355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Коцюбинский » Повести рассказы. Стихотворения. Поэмы. Драмы » Текст книги (страница 4)
Повести рассказы. Стихотворения. Поэмы. Драмы
  • Текст добавлен: 11 октября 2016, 22:59

Текст книги "Повести рассказы. Стихотворения. Поэмы. Драмы"


Автор книги: Михаил Коцюбинский


Соавторы: Леся Украинка
сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 34 страниц)

А Маланка бушевала. Кроме того что она горевала об испорченной рыбе, она была голодна. Она ослабела от голода, ей так хотелось чего-нибудь горячего, вкусного, необыкновенного, а запах свежего линя щекотал ноздри, перехватывал дыханье; ее даже тошнило от сильного желания поесть. Однако она понимала, что не может приступить к еде, и еще больше бранилась.

– Не грусти, жинка, вот поставят завод, тогда заработаю…

– Чтоб ты так жил, как тот завод будет!

Андрий поднял глаза, и они на мгновение остановились, он смотрел куда-то в пространство, за стену, за пределы хаты, и сразу стало ясно ему, что действительно завода не будет, что это напрасные надежды, что лучше бы он не варил рыбу, которую можно было б продать и купить хлеба. И вдруг рыба утратила вкус, желание есть пропало, и ему захотелось уйти.

Андрий взял шапку и вышел.

Остатки рыбы остывали на столе, а Маланка с дочерью молча сидели по углам и думали горькие думы в сумерках уходившего дня. Печаль стояла в хате, обнявшись с тишиной.

Потом мать и дочь вдруг поднялись, подошли, словно сговорились, к столу и молча принялись за рыбу. Они съели все до конца, обсосали косточки, выхлебали уху и, как голодные коты, вылизали даже миску.

Андрий собрался на почту: перекинул через плечо кожаную сумку, взял в руки палку. Тут вбежала Маланка. На ней лица не было. Бледная, задыхающаяся, глаза горят, и вся дрожит.

– Иди… меряют…

Андрий уставился на нее.

Она не могла говорить, держалась рукой за сердце и тяжело дышала. Другой рукой, запачканной в земле,– Маланка только что полола,– она размахивала у него перед глазами и показывала на дверь.

– Иди же, меряют…

– Кто меряет? Что?

– Паны, ох!… Наехали, станут землю делить…

– Какую землю? Что ты мелешь?

– Всякую… между мужиками… Иди посмотри, чтоб нам отрезали недалеко, ближе к деревне, еще какое-нибудь болото получишь.

– Свят, свят, свят! Опомнись. Мне на почту надо.

Маланка позеленела.

– Ты пойдешь у меня?

Она подскочила к нему, страшная, как дикая кошка, с перекошенным ртом, с горящими глазами, бледная, как привидение.

– Ты пойдешь у меня сейчас же! – пронзительно визжала она.– Тебе, может, все равно, а мне нет. У тебя ребенок! Ты хочешь зарезать его! Ты всех нас режешь. Сейчас же у меня иди! Люди разберут, что получше. Слышишь? Ну!

И, видя, что он стоит, ничего не соображая, и смотрит на нее, она схватила с шестка валек и замахнулась.

– Иди, иначе тут тебе и смерть!…

Она готова была его убить. Андрий это видел.

– Тю, глупая! – пожал он плечами.– Видишь – иду.

Он сопел, как кузнечный мех, и едва поспевал за Малайкой.

Вечером вернулась Маланка домой веселая, почти счастливая. Она бегала по хате, как молодая, и мысли ее парили, словно белые голуби на солнце. Она улыбалась. Какие чудные паны. Ходят себе по полю да меряют. Она нм в ноги: «Паны мои, лебеди, не забудьте меня, бедной, отрежьте ближе там, где пшеница родит», а они хохочут. «Иди, говорят, бабка, домой. Мы не для тебя меряем». А сами хохочут, пошли им боже всего доброго. Они думают, если она глупая баба, так уж ничего и не понимает… Постойте, постойте, может, и у нее голова не напрасно на плечах. Разве она не поняла, что они ее обманывают? Скажи мужикам сразу, что это для них землю делят, так тут бы такой содом пошел, что живьем сожрали б друг друга… Каждый бы из-за лучшего дрался. Ну, да они будут помнить бедную бабу, они ее не обидят. Вот если б еще и Андрий просил, а то стал как пень, чтоб тебе…

Не кончила проклятия, не могла браниться нынче. Она была такой доброй сегодня, ей было так весело, так жалко всех. Приготовляя ужин, она даже напевала, а трескучий огонь над сухим хворостом будто радовался вместе с ней. Андрию она подала ужин с уважением, как хозяину, у которого собственная земля и хозяйство, сама же не могла есть, не хотелось. Все, за что ни бралась, делала торжественно, будто в церкви служила, а сама улыбалась своим мыслям. На ночь вымыла Гафийке голову щелоком, расчесала густым гребешком волосы, и они даже заблестели; сама заплела их в мелкие косички, с лентами. Чтобы голова у дочки была как солнышко. Чтобы девка ходила не хуже других.

– Может, ты новый жилет наденешь, а то старый совсем разлезся? – спросила она Апдрия и достала из сундука единственную его праздничную одежду.– Потешь душу ягодками, кузнечиха дала…

Андрий давно уже не видел ее такой ласковой. Сердце ее размякло, в ней все пело. Пела колосом своя нива, пели жаворонки над ней, пел песню серп, подрезывая стебель, раздавались песни по сенокосам, наконец, пело сердце, полное надежд. Улыбалось.счастье. Не только собственное, а н Гафий-кино. В ногах чувствовалась крепость, в руках – сила. Черные жилистые руки были точно из железа.

С этого дня Маланка часто бегала на панское поле смотреть, как меряют паны. Они еще бродили по полям дня два, потом уехали. Но Маланка хорошо знала, к чему эго клонится.

Она начала готовиться. Когда полола огород у богатого мужика, не хотела брать денег, а просила отсыпать пшеничным зерном, чтоб у нее был хороший сорт пшеницы. Это для посева, на развод. Когда ела яблоко, осторожно собирала зернышки и сушила на окне. Пригодятся. Ничто не могло ей доставить большей радости, как горсточка семян, выпрошенная у хорошей хозяйки или заработанная на поденной. Она дошла до того, что, очутившись на чужом огороде, следила глазами, что можно взять на семена, и, оглядываясь, тайком отламывала лучшую маковую головку или срывала желтый огурец и прятала за пазуху. У нее в хате завелось множество всяких узелков с семенами, больших и малых, и все время что-то сушилось на окнах.

– Куда ты все это денешь? – удивлялся Андрий.– Ведь у нас всего-навсего две грядки.

Она таинственно улыбалась и снисходительно покачивала головой:

– Не печалься… Уж это моя забота – куда.

В воскресенье она ходила в лес, где стояли готовые срубы, осматривала их, выбирала лучший материал, обдумывала и расспрашивала лесников о ценах.

Возвращалась домой задумчивая, с глазами, обращенными куда-то в пространство, гладила Гафийку по голове и порой улыбалась себе самой.

Она как-то даже была на ярмарке, а потом пошли о Ма-ланке разговоры по деревне: наверно, у бабы есть деньги, только таится она с ними,-ведь все шаталась по ярмарке и торговала подсвинка…

Как-то вечером Маланка вышла из хаты и наткнулась на Гафийку, которая стояла, прижавшись к косяку.

– Ты что тут делаешь? – спросила она ее, но, взглянув на Гафийку, так и обомлела.

– Что с тобой?!

Гафийка не отвечала. Она стояла согнувшись, на ней лица не было, даже почернела и дрожала.

– Что с тобой? – допытывалась Маланка и взяла Га-фийкину холодную руку.

Гафийка молчала и тряслась, как в лихорадке. Маланка ввела ее в хату и бросилась зажигать свет. Тусклый свет уронил еще более черные тени на ее бледное лицо; широко раскрытые от страха глаза заблестели, как стеклянные. Маланка совсем перепугалась. Посадила Гафийку на постель и начала дрожащими руками ощупывать ее лицо и голову.

– Что с тобой? Испугалась? Болит что-нибудь?

Ответа не было. Только под руками у Маланки вздрагивало холодное тело.

Малайка стала звать Андрия. Но Андрий где-то пропадал.

Маланка не могла понять, что случилось с Гафийкой. Сглазил кто? Напугал? Продуло? Куда она ходила? Где была? Что ж это, госиодн, случилось с дивчиной? Хоть бы что сказала, хоть бы слово вымолвила, а то молчит, как мертвая…

Стеклянные глаза и почерневшее, сразу осунувшееся лицо пугали Маланку, и она сама начала трястись над Гафийкой, крестя ее всю мелким крестом.

К счастью, возвратился Андрий. Он был весел или подвыпил, так как говорил громко и взволнованно:

– Ну, так и есть… а я что тогда вам сказал?… Наехали и взяли,…

Маланка зашипела на него:

– Где ты таскаешься?

– Где? На улице! Смотрел, как вели Марка Гущу… Наехали и взяли. Доигрался. Я б такого, пане добродзею, за шею-да на веревку… Короткий разговор…

С постели донесся стон.

– Тс-с!…– накинулась на Андрия Маланка,-Видишь, заболела. Беги сейчас же за Марьяной… может, пошепчет, окурит, порчу отведет… Не знаю, что с ней такое. Беги скорей…

Андрий направился к знахарке.

Марьяна, наверно, помогла, потому что через два дня Га-фийка поднялась. Худая, желтая, почти черная, словно вдова, печальная и молчаливая. Она все убегала из хаты, чтобы не быть вместе со стариками. Особенно избегала отца, будто боялась его. Наедине плакала. И думала, думала, даже невмоготу ей становилось от дум…

Не все горе, бывала и радость.

После долгого летнего дня, когда солнце садится, а горячая земля медленно снимает с себя золотые ризы, когда на бледном, утомленном за день небе проступают украдкой несмелые звезды, когда в последнем луче солнца справляют игрища мошки, а поразительно мягкий золотисто-розовый воздух принимает вдали сиреневый оттенок и делает просторы еще более широкими, еще более глубокими,– Маланка с Га-фийкой плетутся по пыльной дороге, усталые, но довольные тем, что день окончился. Они несут домой горячее, как и земля, тело; а в складках одежды запах спелого колоса. Не разговаривают. Идут молча, помахивают серпами. Спина, наконец разогнутая, свободно опущенная рука, еще слегка дрожащая от длительного напряжения, мягкая пыль под ногами вместо жнивья – кажутся теперь счастьем. А дома ожидают отдых и сои, короткий, как летняя ночь, но сладостный, как прохладный лист для раны. Скорей бы домой… не ужинать, не сидеть, не разговаривать, а упасть на лавку, как камень в воду,-и вмиг смежр1ть глаза.

Сонная, почти бессознательно раскладывает Маланка в печи огонь и кипятит воду, чтобы прр1готовить Андрию ужин. Огонь пылает и гудит, а она закрывает глаза, покачивается, и ей кажется, что это шумит колосом нива и серп шуршит по стеблю. Ой, как душно, как солнце нечет. Но нет, ведь это огонь жжет, слишком близко подошла. Вот она сжала сноп и скручивает перевясло… так болит спина, трудно нагнуться. Ага! Это она тесто месит на галушки. Жии, Гафийка, жни… трудно, сердце, зарабатывать, когда жнешь за двенадцатый сноп, а нужно. Что, палец порезала, шипишь от боли? Ай, нет – это кипяток бежит…

Ест похлебку Андрий… кажется, говорит что-то… в хате или на дворе?…

– Почему не ужинаешь?,

– А?

– Ужинать иди…

– Ужинай один… я потом…

Ложки надо бы по… а-а-а! помыть. Ноги такие тяжелые, будто в сапогах… а голова… голова едва на плечах держится…

Ну, наконец-то… На завалинке лучше. Ты спишь, Гафий-ка? Подушку взяла бы. Ну, спи и так, дитятко, если заснула. Ой, косточки мои, косточки болезные. Ой, мои рученьки, ноженьки… Иже еси на небеси. Хлеб наш насущный. А-а-а!… звезды смотрят с неба, лягушки зовут спать. Голубой купол опускается все ниже и ниже… Наваливается на тело, опускает веки… Так сладко, спокойно. Не встал бы и на суд Страшный, не поднялся б, если бы счастье позвало… А небо все ниже и ниже… ласкает, обнимает… звезды щекочут, будто целуют. Душа растворилась в синеве, тело липнет к завалинке и тает, как воск на огне. Нет ничего… небытие… полное небытие!…

Разве это не радость!

Сразу же после жатвы стало ясно, что зима будет голодной. Все засуха да засуха. Рожь сгорела, хлеб уродился редкий и слабый. Смех и горе было смотреть на то, сколько заработали Маланка с Гафийкой, а настрелянных Андрием уток и зайцев паны съели. Еще труднее будет заработать в эту зиму, чем в прошлую, а те – мерившие землю, как ушли, так и след их простыл. Ни слуху ни духу. Андрий тоже молчит что-то о заводе.

По селу шли разговоры о Гудзе. Рассказывали, что он в ярости дубиной убил вола. Ударил по уху и расколол череп. За это пан выгнал его из усадьбы, и теперь Гудзь шляется без работы, пропивает последнюю одежду и хвалится, что и с паном будет, как с волом. Однажды Гудзь забежал и к Андрию.

– Ловишь рыбку, «пане добродзею»? – приветствовал он его с пьяным смехом.– Лови, лови, может, ею подавятся те, которые едят ее. Заводчик!… Думает, что для пего завод выстроят. Как же, беса пухлого дождешься!… Совы да вороны там жить будут, пока не завалится все к чертовой матери. Говори – отпускаешь Гафийку? Нет? Хочешь с голоду пропасть, как рыжая мышь зимой? Ну, подыхай, сатана тебя возьми, со всем своим отродьем, мне-то что? Найдем и другую!…

Он рассердился, загремел дверью и вышел из хаты, но через минуту вновь просунулось в дверь красное упрямое лицо.

– Эй вы, заводчики! Помните одно, еще придет коза к возу и скажет «ме»… Но Гудзь покажет дулю,– вот!…

Андрий не выдержал.

– Ах ты пьянчуга, живодер, что тебе от меня нужно? – бросился он к двери, да Маланка не пустила.

– Оставь! – пронзительно завизжала она и засверкала на него зелеными, полными злорадства глазами.– Не тронь, изувечит. Тогда как на завод пойдешь?

– На завод?

– Ну да…

– На завод, говоришь?

– Слыхал же… выстроят для тебя…

Она цедила слова, будто яд.

Андрия душила злоба.

– Зудишь, болячка? Зуди, зуди, пока не почешу. Лучше скажи: засеяла поля свои? Много тебе намерили? Где ж те паны, которым ты руки лизала?

– А где ж? Завод тебе строят…

– Ты опять свое?…

Андрий побил Маланку. Она лежала на лавке и громко стонала, а он бродил по оголенным серым полям, равнодушно, без цели, лишь бы подальше быть от дома.

Гафийка плакала. Она лучше нанялась бы.

К покрову вернулся Прокоп. Шел слух, ему не посчастливилось. Сперва не мог наняться, народу нашло больше, чем нужно, и цены упали; потом заболел в Каховке и пролежал месяц, затем направился в Таврию, а оттуда попал на самое Черноморье. Вернулся ободранный, больной и без денег. Маланка не слишком верила этому. Чего только люди не наговорят! И она тайно от своих побежала, словно по делу, к Кандзюбихе. Оказалось – правда. На Прокопе лица нет, даже почернел, от ветра валится да все отлеживается, а старуха Кандзюбиха едва не плачет, рассказывая, что насилу очистила сына от вшей. Где уж ему жениться – думал заработать хоть на свадьбу, а тем временем такой год выпал, что и хлеба не хватит…

Грустная возвратилась домой Маланка и никому не рассказала, что видела и слышала. Пусть это умрет вместе с ней.

Чем ближе было к филипповкам, тем больше Маланка теряла покой. Не давала покоя и Гафийке. Дух аккуратности и порядка овладел ею совершенно – и она возилась по целым дням: дважды побелила хату снаружи и внутри, ежедневно подмазывала печь да подводила красной глиной шесток.

Гафийке пришлось вырезать из бумаги новых казаков и цветы и наклеить их на стены от икон до самых дверей. Крылья голубков, колыхавшихся перед образами на нитке, заменены были новыми, еще более яркими, а для того, чтобы достать обоев с красными розами под образа, пошли все яйца, собранные одно к одному.

– Что ты ходишь черпая! – гремела Маланка на Га-фийку и заставляла ее едва ли не ежедневно менять рубашку. Сама чесала ей голову и вплетала в косы новые ленты. По осенним вечерам она рано зажигала свет, прихорашивалась, будто в праздник, и, сидя в своей прибранной хатке, часто поглядывала на дверь, тревожно прислушиваясь к лаю собак, и волновалась, будто кого-то ожидая.

Иногда днем, бросив работу, она выдвигала из угла Га-фийкин сундук и рассматривала ее убогую одежу, разворачивала расшитые полотенца и переводила задумчивый взгляд на дочь. Потом поправляла на ней монисто, обдергивала рубашку, укладывала складки юбки и печально покачивала головой, смахнув украдкой слезы.

Но что она не могла равнодушно слышать – так это бубен. Как только с дальнего края села иод облачным осенним небом раздавался его глухой: звук, она выскакивала во двор, прислушивалась, старалась угадать, в чьем дворе справляют свадьбу, и проявляла столько любопытства, кто кого посватал, словно надеялась сама скоро выйти замуж. Она жила в вечной тревоге, ее движения стали быстрыми, нервными, а небольшие черные глаза беспокойно поблескивали.

А бубен гудел. Начиная с середины недели по улицам ходили невесты с распущенными косами и кланялись в ноги, приглашая на свадьбу, или месил грязь свадебный поезд, наполняя холодный воздух песнями. Маланка в одной рубашке выскакивала на порог, подпирала голову ладонью и жадно следила за свадебной процессией, зябла и не замечала этого. Она несказанно раздражалась.

Каждый посватавшийся парубок, каждая дивчина, подавшая полотенце, внезапно теряли в ее глазах цену, не стоили доброго слова.

– Посватался! Взял добро! – шипела она с кривой усмешкой.– Будет кормить чужих детей и жинку-недотепу… Разве никто не знает, что она и хлеба спечь не умеет, ей бы только с хлопцами ржать…

– Связалась с этим ледащим… Рябой, гнусавый, да и вор: украл в прошлом году мешок жита с гумна…

Зато, встречаясь с женщинами, у которых были взрослые сыновья, она становилась сладкой и хвасталась дочкой: слава тебе, господи, такая она у нее работящая, такая добрая, послушная, как теленочек…

Время тянулось.

Вечер за вечером просиживали они с Гафийкой в прибранной, как на пасху, хате, в чистой одежде, словно поджидали дорогого гостя, который вот-вот неизвестно откуда придет, застучит сапогами перед хатой, переполошит собак и откроет дверь. У Маланки спрятана была даже в чуланчике среди старого тряпья бутылка водки, о которой, кроме нее, никто не знал,

А вокруг раздавалась музыка, звенели бубны и тревожили ночную тишину пьяные песни. Никто не являлся. Покосившиеся стены халупки, выставив бока, моргали по углам морщинами-тенями, бумажные казаки, подбоченясь, стояли в ряд и молча смотрели на темный свет лампадки, а аккуратные голубки поворачивались перед образами, и длинные тени от их крыльев двигались на низком потолке. Неутихающая тревога, словно дерево из семечка, росла в Маланкиной душе. Неужели не придут? Неужели никто не посватается? Она перебирала в памяти всех парубков-односельчан – и богатых, и средних, и даже бедных, хотя дольше останавливалась на богатых. Соображала, прикидывала и все надеялась. Иногда она думала, что Гафийка сама виновата.

– Эй ты, недотепа! – кричала она на нее, когда Гафийка случайно роняла из рук веретено или задевала что-нибудь по дороге.– Какая из тебя хозяйка выйдет, ты ни ступить, ни сделать ничего как следует не можешь?

– Наказанье господне, не девка,– снова сердилась она.– Ты как причесалась? Кто тебя возьмет, такую неряху? Что молчишь? Говорить не умеешь?… Увидите… Она и счастье свое промолчит… Все не так, как у людей…

Но, заметив слезы на Гафийкиных глазах, она умолкала, жалость наполняла ее сердце и вылетала продолжительным вздохом. Она уже знала, какая судьба ожидает ее дитя. Придется ей идти по материнской дорожке… Ой, придется…

С поникшей, тяжелой от горьких дум головой она прислушивалась к последним звукам замиравшей в деревне свадебной музыки, с которыми гибли и ее последние надежды, последние мечты…

Идут дожди. Холодные осенние туманы клубятся в небе и опускают на землю мокрые косы. Плывет в серую неизвестность тоска, плывет безнадежность, и тихо всхлипывает грусть. Плачут голые деревья, плачут соломенные кровли, умывается слезами нищая земля и не знает, когда улыбнется. Серые дни сменяются черными ночами. Где небо? Где солнце? Мириады мелких капель, как утраченные надежды, вознесшиеся слишком высоко, падают и, смешанные с землей, текут грязными потоками. Нет простора, нет успокоения. Черные думы, горе сердца, носятся тут над головою, висят тучами, катятся туманом, и слышишь рядом тихое рыдание, будто над покойником…

Маленькое серое заплаканное оконце. В него видно обоим – и Андрию и Маланке,– как по грязной разъезженной дороге тянутся люди на заработки. Тянутся и тянутся, черные, понурые, мокрые, несчастные, словно калеки-журавли, отбившиеся от своего клина, словно осенний дождь. Тянутся и исчезают в серой неизвестности…

Темно в хате. Цедят мрак маленькие окна, хмурятся сырые углы, гнетет низкий потолок, и плачет опечаленное сердце. Вместе с этим бесконечным движением, вместе с этим безостановочным паденьем мелких капель движутся и воспоминанья. Как капли эти,– упали и исчезли в грязи дни жизни, молодые силы, молодые надежды. Все растрачено на других, на более сильных, на более счастливых, будто так и нужно.

Будто так и нужно…

А дождь идет… Горбатыми тенями в сумерках хаты сидят старики, словно решают заданную Гудзем задачу: придет ли коза к возу?

А может, придет…

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Снега выпали глубокие, и Андрий радостно разгребает от порога к воротам дорожку. Это все ж работа, да и нехорошо человеку вечно торчать дома, где сверкает пустым оком голод и нужда толчется по сырым углам. Ведь это, пане добродзею, настают последние времена: и рад бы заработать, да негде. Не знаешь, как перебиться зиму. Малайка – черная, высохла вся, кожа да кости, только взглядом жжет да колет, да кашляет в хате так, что стекла дребезжат. Память о свадьбе осталась у Маласи. А как же… Как женился паныч Леля – тот, с соседней экономии, на нашего помещика дочке, старуха словно с ума спятила: чем встречу, как будут от венца ехать,– ячменным хлебом? Она у них служила, у нее на глазах и паныч вырос… бегала по селу, вымокла, продрогла, пока не выпросила у кого-то паляницу. Верно, у кузнечихи. Правда, дал паныч Леля два злота, да один бабке Марьяне отдала: ведь как пошло у нее в груди колоть, едва душа с телом не рассталась. А теперь получай – кашляй, сердце… панскую ласку выкидывай из груди.

Андрий разогнулся и воткнул лопату в снег. Он разогрелся, от него валил пар, словно дым из трубы, его усы и брови побелели.

Село было наполовину засыпано снегом; низкие хаты осели иод синим куполом неба, будто бабы в намитках опустились на колени в церкви; за деревней глаз мягко бежал по снежным полям до самого горизонта и не знал, на чем остановиться.

Андрий взялся за лопату и вновь поймал оборвавшуюся мысль. Ведь он так полагает: от судьбы не уйдешь… Старуха говорит, что знала, а он не надеялся даже. Где там! Чтобы сын хозяйский да взял бедную? Чтобы Прокоп посватал Гафийку? Ну что ж, все-таки посватал. Рождество из хаты, а сваты в хату, да ничего из того не вышло. Уперлась девка, ни с места. Ему ничего, а Маланке горе большое. И во сне и наяву видела дочку за хозяйским сыном, поле пахала, сажала огород… Ха-ха! Оближи губки, Малася. Девка не хочет. А не Марко ли в голове у нее? Может, уже и косточки его сгнили, может, помер где-нибудь в тюрьме. Была девка – огурчик, а стала как монашка. Похудела, молчит и на отца сердится. А он чем виноват? Разве он посадил Гущу в тюрьму? Ведь то, что он, пане добродзею, бунтарь, это правда: знали, что с ним сделать…

Хе, вот уже и устал. Совсем ослаб за зиму, харчи подвели. Еще летом ничего: свеколка, луковка, рыбки наловишь…

Ну, Прокон не мог ждать. Другую посватал. А как же… Малайка даже плакала от злое…

– Га! Заводчик! Ишь как старается, чтоб жинка ножек не промочила. Болячка б… Здорово!

– Фу!… Чтоб вам, Хома, как напугали… Здравствуйте… Я, знаете, теперь такой пугливый, и тени своей боюсь…

– Разве в тебе душа есть? Один заячий дух…

Хома, видно, насмехается. В морщинах старого безусого лица глубоко залегла злость.

Андрий привык уже к этому. Он знает, что с тех пор как пан прогнал Гудзя, нужда еще больше обрушилась на него, но говорит:

– Хорошо вам, Хома, вы один, а у меня три глотки в доме.

– Ха-ха… Мне? Хорошо? Пусть ему так легко подыхать, как мне жить… Угощай пивом, скажу новость.

– Где там! Я уже забыл, какое оно на вкус… Про завод? Э, не раз уже говорили…

– Не веришь? Паныч Леля ставит водочный завод.

– Да ну?

– Не ну, а в самом деле! Из старого сахарного сделают водочный, еще и дом себе отстроит Леля, чтоб он лопнул тебо на радость.

– Да что вы говорите? Откуда вы знаете?

– Не верит, чертово зелье… Бросай лопату, идем.

– Куда?

– Не спрашивай, идем.

Андрий вертел лопату в руках и недоверчиво глядел на Гудзя. Наконец воткнул лопату в снег и очутился за воротами.

– Чего лопату бросил, еще кто-нибудь стащит, ты! – услыхал он голос Маланки, но даже не оглянулся.

Брел по снегу, спешил за Хомой. Хома ставил ноги решительно, злобно, как говорил, а снег разбрасывал, точно лошадь. Андрий громко дышал, его глаза забегали куда-то вперед, навстречу каменным стенам, казалось, уже трепетавшим от живого движения рабочих, уже дышавшим трубами.

«На этот раз Хома не обманывает»,– колотилось сердце Андрия.

Шли по безлюдному селу, занесенному снегом, как по глухому лесу, который хотелось поскорей пройти, чтобы увидеть простор.

Когда же наконец на холмике перед ними зачернели развалины сахарного завода, Аидрин тут же совершенно отчетливо увидел дым, услыхал знакомый шум. Правда, дым сразу исчез, но возле сахарного завода суетились люди и чернели подводы.

– Куда бежишь? Поспеешь…

Андрий только махнул рукой. Э, что там теперь Хома… Он уже видел сани с бревнами, с брусьями, лубяные короба, полные красного кирпича, словно миски с ягодами, косматых лошадей, окутанных собственным паром, согнутые спины, занесенные кнуты… Но… Эй!… Цоб-цоб!…

На дворе стоял приказчик и среди крика и шума принимал материал.

Андрий бегал от саней к саням, ощупывал лес, постукивал по кирпичу, заглядывал всем в глаза, словно спрашивал – правда ли? Перед приказчиком снял шапку и долго молча стоял.

Подошел к Хоме и улыбнулся.

– Будет?

– Будет…

– Винокуренный?

– Да я же сказал.

Выцветшие зеленоватые глаза Андрия блестели, как лед, таявший на солнце. Они ласкали черные, задымленные стены сахарного завода, круглые желтые бревна на белом снегу, улыбались штабелям кирпича, приказчиковой бороде, седой от мороза. Теперь, пане добродзею, уже пустят пар… Не будет человек с голоду гибнуть, а как же… придет срок – бери готовые деньги. Да, да, Малася, вот тебе и «заводчик»!…

– Что, Хома, будет завод? Смотри, смотри…

Но на Андрия шипели из глаз Хомы зеленые змейки.

– Чего радуешься? Думаешь, они водку гнать станут? Кровь из тебя гнать станут, а не водку. Хлеба захотел? А горба не заработаешь? Гляди! У кого брюхо отрастет выше носа, а из тебя жилы вытянут, пропади оно прахом…

– Подождите, Хома…

– Чтоб им сгореть да развеяться пеплом вместе с человеческой неправдой.

– Подождите же, Хома…

– Чего ждать? Он думает – водочный завод. Гроб тебе готовят, четыре доски да яму. Вот и все.

– А, какой же вы, Хома…

Но Гудзя нельзя было уже остановить. Он катился, как с горы.

– Вот взял бы – р-раз, р-раз, развалил бы все к чертовой матери, сровнял бы с землей, чтоб и памяти не осталось на веки вечные.

Хома размахивал руками и топал ногой. Каждая морщинка на его безусом лице вздрагивала, и видно было, как под старой свиткой корчилось тело, будто пружина.

Андрий со страхом смотрел на Гудзя. Он даже язык проглотил.

Что это с Хомой? И что он говорит? Надо ж чем-нибудь жить… Разве лучше вот тем, которые роются на клочке поля и не соберут, случается, даже семена. Или тому, кто закопает силу в панские поля, а придет болезнь и старость, станет калекой – сдохнет, как собака под забором? И что он говорит, господи боже!…

Но Хома понемногу отходил. Злость и проклятия внезапно перешли в хриплый, простуженный смех…

– Ха-ха! Ну, угощаешь пивом? С тебя магарыч. Айда к Менделю.

Андрий улыбнулся виновато… Почему бы не угостить? Как охотно он сам выпил бы на радостях пива, да…

– Верите, Хома…

– Ну, ну… в кармане пусто? Черт с тобой… тоже «заводчик»! Я иду…

Андрий смотрел вслед Хоме, но, прежде чем исчезла согбенная фигура, уже затихло шипение зеленых змеек, погасли обжигающие слова, и одно только звенело в Андриевой груди – винокуренный завод!

Он хотел еще раз услышать это слово. Стоял перед приказчиком и мял шапку в руках.

– Водочный будет?

– Водочный.

Вот. Теперь уже наверно. Он почувствовал гордость, самоуважение, точно не паныч Леля, а сам он оживит мертвые стены сахарного завода, пустит в ход колеса, приводные ремни машины и людскую силу.

Деревня, хлебопашцы, земля…

Какие они бедные, несчастные…

Кроты! Залезли на зиму в белые норы, а придет весна, начнут мучить землю, резать ей грудь. Прокорми, земля! А земля стонет, тощая, слабосильная, разодранная на клочки. И не кормит, кровью своей поит. Не хлеб, а куколь родит, репей, всякую сорную траву. Вот и кормись!…

А тем временем число голодных растет, множится, корчатся голодные, как змея, изрубленная на куски.

Развелось вас. Хоть бы милосердный господь сократил вас войной или мором каким. Может, легче было б на свете…

Ну, а ему что? У него нет земли! Водочный завод даст ему хлеб… Хома говорит глупости.

И ты, Малася, напрасно смеялась. Сказал Андрий Во-лык – будет винокуренный завод,– и будет…

Гафийка вошла в хату и приложила к печи озябшие руки.

– Забыла, что печь холодная,– виновато усмехнулась она. Маланка обратила к ней красные глаза:

– С кем разговаривала в сенях?

– Прокоп приходил.

Прокоп! С того времени, как он женился, Маланка не могла слышать его имени.

– Что ему нужно?

– Ко мне приходил.

– К тебе? Зачем?

– Книжки приносил.

– Пускай носит жене своей, а не тебе…

Ей хотелось убить дочку взглядом, но не удалось. Навернулась слеза, обожгла, пришлось кулаками закрыть глаза.

Теперь Маланкины глаза уже сами плачут. За осень и зиму так наплакалась, что даже привыкла. Настали холод, слякоть и непогода не только в природе, айв сердце. Облетели надежды, разметались бесследно, и там теперь голо, как в лесу. Снега теперь в сердце и волки воют. Господь не захотел показать свою правду: как была панской земля, так и осталась панской. Напрасно Маланка собирала семена, напрасно лелеяла надежды. Узелки с зерном так долго висели под образами в хате, что всем глаза намозолили. Наконец сняла и вынесла в чулан. Довольно себя обманывать. «Зачем снимаешь? Настанет весна– поля засеешь»,– это Андрий задел, как за живое.

Сухие Маланкины губы сжались от боли при одном напоминании.

Их трое – а всем суждено одно. Холод, и голод, и безнадежность. Целыми днями сидели в нетопленной хате и ничего не варили. Сверкали ненавидящим взором, грызлись кровавыми словами. Как звери. Чтобы не замерзнуть, Андрий украдкой по ночам рубил на дороге вербы или разбирал крыши на соседних пустых строениях. Если б не совесть – крал бы. Потом стало колоть в груди, привязался кашель. Все внутренности выворачивало, по ночам никто спать не мог. Вокруг пусто, грустно, Гафийка ходит словно монашенка. Молчит, ничего не говорит. Разве Маланка и так не знает?

– Вишь, книжки носит… Пошла бы за него, читали б вместе.

– Оставьте, мама.

– Кого ждешь? Гущу? Вот беда. Отец немного заработает, я больная, почернела от работы – да что из того? А Прокоп…

Ах, как это скучно, как скучно все одно слушать!

– Вы не печальтесь, мама. Я пойду внаймы.

Маланка прикусила язык.

– В усадьбу наймусь. Или к Пидпаре, он, говорят, ищет работницу.

Маланкины глаза стали испуганными, круглыми. Что-то промелькнуло на мгновение перед ними, давнее, полузабытое,


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю