Текст книги "Белые птицы вдали (сборник)"
Автор книги: Михаил Горбунов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 21 страниц)
Чужой костер
1
Да за какие грехи навалилось на нас это проклятие! Дождь!
Сотни раз нарисованный в изящной словесности этаким веселым шалунишкой – скок, скок, скок по теплому, в утреннем пару, асфальту, по ярким женским зонтикам, по звонким листьям лип в добром урчании уходящего грома, в просверках золотого, солнечного неба, – здесь, в осенней голой степи, он будто вывернул нам свою пакостную изнанку. Дождь не был дождем. Бесцветное, бесшумное месиво мельчайших капель висело между небом и землей, как бы соединило их, и если мгла иногда рассеивалась, то только для того, чтобы явить нам либо бесприютность низких темных облаков над степью, либо холодную отстраненность узкой желтой закатной полосы.
Выделенный нам райкомом газик, за рулем которого восседал водитель Ус, уже немолодой, крупный, угрюмоватый человек, колесил по утонувшим в серой, сеющейся воде глубинкам. Впрочем, утром, в начале пути, Аким Петрович Ус был другим – общительным и разговорчивым. На первых же километрах отходящего от Чернопольска асфальта мы с Витькой узнали от него, что он повоевал, вырастил двух сыновей и дочку, ныне агрономшу, живущую с мужем в родительском доме. Но о чем бы ни рассказывал Аким Петрович, в центр повествования неминуемо попадало умнейшее и хитрейшее существо, а именно его трехлетний внук – «унук», как произносил счастливый дедушка Ус, и мы, несмотря на нашу с Витькой молодость, понимали, что «унук» этот был для Акима Петровича золотым венцом всей его многотрудной судьбы.
По мере же того как асфальт сменился проселком, а светлое вначале небо заполнили нудно моросящие облака, настроение нашего водителя падало; наверное, он клял про себя двух городских газетчиков, норовящих сунуть свой нос в самую что ни на есть глушь, пропасть. В конце концов Аким Петрович намертво замолк, будто забыл о нашем существовании, весь отдался трудной дороге и стал похож на большую нахохлившуюся птицу – со своим крупным носом и острым взглядом из-под клочковатых бровей.
– Аким Петрович, вспомните свою боевую молодость! – попробовал Витька – он расположился на заднем сиденье – поднять дух водителя. – Эх, путь-дорожка, фронтовая, не страшна нам бомбежка любая!..
Это была не первая моя поездка с Витькой, нашим фотокорреспондентом, за оперативным газетным материалом, я свыкся с его неунывающим нравом, для репортера это качество немаловажное, но в тот момент Витька, кажется, был дурно манерен.
– Да уж всяко приходилось, – внешне спокойно согласился Аким Петрович, ровно, на низкой передаче, чтобы не занесло, ведя машину по колее.
– Ну вот видите! – обрадовался Витька. – Ничего, Аким Петрович, вернемся в ваш родной Чернопольск, увидите своего обожаемого внука, и хлопнем мы по солдатской чарке за успешное преодоление тягот нашей с вами нелегкой жизни. А, Аким Петрович?
Опять меня кольнуло от Витькиного наигранного тона. Водитель усмехнулся.
– А ты сам-то хлебал из солдатского котелка?
– He-а, не довелось, пронесло, как говорится, стороной.
– Пронесло?
– Пронесло. Институт спас! – хохотнул Витька.
В машине воцарилось то напряжение, которое, я чувствовал, должно было кончиться взрывом.
– Какой же институт изволили кончать? – с затаенной усмешкой продолжал Аким Петрович, не снимая подрагивающей ладони с ручки переключения скоростей.
– Институт-то? Педагогический. Да не окончил, слава богу, понял – не мое призвание. Меня вот этот ящик, – Витька похлопал по сумке с фотоаппаратурой, – кормит лучше, нежели учительский портфель.
– Опять, стало быть, пронесло?
– Пронесло! – весело взвизгнул Витька.
«Брось паясничать!» – хотел я крикнуть ему. Но Аким Петрович остановил машину – стало отчетливо слышно, как на брезентовую крышку газика сыплется ситный дождь.
