, когда чувствовала на коленках железную сцепку его рук, безбоязно падала за борт и оттуда птицей взлетала в небо.
Красное перо поплавка, стоя, покачивалось на тихой, залитой солнцем воде, утренний свет мягко проходил сквозь Марийкины ресницы, еще больше успокаивая ее, и она отдалась счастливому ожиданию поклевки. Поплавок стукнуло раз и другой, и он, подпрыгивая, взрезая тихую воду, пошел вкось. «Тащи!» – сдавленно, как при адской боли, прошептал отец. Марийка рванула удилище, почувствовав знакомую пружинистую борьбу отягощенной лески, из воды вырвался, затрепетав на солнце, живой белый слиток и так, трепеща, вошел в выброшенную Марийкину ладонь, заполнив ее отчаянно бьющимся холодом.
– Красноперка! – крикнул отец и кинулся к Марийке. – Елки-моталки, какая красавица! Ну, дочка, молодчина!.. Сейчас мы ее в садок!
Сердце у Марийки стучало, когда отец выпрастывал рыбу из ее ладони.
– Давай червяка! – сказала она дрожащими губами.
Вовремя попали они на Черторой – к самому клеву.
Не прошло и часа, а в садке, опущенном среди камней в затененную чистую воду, густо ходили рыбы с темными спинками и оранжевыми, в красноту, плавниками. Марийка нет-нет да и поднимет из воды увесистый, трепещущий сетчатый мешок, покажет отцу, еле держа в руке, и отец понимающе кивает – добрая будет уха!
А солнце поднялось, уже дневным постоянным светом залило и реку, и берег, и рыба, наверное, отошла от берега, погрузилась в темные глубины – досыпать после раннего жора, – поплавки застыли на блескучей глади, а если и начинали дергаться, удары были легкими, поверхностными – это баловалась безнадзорная шпана, мелочь, только крючки оголяла. В разливе солнца на Марийку находила дрема, она несколько раз сладко потянулась, и Константин Федосеевич предложил:
– Давай купаться. А, Робинзон? Всю рыбу не переловим, на развод надо оставить.
Марийка тут же согласилась и, перескакивая с камня на камень, побежала искать место для купания. Неподалеку среди валунов она обнаружила пятачок чистого сухого песка и закричала отцу: