355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Коцюбинский » Повести рассказы. Стихотворения. Поэмы. Драмы » Текст книги (страница 15)
Повести рассказы. Стихотворения. Поэмы. Драмы
  • Текст добавлен: 11 октября 2016, 22:59

Текст книги "Повести рассказы. Стихотворения. Поэмы. Драмы"


Автор книги: Михаил Коцюбинский


Соавторы: Леся Украинка
сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 34 страниц)

– Ничего… у меня есть другие… те даже лучше.

Она точно утешала его.

Удивленный ее кротостью, мальчик молчал.

– Мне мама купила новую запаску… и постолы… и чулки с узорами… и…

Он все еще не знал, что сказать.

– Я оденусь красиво и стану как взрослая…

Тогда ему завидно сделалось.

– А я умею играть на денцивке.

– А наш Федор сделал такую хорошую свирель… и как заиграет!

Иван надулся.

– А я черта видел.

Она недоверчиво поглядела на него.

– А зачем ты дерешься?

– А ты зачем у воза стояла?

Она подумала немного, не зная, как ответить, и начала искать что-то за пазухой.

Наконец достала большую конфету.

– Смотри-ка!

Половину откусила, а другую медленным, полным доверия движением подала ему:

– На!

Он колебался, но взял.

Теперь они уже сидели рядышком, забыв про вопли, битвы п сердитый шум реки, а девочка рассказывала, что зовут ее Маричка, что она уже пасет овец, что какая-то Марцынова – кривая – украла у них муку… и многое другое; обоим все это было интересно, близко и понятно, а взгляд ее черных матовых глаз мягко проникал в Иваново сердце…

И в третий раз затрубила трембита о смерти в одинокой хате на высокой кычере: на другой день после битвы умер старый Палийчук.

Трудные времена настали для семьи Ивана после смерти хозяина. Свил гнездо беспорядок, уходили достатки, продавались царынки одна за другой, и маржина таяла, как горные снега весной.

Но в Ивановой памяти смерть отца не так долго жила, как встреча с девочкой, которую он напрасно обидел, а она движением, полным доверия, протянула ему конфету. В его давнюю и беспричинную грусть влилась новая струйка. Она бессознательно влекла его в горы, заставляла бродить по соседним кы-черам, лесам и долинам в надежде найти Маричку. И он увидел ее наконец: она пасла ягнят.

Маричка его встретила так, как будто давно ждала; он будет с нею пасти овечек. И верно! Пускай Жовтаня и Голубаня звенят колокольцами и мычат в лесу, он будет с нею пасти ягнят.

И как они их пасли!

Белые ярки, сбившись в тень, под пихту, глядели глупыми глазами, как катались по мхам двое детей, звеня в тишине молодым смехом. Утомившись, они забирались на белые камни и робко заглядывали оттуда в пропасть, из которой стремительно подымалось в небо черное виденье горы и дышало синыо, не желавшей таять на солнце. В расщелине между горами летел в долину поток и тряс по камням седой бородой. Так было тепло, одиноко и жутко в вековечной тишине, хранимой лесом, что дети слышали собственное дыханье. Ухо упорно ловило и бесконечно увеличивало всякий звук, живущий в лесу, иногда казалось им, что они слышат тайные шаги, глухие удары топора, тяжелые вздохи таинственных лесорубов.

– Слышишь, Ива? – шептала Маричка.

– Почему бы не слыхать? Слышу.

Они оба знали, что это бродит по лесу невидимый топор, отучит по деревьям и тяжело дышит утомленной грудью.

Страх гнал их оттуда в долину, где поток бежал спокойнее. Они разгребали камни в потоке, чтобы было глубже, и, раздевшись, болтались в нем, как два лесных звереныша, не знавших, что такое стыд. Солнце отдыхало на их светлых волосах, било в глаза, а ледяная вода потока щипала тело.

Маричке первой становилось холодно, и она начинала бегать.

– Стой,– кричал ей Иван,– откуда ты?

– Я из Я-во-рова,– стучала зубами посиневшая Маричка.

– А чья ты?

– Ковалева.

– Будь здорова, Ковалева,– щипал ее Иван, и они бегали оба до тех пор, пока, усталые, но согревшиеся, не падали в траву.

В тихой заводи ручейка, над которым горела мать-и-мачеха солнечным светом и синел борец кистью башмачков, жалобно кумкали лягушки.

Иван наклонялся над потоком и спрашивал лягушку:

– Кума-кума, что варила?

– Бурак-борщ. Бурак-борщ. Бурак-борщ…– квакала Маричка.

– Бураки-ки-ки!… Бураки-ки-ки!… Бураки-ки-ки!…– кричали оба, зажмурившись, даже лягушки удивленно замолкали.

И так они пасли, что не раз теряли овечек.

Когда они старше стали, игры их изменились.

Теперь Иван был уже хлопец – стройный, крепкий, как пихточка, мазал кудри маслом, носил широкий иояс и пышную кресаню. Маричка тоже уже ходила с заплетенными косичками, а это означало, что она готовилась стать невестой. Уже не пасли вместе ягнят, а встречались лишь в праздник или в воскресенье. Сходились у церкви или где-нибудь в лесу, чтобы родители не знали, как любятся дети враждующих родов. Маричке нравилось, когда он играл на свирели. Задумчивый, устремлял глаза куда-то мимо гор, словно видел, чего не видели другие, прикладывал резную дудку к пухлым губам, и странная песня, которую никто не играл, тихо лилась на зеленую отаву царынок, где спокойно стлали свои тени пихты. В холод бросало, и мороз шел по коже, когда вылетали первые свистящие звуки. Словно снега лежали на мертвых горах. Но вот из-за горы уже встает бог-солнце и слушает, приложившись ухом к земле. Зашевелились снега, пробудились воды, и зазвенела земля от пения потоков. Рассыпалось солнце цветочной пыльцой, легкой поступью ходят в пляске по царыпкам мавки, а под ногами у них зеленеет первая трава. Зеленым духом дохнули пихты, зеленым смехом засмеялись травы, во всем мире только два цвета: в зеленом – земля, в голубом – иебо… А внизу Черемош мчится, гонит зеленую кровь гор, тревожную и шумную…

Трембита!… Туру-рай-ра… туру-рай-ра…

Заиграло сердце у пастухов, заблеяли овцы, почуяв свежий корм… Шумит трава на холодных пастбищах, а из диких буреломов, из берлоги поднимается на задние лапы медведь, пробует голос и уже видит заспанным оком свою добычу.

Бьют пловы[21] 21
  Дожди. (Прим. автора.)


[Закрыть]
весенние, грохочут громом горные вершины – и злой дух холодом веет с Черногоры…

А тут внезапно появляется солнце – праведный лик божий – и уже звенит косами, иод которыми ложится на землю трава. С горы на гору, от родника к роднику порхает коломийка, такая легкая, прозрачная, что слышно, как у нее за плечами трепещут крылышки:

Ой прибігла з полонинки Білая овечка -

Люблю тебе, файна любко,

Та й твої словечка…

Тихо звенит хвоя пихт, тихо шепчут в лесу холодные сны летней ночи, плачут колокольцы коров, и гора беспрестанно поверяет грусть свою потокам.

С шумом и стоном валится куда-то в долину срубленное в лесу дерево, даже горы вздыхают в ответ – и снова плачет трембита. Теперь уже о смерти… Опочил кто-то после тяжелого труда. Куковала кукушечка около Менчила… вот теперь и песенка чья-то опочила…

Маричка отвечала на игру свирели, как голубка дикому голубю, песнями. Она их знала множество. Откуда они брались – не могла рассказать. Они, должно быть, качались вместе с ней еще в зыбке, плескались в купели, возникали в ее груди так, как самосевом всходят цветы на лугах, как пихты растут по горам. И что бы на глаза ни попалось, что бы ни случилось на свете: пропала ли овца, полюбил ли хлопец, изменила ли девушка, заболела корова, зашумела пихта,– все выливалось в песню, легкую, простую, как эти горы в их старом, первобытном бытии.

Маричка и сама умела придумывать песни. Сидя на земле, рядом с Иваном, она обнимала свои колени и тихо покачивалась в такт. Ее круглые икры, обожженные солнцем и голые

от колен до красных онучей, темнели под краешком рубашки, и особенно милым становился изгиб полных губ, когда она начинала:

Зозулька ми закувала сива та маленька.

На все село іскладена пісенька новенька…

Песня Марички рассказывала о хорошо знакомом, еще свежем событии: как околдовала Андрия Параска, как он умирал от этого и учил не любить чужих молодиц; или о горе матери, сын которой погиб в лесу, придавленный деревом. Песни были печальные, простые и такие трогательные, что за сердце хватали. Она их обычно заканчивала так:

Ой, кувала ми зозулька та й коло потічка.

А хто ісклав співаночку? – Йванкова Марічка.