– Я сейчас выставлю тебя на сырую землицу. – Он грузно обернулся к Витьке, смерил его хмурым взглядом, будто впервые видел. – Тут не пронесет, погуляешь в заграманичных штанцах, с ящиком своим кормящим, понял?!
– Аким Петрович! – Я перехватил его руку в запястье. – Послушайте, все это не так…
– Никаких объяснений, старик. – Витька заворошился на своем сиденье, дернул «молнию» на кожаной курточке – впрямь собрался выходить из машины.
– Сиди! – приказал я Витьке – как-никак, а я числился старшим в нашем командировочном удостоверении.
Да, недаром экипажи космических кораблей проходят испытание на психологическую совместимость. Мой «экипаж» не выдержал в куда более простых, земных, условиях – нужно было спешно налаживать коммуникабельность.
«Что ж, установим причинность конфликта, – размышлял я, скользя взглядом по проходящему за окошком серому безжизненному ландшафту. – Акима Петровича можно понять: этот подначивающий Витькин тон, это „обожаемого внука“, – словом, удар под ложечку… А Витька? Что с ним стряслось? Ведь на самом деле все было не так». Я-то знал, что в армию он не попал по причине своей дистрофической слабости – наследия тяжелого послевоенного года, в который выпало Витьке появиться на белый свет. Вот с институтом было похоже на правду. Фотографирование, которым Витька увлекся еще в детстве, стало, кажется, его единственной, но пламенной страстью, и однажды снимки неведомого студента с периферии, покорив сердца строгого жюри, удостоились премии крупного столичного конкурса. Выбор был сделан, и такой ли уж это грех – честно сойти со стези, если она не твоя. Так появился у Витьки его «ящик», но давал он ему далеко не легкий хлеб. В постоянных поездках на заводы, стройки, нефтепромыслы, по жаре и пыли летней сельской страды Витька изнурял себя в поисках живых сюжетов, возвращался в редакцию черный, предельно истощавший при своей и без того болезненной худобе, только воспаленно, азартно светились глаза: он не приезжал без гвоздевых, дышащих временем снимков… Правда, чего это ему стоило!
Так я тогда и не доискался истоков конфликта. К счастью, он затух сам собой.
Весь день мы колесили по глубинкам. Врывались на птицефермы, и девчата в белых халатиках, услышав сполошное квохтанье своих пернатых стай, выбегали из домиков, вперяя в нас такой взгляд, будто мы пришельцы из других миров. Белые девчата среди белых кур на фоне темных тревожных облаков, контрастирующее с ознобистым ветерком домашнее тепло улыбчивых девичьих лиц – это потом было на Витькиных фотографиях, а мое журналистское перо делало их реальным фактом жизни… Добирались до замолкших уже токов, откуда свозили на элеваторы последнее зерно. Шоферы, тоже немало удивленные нашему появлению, нехотя позировали перед Витькиным объективом, односложно отвечали на мои вопросы: да, мол, урожай выдался небывалый, не успели вывезти хлеб – автотранспорт был переброшен на сибирскую целину, но не беда, крытые тока сохранили народное добро до зернышка. Хлопали дверцы кабин, машины, пахнув сладковатым дымком, уходили по разъезженной черной дороге в осеннюю хлябь, Витька щелкал затвором вослед: этот этюд с трудно пролегшей, глубокой, рубчатой от протектора колеей, с рябящей в ней водицей и медленно удаляющимися размытыми расстоянием и дождем машинами так и был назван – «Последний хлеб»… Мы были в постоянном движении – заунывное урчание мотора, спешные казенные обеды в придорожных чайных, пустые в такую непогодь села и хутора, даже собаки, с осипшим лаем увязываясь за нами, быстро отставали от машины, нервно стряхивали холодную воду и спешили к себе в подворотни, и снова дорога, встречи, беседы, интервью – все это шло сплошным потоком, который захватил и Акима Петровича – он был у нас и проводником, и каптенармусом, и квартирмейстером.
Первую ночь мы провели в комнате отдыха при колхозной конторе. Аким Петрович протопил печку. Мы пристроили на ней наши промокшие за день ботинки, развесили носки, скипятили на плите чайник, перекусили чем бог послал.
– Солью-ка я воду пойду, – сказал Аким Петрович. – Вроде развидняется, снежком запахло, чем черт не шутит, ударит морозец – хана радиатору.
Уже в полудреме мы с Витькой слышали, как он прогревал мотор. Потом все стихло, но Аким Петрович не появлялся. Он пришел полчаса спустя, бухнул чем-то о пол у двери.
– Не спите, хлопцы? Сапоги вон принес вам с теплыми портянками. Хороша ваша микропора, а по такой погоде лучше нет резиновых бахил… Свояк у меня тут шоферит.
Беда пришла не оттуда, откуда ее ждал наш многоопытный водитель Ус.
Морозец наутро не ударил, хотя похолодало и какое-то посветление прошло по степи. Облака обрели глубину, форму, шли низко над землей, будто цеплялись за нее, оставляя позади темные рваные клоки. Но дороги еще не провяли, не затвердели, как снова, теперь уже крупной дробью, секуче, с паузами ударили дожди. В какой-то момент, уже перед вечером, шлепками воды совсем забило лобовое стекло, Аким Петрович вел машину, что называется, на ощупь.
Газик упал в яму, хрястнул днищем о землю, тут же почувствовалось, как ослаб мотор, и через минуту едучая гарь начала проникать в машину.
– Ну, славяне, кажется, приехали, мать ее за ногу, погодку эту. – Аким Петрович выключил двигатель, открыл дверцу, чтобы вышел чад, с полминуты сидел, нахохлившись, как сыч. – Дай-ка, Витюха, мою робу, надо глянуть. Видать, глушитель поувечил, старый хрен.
– Обождите, дождь стихнет, – посочувствовал Витька, суя Акиму Петровичу брезентовый плащ. – Помочь, может быть?
– Тут, брат, сам бог не поможет, до Подгорного дотянуть бы, километров десять всего-то.
– До Подгорного? – с каким-то недоумением переспросил Витька.
Дело прошлое, но я подумал в ту минуту, что мы с Витькой успели сделать все, что было нужно, – теперь хоть трава не расти. Откуда мне было знать, что именно в селе Подгорном ждет меня еще одна встреча.
2
До села мы добрались в кромешной темноте. Председатель тамошнего колхоза – мы нашли его уже дома, за добрым ужином, – сказал, что с глушителем, он действительно был изуродован, сообразит что-нибудь утром, нового, конечно, нет, придется латать дыры. А жена его, ладная и, видно, добрая женщина, соболезнующе ахая и охая, уже стягивала с нас плащи и куртки.
– Пропади он пропадом, глушитель ваш. Утро вечера мудренее. Садитесь за стол, горячего борща сейчас налью.
Ничего нам с Витькой не хотелось – только спать.
До Подгорного действительно оказалось не больше десяти километров, но каких! Добрую половину дороги, спасаясь от проникавших в машину выхлопных газов, мы шли пешком по липкой грязи, ноги у нас гудели, а перед глазами все еще стояла уходящая в желтый закатный огонь, будто полированная, полоса, и по ней, глухо тарахтя глушителем, медленно двигался наш газик. Опять же, чуть свет надо быть на ногах: как-то еще обернется с этим злосчастным глушителем. Спать! Мы прозрачно высказались на этот счет, к явному огорчению Акима Петровича – я заметил, как замаслились у него глаза при упоминании о горячем борще.
– И-их, горемыки, забот на вас – как бубенцов на свадебной дуге, – с обидой сказала председательша. – Ну, вам виднее. Двоих вон в боковушке могу положить: одного на кровать, другого на полу, кто смелый?
Аким Петрович тут же согласился – угасшая надежда на горячий борщ снова забрезжила в нем.
– Оставайся, – сказал я Витьке, зная, что он-то вовсе выбился из сил.
– А ты, старик? – поднял он на меня воспаленные глаза.
– Пусть ему будет хуже! – с каким-то значением рассмеялась председательша. Она повязала платок, накинула на плечи телогрейку. – Пошли узнаем, примут ли.
Через два двора постучали в темное окошко, вошли в раскрытую калитку. Голые ветви деревьев висели низко над дорожкой, в темноте с них осыпались крупные капли. Мы немного обождали у входной двери, потом она раскрылась, в квадрате света перед нами стояла щупленькая старушка с выбившимися из-под платка седыми прядями.
– Чего тебе?
– Постояльца привела! На ночь! Пустите? – Старушка, видно, недослышивала, и проводница наша чуть ли не кричала.
«Как она услышала стук в окошко?» – только успел я подумать, как за спиной у старушки возникла девушка; в первую секунду я заметил только глядящие на меня большие темные глаза, и мне показалось, что вместе с каким-то детским любопытством в них мелькнула досада. Впрочем, у меня не было никакой охоты к физиономическим анализам. «Эта лежанка у печи – то, что мне нужно», – решил я, как только мы вошли в основную комнату. Вся изба состояла из прихожей-кухни и горницы. До меня не сразу дошло, что в комнате стоит еще одна кровать с наспех брошенным на нее розовым пикейным покрывалом. «Ну вот, стеснил людей, начнется переселение», – устало соображал я, чувствуя себя непрошеным гостем в чужом устоявшемся укладе. Но такое тепло исходило от протопленной печи. И я решил: будь что будет.
– Спасибо вам, – кивнул я хозяйке. Девушка стояла рядом в неказистом ситцевом халатике, изучающе глядела на меня. – Схожу только за вещичками.
– Спасибом не отделаетесь! – поиграла глазами председательша, и от ее слов мне стало тошно.
Когда вернулся, увидел: девушка ставит самовар на чисто прибранный стол. И сама она преобразилась неузнаваемо: шерстяная голубенькая кофточка ровно облегала ее, нежно гармонировала со светлыми волосами, с большими темными глазами, смягченными тенью ресниц, движения тонких, безукоризненной формы рук были плавны. И тогда сквозь вспыхнувшее было во мне недовольство от этих ненужных хлопот, от навязываемого мне чаепития прошел во мне тихий свет добра… Я и позже не мог объяснить себе этого состояния, этого, до озноба в груди, сознания неминуемой быстротечности того, что происходило… Задувший еще на закате ветер ломился в окна, посвистывали голые ветви яблонь во дворе, в густом, как деготь, мраке. А здесь, в реальной близости от меня, была эта девушка, и я видел: в ней что-то бродило, какое-то тихое смятение – почему бы мне было не принять это на свой счет?
– А бабушка?
– Бабушка? – улыбнулась она. – Это моя тетя, сестра отца. Тетя уже спит там, на кухне, что-то расхворалась к непогоде. Вы озябли, попейте чаю.
Присели за столик, покрытый холщовой скатертью. Тонко свиристящий самовар, две простенькие белые чашки, красная пачка печенья… Было во всем этом что-то покойное, давно забытое мною в торопливых буднях институтского общежития, в моем холостяцком существовании.
– Как вас зовут? Вы, конечно, не из этих мест? – Я понял это с первых ее слов, произносимых необычно твердо.
– Меня зовут Варя.
Я назвал свое имя. Она спросила, откуда я, и, когда узнала, воскликнула:
– Как, вы из Новинска?
– Что же здесь удивительного?
– Нет, ничего. Ну вот мы и познакомились. – Улыбка теплилась на ее мягко очерченных губах. – Пейте чай, пока горячий. – Крепкое перекатывание «р» и «ч» придавало ей какую-то детскую непосредственность.
Я придвинул чашку, с ненавистью к себе чувствуя, как дрожат у меня пальцы. Я был гораздо старше этой девчонки, опытнее, умнее, хитрее, наверное, но все, что успело вырасти за моими плечами, стушевывалось, никло перед ее наивной открытостью. Я пытался внушить себе: банальная ситуация из прописей дорожного романа – ночь, ненастье, случайный оазис тепла в неустроенной кочевой судьбе, встреча с этой девушкой, томящейся в одиночестве, и все, что обычно бывает в такой ситуации…
– Вы правы, я родилась в Белоруссии, – доходил до меня голос Вари.
– Как же попали сюда?
Варя коротко, нервно вздохнула.
– Мне было три года, когда умер папа. – Лоб ее прорезала напряженная складка, Варя будто пыталась вспомнить что-то. – Собственно, его убили еще в войну. Он был партизаном, и в бою получил смертельное ранение. Вы, конечно, знаете, что в войну погиб каждый четвертый житель Белоруссии…
– Да, знаю…
– Наверное, и это неточный подсчет… Папа десять лет прожил с пулей у сердца. А погиб он тогда, на войне… Помните, у Твардовского: «Я убит подо Ржевом…» Когда я подросла, мама много рассказывала мне об отце и читала это стихотворение. С него я и полюбила книгу… И – чтобы в ней была только правда… Я почти не помню отца, но я хочу знать о нем все, хочу, чтобы он жил, понимаете? Жил, наставлял меня в трудный час. Ведь больше у меня никого нет. – И она тихо повторила: – Никого…
– А мама?
– Мама прожила без отца пятнадцать лет…
«Идиот!» – ругал я себя, с облегчением ощущая, как рушится созданная моим воображением конструкция легкого дорожного романа. Я смотрел на Варю и с запоздалым страхом думал о том, что этой встречи могло и не быть. Я благословлял холодный, осенний дождь в пустой степи, и ветер, разрывающий в клочья темные облака, и трудную дорогу, и даже незамеченную Акимом Петровичем яму, изуродовавшую глушитель нашего газика.
– …Ну вот, только-только окончила десятилетку и осталась одна на всем свете… Но тут тетя, сестра отца, она приехала на похороны мамы, и взяла меня к себе.
– Что же вы здесь делаете?
– Работаю библиотекарем, заочно учусь в институте.
– В каком?
– В педагогическом… Пожалуйста, еще чаю. – Она взяла мою чашку, подставила под краник самовара – растрепанно забулькал кипяток.
– Вам нравится это? – Как на замершем кадре киноленты я увидел Витьку. – Ну, вам не скучно будет носить учительский портфель?
– То есть как? – Варя вскинула светлые бровки. – Господи, да что же может быть интереснее – учить детей. Потом… – Она обреченно улыбнулась. – Папа ведь был учителем, и тетя была учительницей. Она сейчас на пенсии, вы не глядите, что она старая, хворая. Это подвижница. Совсем молоденькой приехала сюда, и осталась одна – все отдала школе. Так что это у меня фамильное… Да я сейчас фотографии покажу… Хотя нет, вам спать надо.
– Нет, Варя, мне не хочется спать. – Я первый раз назвал ее по имени, и что-то защекотало у меня в груди. – Давайте будем смотреть фотографии.
Мы сидели рядом, плечо к плечу, я слышал ее дыхание, и волосы Вари иногда касались моей щеки. Снимки были старые, в основном любительские, – отец с матерью на фоне каких-то курортных арок, оба в белых костюмах, она – с теннисной ракеткой под мышкой; тетка среди ребятишек – черное, как у игуменьи, платье, одна рука – на светлой головенке мальчика; опять отец – впалые щеки, прямо, строго глядящие глаза… В общем-то, я не люблю рассматривать чужие семейные фотографии – сознание не проникает сквозь бледные отпечатки в судьбы неведомых тебе людей, от этого и еще оттого, что ты прикасаешься к чему-то интимному, не подлежащему огласке, становится не по себе.
В этой пачке старых снимков заметно выделялся один – величиной, твердой бумагой, хорошим глянцем по выглядывающей верхней части, и, перебирая – по обязанности – серые захватанные листки, я хотел быстрее добраться до него.
Первое, о чем я почему-то подумал: снимок сделан мастером. И уж потом внимание приковало это лицо, занимающее почти всю площадь квадрата, – твердое юношеское лицо, обрамленное капюшоном штормовки, из-под которого был виден берет с десантным значком. Крепкий лоб, крупные глазницы и чуточку иронический взгляд из глубины… Где-то я уже видел этот снимок.
Варя, комментировавшая до этого каждую фотографию, смолкла, в комнате устоялась напряженная тишина, и сразу ставший слышным давящий в окна ветер лишь подчеркивал ее. И еще было слышно прерывистое дыхание Вари – она неподвижно сидела рядом, потупясь, стеснялась чего-то.
– Кто это? – И, не справившись с собой, с неприличной игривостью я добавил: – Если, конечно, не секрет.
– Ну какой же секрет… Это Игорь. Сержант Игорь Потемкин.
Она оживилась.
– Вы ведь знаете, наверно, у нас здесь наводнение было. В апреле, кажется. Да, в апреле. Снега зимой выпало – старожилы такого не помнят, а весна выдалась ранняя, бурная, и реки вскрылись, и с гор потоки ринулись, – словом, «вода, вода, кругом вода». Главное, скот надо было спасать, мы всем селом кинулись, да что можно сделать… Солдаты спасли. Смотрим, вертолеты прилетели, бронекатера прямо по воде прибыли. Пошла работа – плоты пришлось вязать, скот, как с радости, кричит, на плоты лезет, понимает, телята тоже бегут… Тут беда, а в селе как праздник.
Варя говорила, говорила, я не слушал ее, я уже все знал.
– А снимок этот, откуда он у вас?
– Фотокорреспондент здесь был, с солдатами на вертолете прилетел. Смешной такой – людям забота страшная, а он снует туда-сюда, аппаратом щелкает. Дощелкался! Только отплыли – он на бронекатере был, – опять снимает наше село затопленное, присядет, вскочит, как в пляске коленца выкидывает. Волна ударила в борт – он и полетел в ледяную купель. А дна нет, бултыхается, вода его крутит, несет… И катер не может к нему подойти – плот груженый тащит… Тут Игорь и бросился за ним.
«А вот это Витька утаил, когда мы печатали портрет сержанта Потемкина», – безразлично прошло в моем сознании. Как в тумане, видел я милое лицо Вари, притененные ресницами большие, искрящиеся нескрываемой радостью глаза. Это была их радость – ее и Игоря, и Варя отдалялась от меня, а во мне будто разматывался клубок тянущейся к ней ниточки боли. Мы о чем-то еще говорили, не помню уж, о чем, а ниточка все разматывалась и разматывалась, и я не знал еще тогда, что так будет по сей день.
– Господи, да что же это я! Ведь вам спать надо.
– Нет, Варя, мне уже надо уходить. – Я взглянул на часы, было около пяти.
Я оделся, мы стали прощаться. Вдруг она сказала, немного смущаясь:
– Если я попрошу вас о небольшом одолжении…
– Пожалуйста.
– Игорь служит в одном с вами городе. Так вот, он заказывает подвенечное платье, пишет, чтобы я прислала ему размеры, ну, знаете, объем талии, ширину плеч… Хотела завтра выслать письмом, да погода эта проклятая – письмо может проваляться. Вот я и подумала: может, с вами передать?..
Кровь ударила мне в виски.
– Вы полагаете, что это для меня совсем небольшое одолжение?
Она долго, с каким-то испугом глядела мне в глаза, потом лицо ее мгновенно побелело.
– Нет, нет, не надо, простите… Прощайте.
3
Я вышел в ночь. Холодный ветер ударил по разгоряченному лицу – это помогло прийти в себя. До утра было еще далеко, но оно уже давало о себе знать мутно-бледным, как размытая тушь, небом, но которому проносились еле видные облака. Земля была обнаженно-свежа – так бывает перед первым снегом. «Ну и отлично», – почему-то решил я.
Во дворе председательского дома я заметил движение, сквозь ветер слышны были голоса. «Ну и прекрасно, не надо будет никого будить».
Калитка оказалась незапертой, только клацнула щеколда, и тут же из темноты вынырнул Витька.
– Ты, старик? А мы уже хотели идти поднимать тебя с пуховых перин. – Он приблизил свое лицо к моему – тонко пахнуло сивухой. – Хозяйка наша с бо-о-льшим вдохновением рассказывала, как ты устроился на ночь.
– Все-таки опрокинул солдатскую чарочку? Герой – вверх дырой.
– Что это с тобой, старик? Пустышку вытянул, а? – И он беззвучно рассмеялся.
Я нашел Витькину грудь, в ладонях, сжимаясь, мягко скрипнула кожа его курточки.
– Будем считать, что между нами решено: больше об этом ни слова!
– Хорошо, – высвобождаясь из моих ладоней, сказал он хриплым, чужим голосом. – Решено, старик.
Дверь в председательский дом открылась, и в электрическом свете, упавшем из нее, я увидел во дворе повозку и лошадь. Наш водитель Ус стоял около повозки, поддерживая брезентовую робу, лошадь вкусно жевала овес.
– Что это? – спросил я Витьку.
– Парадоксы двадцатого века. Председатель предоставил выбор: трактор или лошадь. Я выбрал лошадь – для романтики.
– До станции тут километров двадцать, я подремонтируюсь и тоже тронусь – дорога начала схватываться. Сейчас на машине ехать – гроб с музыкой. А коняга, она пройде-ет за милую душу. – Аким Петрович погладил лошадь, она шумно вздохнула.
Потом мы все трое вошли в избу – поблагодарить хозяев за приют. У двери, держа кнутик на коленях, сидел наш возница, старик с жиденькой бородкой, и о чем-то беседовал с председательшей.
– А хозяин где же?
– И-и, хозяин! – сверкнула она глазами в мою сторону. – Нам спать недосуг, побежал насчет глушителя вашего. Самовар не сообразить ли перед дорогой?
– Нет, нет, никаких чаев, нам пора, – сказал я.
Аким Петрович топтался около стола, держа в руках что-то завернутое в газету.
– Вы со станции-то электричкой двинете и Чернопольск не минуете. Заскочили бы в райком и сказали, что у нас получилось. – Он помялся немного. – Да вот это, как его, хозяюшка шанежек напекла, может, завезете гостинец унуку, я-то когда еще доберусь до дома. – Аким Петрович стоял, протянув мне сверток, глаза его выражали крайнюю степень отчаяния.
– Фронтовой водитель Ус, вам не к лицу подобные сантименты.
Аким Петрович отмахнулся от Витьки, как от назойливой мухи.
– Заедем, – успокоил я его. – Давайте ваши шанежки. Да и нам надо заглянуть в райком.
По степи медленно разливался рассвет. Небо начало проясняться, кое-где в разрывах багровевших от холода облаков пепельно светились звезды, и рассвет падал оттуда, сверху, и постепенно в серой кисее легкой проштриховкой возникали продутые ветрами голые рощицы, темные стога, полоски воды в игольчатой стерне.
– Скоро угор пойдет, – подал голос возница, – дорога, должно, посуше будет, рысью побежим.
– На рысях на большие дела! – отозвался Витька. Мы лежали с ним, уютно утопая в свежем сенце – повозка была доверху набита им, оно пахло летом и зноем. – Что-то ты, старик, буйный стал, за грудки хватаешься, это, знаешь ли, не смешно даже.
– Обо мне – мы договорились. А вот что с тобой происходит?
– То есть? – Витька повернулся ко мне.
– Да хотя бы эти твои пикировки с водителем.
– О, Аким Петрович! Могучий человечина. Мы поладили с ним вчера, порассказал он мне об этапах своего большого пути.
– Ну и… как это у поэта: «Вы презираете отцами, их славой, честию, правами великодушно и умно…»
– Александр Сергеич?
– Он самый.
Витька помолчал, покусывая сенинку, вздохнул, снова лег на спину.
– Не то, старик. Пытаюсь я уразуметь, что это за люди, отцы наши. Ну мой-то папа, положим, пороха не нюхал и сделал маме ручкой, когда я еще, говоря научно, в утробе был. Черт с ним. Но возьми ты Акима Петровича. Не поверишь – пять раз ранен был, а ведь здоров как бык. И телом, и духом. Все у него правильно, все «на русском языке». Глыба. Ни щелочки, ни с какой стороны не подкопаешься.
– Тоже мне мышка-норушка…
– Повторяю, уразуметь хочу. Его. А попутно и себя, наше поколение, чего-то нам не хватает.
– Рискованно обобщаешь, мой друг.
– Да, конечно, – задумчиво согласился Витька. – Ты знаешь, я ведь в этом Подгорном был, в заба-авную историю попал…
– Знаю.
Тонкая ниточка боли снова натянулась между мною и Варей, ее чистой, залитой светом комнаткой среди ночи и бьющегося в окна бесприютного ветра. Но теперь это была уже очищающая боль. Там горел чужой огонь, чужой костер любви, но и в мою душу он пролил тихий свет добра. Ты слышишь, Варя?
Понукаемая возницей, оскальзываясь на крутой дороге, лошадь взобралась на угор, и мы увидели солнце.
Огромный лик его над коричневыми перелесками был чист и влажен – это омыли его большие и малые дожди.
– Эх, путь-дорожка, фронтовая… – задумчиво напевал Витька.