Она давно уже была Иванкова, еще с тринадцати лет. Что же в этом удивительного? Когда пасла скотину, видела часто, как любятся козел с козой, баран с овечкой,– все было так просто, естественно, существовало с начала мира, и ни одна нечистая мысль не засорила ей сердце. Правда, у коз и овец рождались после этого козлята и ягнята, но людям помогает ворожея. Маричка не боялась ничего. За поясом на голом теле она носила чеснок, над которым шептала знахарка, ей теперь ничто не повредит. Вспоминая об этом, Маричка лукаво улыбалась себе самой и обнимала Ивана.

– Сердце мое, Иванко! Будем мы парою?

– Как бог даст, моя миленькая.

– Эй, нет! Большую злобу затаили в сердцах родители наши. Не миновать нам беды.

Тогда его глаза темнели и топорик уходил в землю.

– И не надо их согласия. Пусть делают, что хотят, ты будешь моей.

– Ой, дружок-дружок! Что ты говоришь?

– Что слышишь, душечка.

И, словно назло семье своей, он на танцах так отплясывал с девушкой, что даже постолы трещали.

Однако не все складывалось так, как думал Иван. Хозяйство его разваливалось, уже не хватало на всех работы, и надо было идти внаймы.

Печаль грызла Ивана.

– Придется идти в пастухи, Маричка,-грустил он заранее.

– Что ж, иди, Иванко,– покорно говорила Маричка.– Такая уж наша судьба…

И она песнями скрашивала их разлуку. Ей было жалко, что надолго прекратятся их встречи в тихом лесу. Обнимала Ивана и, прижимаясь к его лицу русой головкой, тихо пела над его ухом:

І згадай мні, мій миленький,

Два рази на днину,

А я тебе ізгадаю Сім раз на годину.

– Будешь вспоминать меня?

– Буду, Маричка.

– Ничего!-утешала она его.– Ты должен, бедняжка, овец пасти, а я сено сгребать. Взберусь на копну, да и посмотрю на горы, на лужок, а ты мне затруби… Может быть, услышу. А как пойдут мелкие дожди сеяться по горам, сяду, да и заплачу, что не видать милого. А как в погожую ночь вызвездит, взгляну, которая звезда над полониною,– ту видит Иванко… Только петь перестану…

– ' Зачем? Пой, Маричка, не теряй веселости своей, а я скоро вернусь.

Но она только грустно качала головой.

Співаночки мої милі,

Де я вас подію?

Хіба я вас, співаночки,

Горами посію,-

тихо обращалась к нему Маричка:

Гой ви мете, співаночки,

Горами співати,

Я си буду, молоденька,

Сльозами вмивати.

Маричка вздохнула и еще печальнее запела:

Ой, як буде добра доля,

Я вас позбираю,

А як буде лиха доля,

Я вас занехаю…

– Вот так и я… Может быть, и забуду…

Иван слушал тонкий девичий голос и думал, что она давно уже развеяла по горам песни свои, что их поют леса и покосы, вершины и луга, ими звенят потоки, их напевает солнце… Но придет пора, он вернется к ней, и она снова соберет песни, чтобы было чем отпраздновать свадьбу…


* * *

Теплым весенним утром пошел Иван на пастбище.

Леса еще дышали тенями, горные воды шумели на порогах, а плай[22] 22
  Горная тропа. (Прим. автора.)


[Закрыть]
весело поднимался вверх среди изгородей. Хотя Ивану и тяжело было покидать Маричку, однако солнце и шумящий зеленый простор, поддерживавший вершинами небо, вливали в него бодрость. Он легко перескакивал с камня на камень, словно горный поток, и приветствовал встречных, лишь бы услыхать собственный голос:

– Слава Иисусу!…

– Во веки веков слава!

На далеких холмах одиноко стояли тихие гуцульские дворы, вишневые от пихтового дыма, которым они насквозь прокурились, острые крыши оборотов[23] 23
  Навес для сена. (Прим. автора.)


[Закрыть]
с пахучим сеном, а в долине кудрявый Черемош сердито поблескивал сединой и ^ерцал под скалою недобрым зеленым огнем. Переходя поток за потоком, минуя хмурые леса, где иногда звякал колоколец коровы или белка осыпала с пихты шелуху от шишек, Иван подымался все выше. Солнце начинало печь, и каменистая тропинка натирала ноги. Теперь уже хаты попадались реже. Черемош серебряной нитью протянулся в долине, и шум его сюда не доходил. Леса уступали место горным лугам, мягким и пышным. Иван брел среди них, по озерам цветов, нагибаясь иногда, чтобы украсить кресаню пучком красного мха или бледным венком из ромашек. Склоны гор уходили в глубокие черные чащи, где рождались холодные потоки, куда не ступала человеческая нога, где нежился только бурый медведь – страшный враг скота – «вуйко». Вода встречалась реже. Зато как припадал он к ней, когда находил родник, этот холодный хрусталь, омывавший где-то желтые корни пихт и даже сюда доносивший гомон леса! Около такого родничка какая-то добрая душа оставляла горшок или кружку ряженки.

А тропка вела все дальше, куда-то в бурелом, где гнили друг на дружке голые колючие пихты без коры и хвои, словно скелеты. Пусто и дико было на этих лесных кладбищах, забытых богом и людьми, где только глухари токовали да извивались змеи. Тут царили тишина, великий покой природы, строгость и грусть. За плечами у Ивана уже виднелись горы и голубели вдалеке. Орел подымался с каменных шпилей, благословлял их широким размахом крыльев, слышалось холодное дыханье пастбища, и ширилось небо. Вместо лесов теперь стлался по земле можжевельник, черный ковер ползучих пихт, в котором путались ноги, и мхи одевали камень в зеленый шелк. Далекие горы открывали одна за другой свои вершины, изгибали хребты, вставали, как волны в синем море. Казалось, морские валы застыли как раз в то мгновенье, когда буря подняла их со дна, чтобы кинуть на землю и залить мир. Уже синими тучами подпирали горизонт бу-ковинские вершины, окутались синевой ближние Синицы, Дземброня и Била Кобыла, курился Игрец, колола небо острым шпилем Говерля, и Черногора тяжестью своей давила землю.

Полонина! Он уже стоял на ней, на этой горной поляне, покрытой густой травой. Голубое море волнистых гор обступило Ивана широким кругом, и казалось, что эти бесконечные синие валы движутся на него, готовые упасть к ногам.

Ветер, острый, как наточенный топор, бил ему в грудь, дыханье Ивана сливалось с дыханьем гор, и гордость обуяла его душу. Он хотел крикнуть изо всех сил, чтобы эхо прокатилось с горы на гору до самого горизонта, чтобы заколебалось море вершин, но вдруг почувствовал, что его голос затерялся бы в этих просторах словно комариный ииск…

Приходилось спешить.

За холмом, в долинке, где ветер не так досаждал, он нашел стаю[24] 24
  Дощатый шалаш, в котором живут овчары и приготовляют сыр (брынзу). (Прим. автора.)


[Закрыть]
закопченную дымом. Дыра для выхода дыма чернела в стене холодным отверстием. Овечьи загородки стояли пустые, и пастухи возились там, устраиваясь, чтобы было где ночевать возле овец. Старший пастух был занят добываньем живого огня.

Приладив между дверью и косяком палку, двое тянули ремень поочередно, каждый в свою сторону, отчего палка вращалась и скрипела.

– Слава Иисусу! – поздоровался Иван.

Но ему не ответили.

По-прежнему жужжала палка, и двое, сосредоточенные и строгие, тем же движением тянули ремень, каждый к себе. Палка стала дымиться, и вскоре небольшой огонек выскочил из нее и запылал с обоих концов. Старший пастух благоговейно поднял горящую палку и воткнул в костер, разложенный у дверей.

– Во веки веков слава! – повернулся он к Ивану.– Теперь у нас есть живой огонь, и пока он будет гореть, ни зверь, ни сила нечистая не тронут маржины, да и нас, крещеных…

И ввел Ивана в шалаш, где от пустых бочек, кадушек и голых лавок пахло запустеньем.

– Завтра пригонят скот, если б помог господь бог возвратить его людям в целости,– откликнулся старший и рассказал, что Иван должен делать.

Было нечто спокойное, даже величественное в словах и жестах хозяина пастбища.

– Мико!…– крикнул он в дверь.– Разложи костер в стае…

Стройный кудрявый Микола с круглым женственным лицом внес в шалаш огонь.

– Ты ж кто, братчнк, будешь,– овчар? – поинтересовался Иван.

– Нет, я спузар,-показал свои зубы Микола.-Мое дело стеречь ватры, чтоб не гасли все лето, не то случится беда!…– Он даже с ужасом посмотрел вокруг.– Да ходить за водой к роднику, да в лес за дровами…

Тем временем ватра на лугу разгоралась. Полным значительности движением, как древний жрец, подбрасывал старший в нее сухую ппхту да свежую хвою, и синий дым легко поднимался, а затем, подхваченный ветром, цеплялся за скалы, опоясывая черную полосу лесов, стлался по далеким голубым вершинам.

Пастбище начинало свою жизнь живым неугасимым огнем, который должен был его защищать от всего злого. И, словно зная это, огонь гордо извивался, как змея, и дышал все новыми клубами дыма…

Четыре сильные ОЕчарки, расстелив в траве свои шубы, смотрели задумчиво на горы, готовые в один миг вскочить, оскалить зубы, ощетиниться.

День уже угасал. Горы меняли свое голубое убранство на розовые с золотом ризы.

Микола звал ужинать.

Тогда сошлись в стаю все пастухи и расположились вокруг живого огня, чтобы вкусить свою первую кулешу на пастбище…


* * *

Какая же она веселая, эта полонина, весной, когда бегут на нее овечки из каждого селенья!…

Высокий старший пастух, словно дух пастбища, обходит с огнем овчарню. Лицо у него серьезное, как у жреца, ноги ступают твердо, шаг его широк, а головня шипит над ним, как крылатый змей. Около ворот овчарни, там, где должны проходить овцы, старший оставляет огонь и прислушивается. Он слышит ход стада не только ухом. Он сердцем слышит, как из глубоких долин, где кипят реки и рвут берега, из тихих селений и царынок катится вверх, на зов весны, живая волна скотинки, и под ногами у нее радостно дышит земля. Он чует далекое дыханье отары, мычанье коров и едва уловимые песни. А когда, наконец, показались люди и подняли длинные, позолоченные солнцем трембиты, чтобы приветствовать полонину среди синих вершин, когда заблеяли овцы и шумным потоком залили все загородки, старший упал на колени и простер руки к небу. За ним склонились на молитву пастухи и люди, пригнавшие маржину. Они просили бога, чтобы у овцы было такое горячее сердце, как горяч огонь, через который она переступала, чтобы господь милосердный защитил христианские стада на росах, на водах, на всех переходах от всякой напасти, зверя и случая. Как помог господь собрать скот в стадо, чтобы так же помог его людям вернуть…

Ласково слушало небо чистосердечную молитву, добродушно хмурился Бескид, а ветер, пролетая, старательно причесывал травы и а пастбище, как мать детскую головку…

оклик постоянно возвращает крайних в отару, держит разлив в берегах. Горы синеют вокруг, как море, ветер громоздит в небе облака. Дрожат курчавые овечьи хвосты, а головы все наклонились, и белые плоские зубы подгрызают под самый корень сладкий шафран, будяк, розовую кашку. Быр! Быр! Под ноги отаре стелет пастбище свой ковер, а она его накрывает движущимся рябым кожухом. Хрум-хрусь… бе-е!… ме-е!… хрусь-хрусь… Тени облаков бродят по ближним холмам, передвигают их с места на место. Кажется, ходят горы, как валы в море, и только дальние неподвижно синеют, застыв на месте. Солнце залило овечье руно, разостлалось на нем радугой, зажгло травы зеленым огнем, за пастухами движутся длинные тени. Птруа!… Птруа!… Хрум-хрусь… хрусь-хрусь… Неслышно ступают пастухи в постолах, мягко катится шерстяная волна по лугу, а ветер начинает играть на далекой изгороди. Дзз…– поет он тонким голосом, задевая расколотую жердь: назойливо жужжит, как муха. Дзз…– вторит громко другая изгородь, наводя тоску. Облака растут, они уже закрыли полнеба, гаснет далекий Бескид и чернеет и хмурится под тенью, словно вдовец, а полянка еще молода. И ветер, жалобно поющий в изгороди, спрашивает: «Почему не женишься, высокий Бескид?» – «Зеленая полянка за меня не пойдет»,– печально вздыхает Бескид. Голубое небо измазано серым, море гор потемнело, поляна погасла, и отара ползет по ней, как серый лишай. Холодный ветер расправляет крылья, бьет прямо в грудь, проникая под безрукавку. Так трудно дышать, что хочется повернуться к нему спиной. Пусть хлещет… Тонко затягивает песню изгородь, как муха в паутине, ноет боль нестерпимая, плачет одинокая грусть… Дзз… дззы-ы… Без передышки, без конца. Выматывает жилы и режет, как ножом, сердце. Хотел бы не слушать, и нельзя, хотел бы убежать, да где там? «Гись-гись!… А ты куда? Чтоб тебе лопнуть! Быр-быр!… Мурка!» Но Мурка уже бросилась вперед. Обгоняет овцу, ветер поднял на собаке шерсть, и овчарка уже поймала зубами овцу за загривок и бросила в отару. Дзы-ы-ы… Дззи-и-и… Так зубы болят однообразной и нестерпимой болью. Стиснул бы зубы и замолчал. Выматывай душу, ни дна тебе, ни покрышки. Что это плачет? Видно, это «тот» виноват, чтоб ему с места не сдвинуться! Вот так, кажется, упал бы на землю без сил, закрыл бы уши руками и заплакал… Ведь совсем измучился… Дззы-ы-ы!… Дзи-и-и… Ой!…

Иван достает свирель и дует в нее изо всех сил, но тот, сумасшедший, сильнее его. Летит с Черногоры, как конь, не

знающий узды, бьет копытами травы и разбрасывает гривой звуки свирели. А Черногора, словно ведьма, подмигивает бельмом – снеговым полем из-под черных растрепанных косм и пугает. Дзз-ы… Дзи-у-у…

Закатились овцы в долинку, и здесь тише.

На сером небе показалось лазурное озерцо. Острая луговая трава сильнее запахла. Озерцо в небе выступило из берегов и уже широко разлило свои воды. Снова заголубели вершины, а все долины налились золотом солнца.

Иван смотрит вниз. Там, где-то между горами, где люди, по зеленой отаве ходят белые ноги Марички. Ее глаза обращены к пастбищу. Поет ли она свои песенки? А может быть, и впрямь развеяла их по горам, песни взошли цветами, а Маричка замолкла.

Ой, як будуть вівчарики Білі вівці пасти,

Будуть мої співаночки За кресаню класти…

Вспоминается ему милый девичий голос, и он срывает цветок и украшает им свою кресаню.

Птруа… Птруа… Солнце печет. Становится душно. Катятся овцы, фыркают на ходу, вытягивают старческие губы, чтобы легче было сорвать сладкий будяк, и оставляют за собой свежие орешки. Хрусь-хрусь… хрум-хрум… Трется руно о руно, белое о черное, колеблются спины, как в озере мелкие волны… Бе-е… ме-е… А собаки всё держат отару в берегах.

Утомились овчарки. Они ложатся, раздуваются их бока в траве. На длинный красный язык, свисающий между клыками, садятся мухи. «Быр! Быр!» – сердито кричит Иван, и собаки уже около овец.

Далеко, на полянке, под густым лесом, пасутся коровы. Бовгар[25] 25
  Коровий пастух. (Прим. автора.)


[Закрыть]
в задумчивости оперся на длинную трембиту.

Как медленно тянется время! Горный воздух прополоскал грудь, хочется есть. И как одиноко! Стоишь тут маленький, как былинка в иоле. Под ногами зеленый остров, заливаемый голубыми водами далеких гор. А там, на суровых диких вершинах, куда нога человеческая не ступала, откуда вести не доходят, гнездится всякая нечисть, вражья сила, с которой трудно бороться. Одно остается – беречься…

Гись-гись! Трусят овцы зеленым нолем, и мягко ступают по траве постолы… Тишина такая, что слышно, как кровь

течет в жилах. Одолевает дрема. Кладет мягкую лапку на гла^а и на лицо и шепчет на ухо: сии… Овцы тают перед глазами…; Вот уже они обратились в ягнят, а вот – ничего нет. Движутся травы, как зеленая вода. Приходит Маричка. Ой, не обманешь, милая, ой, нет… Иван знает – это лесная русалка, а не Маричка, это она манит его. Что-то увлекает его за ней! Не хочет, а уже двигается, как движутся травы зеленым потоком…

И вдруг дикий, предсмертный рев коровы пробуждает его. Что? Где? Бовгар как стоял, опершись на трембиту, так и застыл. Рыжий бык ударил ногами оземь, пригнул отвислую шею и поднял хвост. Он уже мчится на этот вопль, высоко ска^ чет и рвет ногами траву. Режет ногами воздух. Бовгар ветре-* пенулся и спешит за ним к лесу. Бахнул в лесу выстрел. Бах-бах-бах… Загремели из ружей вершины. Бах-бах-бах…– откликнулось вдали, и все немеет. Тишина.

«Наверно, «вуйко» зарезал корову»,– думает Иван и пристально осматривает свою отару.

Птруа!… Птруа!… Солнце словно заснуло, ветер затих и перенесся с земли на небо. Он уже громоздит там тучи, такое же взволнованное море вершин, которое видел вокруг пастбищ. В бесконечных просторах исчезло время, и не знаешь, течет ли день, или остановился он…

Внезапно до слуха долетает долгожданный призыв трембиты. Он приносит запах кулеши и дыма, протяжным мелодичным трепетом повествует, что овчары ждут овец…

«Гись-гись…» Мечутся псы, блеют овцы и льются перистым потоком в долину, тряся выменем, отяжелевшим от молока…


* * *

Уже третьи сутки сеется на полонине мелкий-мелкий дождик. Закурились вершины, закуталось небо, и в сером тумане исчезли горы. Овцы едва двигались, тяжелые, полные воды, словно губки; одежда на пастухах стала холодной и заскорузла. Только и отдохнуть можно было под навесом в струнке[26] 26
  Шалаш для доенья овец. (Прим. автора.)


[Закрыть]
-» во время доенья.

Иван сидит, прислонившись к доске, а ногами сжимает подойник. Рядом с ним черный косматый козар[27] 27
  Козий пастух. (Прим. автора.)


[Закрыть]
, за каждым его словом следует брань, а тут еще овчары. Нетерпеливые овцы, у которых прибывает молоко, протискиваются из загородки в струнку, чтобы их скорее подоили. Подождите, бедняжки, так дело не пойдет… надо по очереди.

«Рыст!»-сердито бросает сзади погонщик в овечье блеяние и хлещет мокрым прутом. «Рыст!… Рыст!…» – подбадривают пастухи и отодвигают колени от отверстия, через которое вскакивает в струнку овца. «А! Чтоб тебя…» – бранится козар и не кончает: как же, скажешь в такое время!

Привычным движением Иван хватает овцу за хребет и тащит ее задом к широкому подойнику. Покорно стоит овца, неуклюже расставив ноги, такая глупая, и слушает, как журчит молоко в подойник. «Рыст!» – хлещет задних погонщик. «Рыст! Рыст!…» – покрикивают пастухи. Овцы, которых уже подоили, словно одурели, падают в загородке на камень, кладут голову на ножки и вытягивают голые старческие губы. «Рыст! Рыст!…» Ивановы руки беспрестанно мнут теплое овечье вымя, оттягивают сосцы, а по рукам у него течет молоко, пропахшее жиром, и поднимается из подойника густой сладкий пар. «Рыст! Рыст!» Вскакивают овцы, как ошалелые, расставляют над подойником ноги, и десять пастушьих рук мнут теплое вымя. Жалобно плачет мокрая отара по обе стороны струнки, падают в загородке ослабевшие овцы, а густое молоко звонко журчит в подойник и затекает теплой струйкой даже за рукав. «Рыст! Рыст!…»

Козар улыбается одними глазами своим козам. Они не такие, как овечки, у них горячее сердце. Они не падают замертво, как слабые овцы, а твердо стоят на тонких ногах. С любопытством подняли рожки и смотрят в туман, словно видят что-то, и так бодро трясутся их редкие бородки…


* * *

Опустели овчарни. Тишина и запустенье. Может быть, там, где-то в глубоких долинах, откуда горы начинают расти, и раздаются смех человеческий и голоса, но в это верится плохо. Здесь, на пастбище, где небо закрывают безлюдные просторы, живущие в одиночестве, только для себя,– здесь вековечная тишина.

Лишь в стае потрескивает неугасимый огонь и все провожает свой синий дым в далекий путь. Парное молоко остывает в деревянной посуде, над ним склонился старший пастух. Он уже его заправил. Из-под подры[28] 28
  Полка под крышей. (Прим. автора.)


[Закрыть]
, где сохнут большие круги сыра, дует на старшего ветер, но не может прогнать из стаи запах угля, сыра и овчины. Ведь точно так же пахнет и сам старший. Новые кадушки и бочки безмолвствуют в углу, но достаточно постучать по ним – и откликнется голос, в них живущий. Холодная жентыця[29] 29
  Сыворотка. (Прим. автора.)


[Закрыть]
поблескивает в ушате зеленым глазом. Старший сидит среди своего хозяйства, как отец среди детей. Все оно – черные лавки и стены, костер и дым, сыр, кадушки и жентыця,– все такое близкое, родное, на всем почила его теплая рука.

Молоко уже густеет, но время его еще не настало. Тогда старший достает из-за пояса связку деревянных брусков и начинает читать. Там вырезано все, в этой деревянной книге,– у кого сколько овец и что кому принадлежит. Забота сдвигает ему брови, и он упорно читает… «У Мосейчука четырнадцать овец, и ему следует…»

За стеной шалаша спузар выводит:

Питається у баранця Круторіжка вівця,

Ци ти вробиш, баранчику,

Зеленого сінця?

– Распелся! – сердится старший и снова пересчитывает зарубки.

Не знаєш тьт, круторіжко,

Яка буде зима,

Ци ти вийдеш, ци не ей йдеш

З полонинки жива…-

кончает спузар в сенях и входит в стаю.

Закопченный, черный, склоняется над огнем, а белые его зубы блестят. Огонь тихо потрескивает.

Молоко в ушате желтеет и становится густым. Старший наклонился над ним, сосредоточенный, даже суровый. Медленно расстегивает обшлага и по локоть погружает в него свои голые волосатые руки. И так застывает над молоком…

Теперь должно быть тихо в шалаше. Дверь заперта, и даже спузар не смеет кинуть взгляд на молоко, пока там творится что-то, пока старший колдует. Все будто застыло в немом ожиданье. Кадушки затаили в себе голос, притаились сыры на полках, заснули черные стены и лавки, огонь едва дышит, и даже дым стыдливо убегает в окно. Только по легкому

движению жил на руках старшего заметно, что на дне посудины происходит что-то. Руки оживают понемногу, то поднимаются, то опускаются, закругляются локти, руки чем-то плещут, что-то взбивают и гладят там, внутри, и вдруг со дна посудины, из-под молока, поднимается круглое тело сыра, рожденное каким-то чудом. Оно растет, поворачивает плоские бока, купается в белой купели, само белое и нежное, и, когда старший его вынимает, зеленые воды звонко стекают в посудину…

Старший с облегчением вздохнул. Теперь и спузар может уже взглянуть. Славный родился сыр, старшему на утешенье и на пищу людям…

Настежь распахивается дверь, ветер дует из-под подры под крышей, ватра от радости лижет черный котел, в котором поет коломийки сыворотка, и среди дыма и огня блестят зубы спузара.

А когда солнце заходит, старший выносит из шалаша трембиту и трубит победно на все пустынные горы, что день окончился в мире, что сыр ему удался, кулеша готова и струнки ожидают нового молока…


* * *

За время пребывания на пастбище было у Ивана немало приключений. Однажды он видел чудесную картину. Должен был уже гнать овец в стаю, когда случайно оглянулся на близкую вершину горы. Туман опустился и окутывал лес, а лес стал легким и седым, как привидение. Только полянка зеленела под ним да чернела одинокая пихта. И вот эта пихта задымилась и начала расти. Растет и растет – и вышел из нее какой-то человек. Стал на полянке, белый, высокий, и крикнул в сторону леса, и сейчас же вышли из лесу олени, один за другим, а у каждого нового оленя рога все красивей, все лучше. Стадом выбежали серны, постояли, дрожа на тоненьких ножках, да и принялись щипать траву. А как только рассыплются серны по сторонам, так медведь и завернет их в стадо, как овец овчарка. А гот, белый, пасет да еще покрикивает на скотинку. Тут внезапно поднялся ветер, и стадо это как разбежится кто куда, так и пропало. Вот так – словно дохнуть на стекло, оно запотеет, а потом исчезнет все, точно ничего и не было. Он показывал другим, но те удивлялись: «Где? Один туман».

В течение двух недель «большой»,– так пастухи шепотом называли медведя,– зарезал еще пять коров.

Нередко негура[30] 30
  Туман. (Прим. автора.)


[Закрыть]
заставал овец на пастбище. В густой мгле, белой, как молоко, все исчезало: небо, горы, леса, пастухи. «Ге-ей!»-кричал Иван. «Ге-ей!» – отвечало глухо на его зов, как из-под воды, а где был тот, что отвечал, неизвестно. Овцы седым туманом катились у самых ног, а дальше исчезали и они. Иван шел, сам не зная куда, протянув руки вперед, словно боясь на что-нибудь наткнуться, и кричал: «Гей!…» – «Где ты?» – откликалось уже позади, и Иван должен был останавливаться. Стоял беспомощный, растерянный, в липком тумане, и когда прикладывал к губам трембиту, чтобы ответить, то противоположный конец трубы расплывался во мгле, а сдавленный ее голос тут же на месте падал ему под ноги. Так они потеряли несколько овечек.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю