Текст книги "Повести рассказы. Стихотворения. Поэмы. Драмы"
Автор книги: Михаил Коцюбинский
Соавторы: Леся Украинка
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 34 страниц)
– Ага! Теперь ты просишь!… Я тебя заклинаю, ступай в безвесть, в пропасть, где конь не ржет, корова не мычит, овца не блеет, куда ворон не долетает, где христианского голоса не слыхать… Туда отпускаю тебя…
И удивительное дело – туча подчинилась, покорно повернула налево и развязала мешки над рекой, засыпав частым градом каменный берег. Белая завеса закрыла горы, а в глубокой долине что-то клокотало, ломалось, глухо шумело. Юра упал на землю и тяжело дышал.
А когда солнце разорвало тучу и мокрые травы вдруг улыбнулись, Юра словно сквозь сон увидел, что к нему бежит Палагна. Она вся приветливо сияла, как солнце, склонясь над ним, взволнованно спрашивая:
– Не случилось ли с тобой, Юрчик, чего злого?
– Ничего, Палагночка, душечка! Ничего, иди сюда. Я отвратил бурю…
И простер руки к ней.
Так Палагна стала любовницей Юры.
* * *
Иван удивлялся Палагне. Она и прежде любила пышно одеваться, а теперь будто что-то на нее нашло: даже в будни носила шелковые платки, дорогие, затейливо расшитые, носила блестящие, затканные капителью запаски, а тяжелые украшения из монет сгибали ей шею. Иногда исчезала из дому и возвращалась поздно, красная, растрепанная, будто пьяная.
– Где ты шляешься? – сердился Иван.– Смотри, хозяйка!
Но Палагна только смеялась:
– Ого! Мне уже и погулять нельзя… Хочу жить в свое удовольствие. Один раз живем на свете…
Что правда, то правда – жизнь наша коротка, блеснет и погаснет. Иван сам так думал, но Палагна заходила слишком далеко. Ежедневно она пила в корчме с Юрой, знахарем, при людях целовалась и обнималась с ним, не скрывая даже, что имеет любовника. Разве она первая? Испокон веку не было того, чтобы одного держаться.
Все говорили о Палагне и Юре; слыхал и Иван, но принимал все равнодушно. Знахарь так знахарь. Палагна цвела и веселилась, а Иван тосковал и сох, теряя силы. Он сам удивлялся такой перемене. Что случилось с ним? Силы оставляли его, глаза, какие-то растерянные и водянистые, глубоко ввалились, жизнь потеряла для него смысл. Даже маржинка не доставляла прежней радости. Быть может, на него напустили порчу или сглазил кто? Не тосковал по Палагне, даже обиды не чувствовал, хотя дрался из-за жены с Юрой.
Не со злости, а оттого, что так «полагается». Если бы не Семен, его побратим, заступившийся за Ивана, может быть, ничего и не было бы.
Потому что, встретившись однажды в корчме с Юрой, Семен ударил его по лицу.
– Ах ты бездельник, зачем тебе Палагна, мало своей жены!
Тогда Ивану стало стыдно. Он подскочил к Юре.
– Смотри за своей Гафией, а мою не тронь! – И затряс топориком перед носом Юры.
– Ты купил ее на базаре? – вспыхнул Юра.
Его топорик так же мелькал перед глазами у Ивана.
– Чтоб тебя холера взяла!…
– Ах ты разбойник!…
– На, получай!
Иван ударил первый, прямо в лоб. Но Юра, умываясь
кровью, успел рубануть Ивана между глаз и окровавил ему лицо и шею. Ослепли оба от волны горячей крови, залившей глаза, но все высекали огонь топориком о топорик, все наносили друг другу удары в грудь. Они танцевали смертельный танец – эти красные маски, которые дымились горячей кровью. У Юры уже была покалечена рука, но счастливым ударом он внезапно переломил надвое Иванов топорик. Иван пригнулся, ожидая смерти. Но Юра мгновенно укротил свою ярость и прекрасным величественным жестом отбросил в сторону топорик.
– На безоружного с топором не иду!…
И они снова взялись за топорики.
Их едва растащили.
Ну что ж. Иван обмыл свои раны, окрасив Черемош кровью, да и пошел к овцам. У них нашел он отдых и утешенье.
Однако драка не помогла. Все шло по-старому. Палагна так же не держалась своего дома, так же сох Иван. Его кожа почернела и натянулась на костях, глаза ввалились еще глубже, его пробирали лихорадка, раздраженье и беспокойство. Он даже утратил вкус к еде.
«Не иначе как знахаря дело,– горько думал Иван,– злое задумал против меня, хочет со света сжить, да и сушит».
Он ходил к ворожее, та старалась отвратить от него беду – не помогло: видно, знахарь был сильней.
Иван даже удостоверился в этом. Как-то, проходя мимо хаты Юры, он услыхал голос Палагны. Неужели она? У него сперло дыхание.
Прижав сердце рукой, Иван приложил ухо к воротам. Не ошибся. То была Палагна. Отыскивая щель, в которую можно было бы заглянуть, Иван тихо двигался вдоль забора. Наконец ему удалось найти какое-то отверстие в заборе, и он увидел Палагну и знахаря. Юра, нагнувшись, держал перед Палагной глиняную куклу и пальцами тыкал в нее от ног до головы.
– Забиваю колок тут,– шептал зловеще,– и сохнут руки и ноги. В живот – мучится животом,– не может есть…
– А если бы в голову вбил? – с любопытством спрашивала Палагна.
– Тогда гибнет тотчас же…
Ведь это они о нем сговаривались!…
Сознанье этого туманом залило голову Ивана. Вот перескочить через забор и убить обоих на месте. Иван стиснул топорик, смерил глазами забор, но внезапно увял. Слабость и равнодушие снова обняли все его тело. Зачем? Для чего? Такая уж, видно, его доля. Ему сразу стало холодно. Бессильно опустил топорик и пошел дальше. Шел опустошенный, не чувствуя земли под ногами, потеряв тропинку. Красные круги носились перед глазами и расплывались по горам.
Куда он шел? Не мог даже вспомнить. Блуждал без цели, карабкался на горы, спускался и поднимался, куда ноги несли. Наконец заметил, что сидит над рекой. Она клокотала и шумела под ногами у него, эта кровь зеленая зеленых гор, а он глядел, ничего не соображая, в стремнину, пока в его утомленном мозгу не загорелась первая ясная мысль: здесь когда-то брела Маричка. Тут ее взяла вода. И воспоминания уже сами начали возникать одно за другим, наполнять пустую грудь. Он снова видел Маричку, ее милое лицо, ее открытую доверчивую ласку, слушал ее голос, песни ее: «Ізгадай мні, мій миленький, два рази на днину, а я тебе ізгадаю сім раз на годину…» И вот теперь ничего этого нет. Нет, и не вернется уже, как никогда не возвращается речная пена, уносимая теченьем. Тогда Маричка, а теперь он… Его звезда уже едва держится на небе, готовая скатиться. Ведь что наша жизнь? Вспышка в небе, цвет черешни… хрупкая и короткая…
Солнце скрылось за горами, и в тихих вечерних тенях задымились гуцульские хаты. Синий дым проникал сквозь щели кровель и окутывал хаты, и они, расцветавшие на зелени гор, казались большими голубыми цветами.
Печаль наполняла сердце Ивана, душа тосковала о лучшем, хотя и неведомом, влеклась к другим прекрасным мирам, где можно было бы отдохнуть.
А когда подошла ночь и черные горы замигали светом одиноких селений, как чудовище злыми глазами, Иван почувствовал, что силы враждебные сильнее его, что он уже сломлен в борьбе.
* * *
Иван очнулся.
– Вставай,– будила его Маричка.– Вставай, и идем.
Он взглянул на нее и совсем не удивился. Хорошо, что Маричка наконец пришла.
Встал и пошел за нею.
Они молча подымались на гору, и, хотя была уже ночь, Иван ясно видел при свете звезд ее лицо. Перелезли через изгородь, отделявшую лужок от леса, и вступили в густую чащу пихт.
– Отчего ты так исхудал? Ты болен? – спросила Маричка.
– По тебе, душенька Маричка… по тебе тосковал…
Не спрашивал, куда идут. Ему было так хорошо с нею.
– Ты помнишь, сердце Иванко, как встречались мы в этом лесу: ты мне играл, а я обнимала тебя и целовала кудри милые?
– Ох, помню, Маричка, и век не забуду…
Он видел перед собой Маричку, но это ему казалось странным, потому что он вместе с тем знал, что это не Маричка, а нявка. Шел рядом с ней и боялся пустить Маричку вперед, чтобы не увидеть сквозь кровавую рану на спине, сердце и желудок, как это бывает у нявок. На узких тропинках он жался к Маричке, лишь бы идти с ней, не остаться позади, и ощущал ее теплоту.
– Давно я хотела тебя спросить: за что ты ударил меня по лицу? Тогда, помнишь, когда дрались роды наши, а я, видя кровь, дрожала у повозки…
– Потом ты побежала, а я бросил твои ленты в воду, а ты дала мне конфету…
– Я тебя полюбила сразу…
Они все углублялись в лес. Черные пихты добродушно протягивали свои мохнатые лапы, точно благословляя; кругом царила строгая, замкнутая тишина, и только в долинах с шумом разбивалось пенистое своеволие потоков.
– Однажды я хотела тебя испугать и спряталась. Легла в мох, зарылась в папоротник и лежала тихонько. Ты звал, искал, чуть не плакал. А я лежала, стараясь не смеяться, а когда тьг наконец нашел меня, что ты со мной сделал?
– Ха-ха!
– Ах ты… бесстыдник!
Мило надула губы и так лукаво поглядела на него.
– Ха-ха! – смеялся Иван.
– Ха-ха! – смеялись оба, прижавшись друг к другу.
Она напомнила ему все их детские игры, купания в ледяных потоках, шутки и песни, страхи и радости, горячие объятия и муки расставанья. Все эти милые мелочи, согревавшие им сердца.
– Отчего ты так долго не возвращался с пастбища, Иванко? Что ты там делал?
Ивану хотелось рассказать, как голосом Марички звала его лесная русалка, но он избегал этого воспоминания. Сознание его двоилось. Чувствовал, что около него Маричка, и знал, что Марички нет на свете, что это кто-то другой ведет его к бездне, на дикие вершины, чтобы погубить. И все же ему хорошо было, он шел вслед за ее смехом, за ее девичьим щебетаньем, не боясь ничего, легкий и счастливый, каким был когда-то.
Все его заботы и тревоги, страх смерти, Палагна и злой знахарь – все куда-то исчезло, все отлетело, точно никогда этого не было. Беспечальная молодость и радость снова вели его по этим безлюдным вершинам, таким мертвым и одиноким, что даже лесной шепот не мог удержаться там и спускался в долину пеной потоков.
– А я все глядела, не идешь ли ты, все ждала, когда с пастбища вернешься. Не ела, не спала, песни растеряла, свет стал мне не мил… Пока мы любились, сухие дубы цвели, а как мы разлучились, и живые за€охли…
– Не говори так, Маричка, не говори, милая… Теперь мы уже вместе. Никогда не разлучимся…
– Никогда? Ха-ха…
Иван вздрогнул и остановился. Сухой зловещий смех резанул ему сердце. Недоверчиво посмотрел на нее.
– Смеешься, Маричка?
– Что ты, Иванко. Я не смеялась. Тебе почудилось. Ты уже устал? Тебе трудно идти? Пройдем еще немного. Идем!…
Она умоляла, и он пошел дальше, крепко прижавшись плечом к ее плечу, желая одного – идти так, чтобы не остаться позади и не увидеть, что у Марички вместо одежды, вместо спины… Ах, что там… не хотел думать.
Лес становился все гуще. Гнилой дух прелых стволов, запах лесного кладбища шел к ним из чащи, где гнили мертвые пихты и гнездились дурные грибы – огромные поганки, ядовитые сыроежки. Большие камни ходили под скользким мхом, голые корни пихт опутывали тропинку, устланную ковром сухой хвои.
Они шли дальше и дальше, забирались в холодную и неприветливую глубь лесистых вершин.
Пришли на полянку. Здесь было светлее, пихты точно оставили за собой черноту глубокой ночи.
Маричка вдруг вздрогнула и остановилась. Вытянула шею, прислушалась. Иван заметил, что тревога скользнула по ее лицу и она подняла брови. Что случилось? Но Маричка нетерпеливо прервала его вопросы, приложила палец к губам, в знак того, что он должен молчать, и вдруг исчезла. Все это произошло так неожиданно и странно, что Иван не успел опомниться.
Почему она испугалась, куда и зачем убежала? Он немного постоял на месте, надеясь, что Маричка вернется сейчас же, но ее долго не было, и он тихо позвал:
– Маричка!…
Мягкое покрывало пихтовых ветвей поглотило этот зов, и снова стало тихо.
Иван встревожился. Хотел искать Маричку, но не знал, в какую сторону идти, так как не заметил, куда она исчезла. Еще заблудится где-нибудь в лесу или сорвется в пропасть. Не разложить ли костер? Увидит огонь и будет знать, куда вернуться.
Иван набросал сухих сучьев и поджег их. Костер потрещал немного и задымился, а когда дым заметался над огнем* заметались и тени косматых пихт и наполнили полянку.
Иван сел на пенек и огляделся. Поляна была полна гнилыми стволами, колючей сеткой простирались острые сучья, среди которых вилась дикая малина. Нижние ветки пихт, тонкие и сухие, свисали вниз, как рыжие бороды.
Снова охватила Ивана тоска. Он опять был один. Маричка не шла. Закурил трубку и смотрел в огонь, чтобы как-нибудь скоротать ожиданье. Должна же была наконец прийти Маричка. Ему даже казалось, он слышит ее шаги и треск веточек под ногами. О! Наконец она… Хотел встать и пойти ей навстречу, но не успел.
Сухие веточки тихо раздвинулись, и из лесу вышел какой-то человек.
Он был без одежды. Мягкие темные волосы покрывали все его тело, обрамляли его круглые добрые глаза, переходили в клинышек бородки и свисали с груди. Он положил на большой живот заросшие шерстью руки и подошел к Ивану.
Тогда Иван сразу его узнал. Это был веселый чугайстыр, добрый лесной дух, защищающий людей от нявок. Он был смертью для них: поймает и разорвет.
Чугайстыр добродушно улыбнулся, лукаво подмигнул Ивану и спросил:
– Куда побежала?
– Кто?
– Нявка.
«Это он о Маричке,– с ужасом подумал Иван, и его сердце заколотилось в груди.– Вот почему она исчезла!…»
– Не знаю. Не видел,– равнодушно ответил Иван и предложил чугайстыру: – Садись!
Чугайстыр присел на пенек, отряхнулся от сухих листьев и протянул ноги к огню.
Оба молчали. Лесовик грелся у костра и поглаживал свой круглый живот, а Иван упорно думал, как бы подольше задержать чугайстыра, чтобы Маричка как можно дальше успела убежать.
Но чугайстыр сам пришел ему на помощь. Подмигнул Ивану лукавым глазом и сказал:
– Давай потанцуем?
– Почему бы и нет? – радостно поднялся Иван,
Подбросил в костер хвои, взглянул на постолы, обдернул
на себе рубашку и приготовился к танцу.
Чугайстыр уперся косматыми руками в бока и уже покачивался.
– Ну, начинай!…
Что ж, начинать так начинать.
Иван топнул, выставил ногу вперед, тряхнул всем телом и поплыл в легком гуцульском танце. Перед ним смешно изгибался чугайстыр. Он жмурился, причмокивал, тряс животом, а его ноги, косматые, как у медведя, неуклюже топтались на месте, сгибались и разгибались, будто толстые ободья. Танец, по-видимому, его горячил. Он уже подскакивал выше, приседал ниже, подбадривал себя веселым ворчаньем и отдувался, словно кузнечный мех. Пот каплями выступал вокруг его глаз, стекал струйками со лба ко рту, подмышки и живот были у него в мыле, как у лошади, а чугайстыр совсем разошелся.
– Гайдук раз! Еще раз! – кричал он Ивану и колотил пятками о землю.
– Да хромой!… Да слепой!…– поддавал жару Иван.– Го-го!… Танцевать так танцевать!
– Пусть будет так! – хлопал в ладоши чугайстыр, и приседал, и вертелся вокруг самого себя.
– Ха-ха-ха! – хлопал себя по бедрам Иван.
Разве он не умеет танцевать?
Ватра разгоралась веселым огнем и отбрасывала от танцующих тени, бившиеся и корчившиеся на залитой светом полянке.
Чугайстыр уставал. Ежеминутно подносил ко лбу пальцы с грязными ногтями, вытирая пот, уже не скакал, а только мелко трясся косматым телом на месте.
– Может, довольно? – задыхался чугайстыр.
– Э, нет… еще немного.
Иван и сам едва не падал от утомления. Вспотел, был весь мокрый, у него болели ноги, а грудь едва ловила воздух.
– Я еще сыграю, чтобы ты танцевал,– подбадривал он чу-гайстыра и выхватил свирель из-за пояса.– Ты еще такого не слыхивал, дружок…
Он заиграл песню, подслушанную им у нечистого в лесу: «Есть мои козы!… Есть мои козы!…» – И чугайстыр, воодушевленный звуками песни, снова подбрасывал пятки выше, жмурился от удовольствия и, казалось, забывал об усталости.
Теперь Маричка могла быть спокойна.
«Беги, Маричка… Не бойся, душка… Твой враг танцует»,– пела свирель.
Шерсть прилипла к телу чугайстыра, точно он только что вылез из воды, слюна текла струйкой изо рта, открытого от удовольствия. Чугайстыр весь блестел у огня, а Иван поддавал жару веселой игрой и, словно в беспамятстве, в изнеможении и забытьи, бил о камень поляны ногами, с которых уже слетели постолы…
Чугайстыр наконец изнемог:
– Будет, не могу…
Упал на траву и, закрыв глаза, тяжело дышал. Иван повалился на землю рядом с чугайстыром. И оба они тяжело дышали.
Наконец чугайстыр тихонько хихикнул:
– Ну, и наскакался я сегодня здорово…
Удовлетворенно помял круглый живот, кряхтя, разгладил на груди волосы и начал прощаться…
– Покорно благодарю за танец…,
– Будьте здоровы.
– Счастливо оставаться.
Раздвинул сухие веточки пихты и нырнул в лес.
Полянку снова обняли мрак и тишина. Ватра, дотлевая, мигала во тьме одиноким красным глазом.
Но куда же скрылась Маричка?
Иван еще хотел многим с ней поделиться. Ему хотелось рассказать ей всю свою жизнь, рассказать о тоске по ней, о безрадостных днях, одиночестве среди врагов, несчастливой женитьбе… Но где она была? Куда убежала? Может быть, налево? Ему казалось, что он видел ее в последний раз слева.
Иван направился налево. Тут была чаща. Пихты сбились так тесно, что трудно было пролезть между их шершавыми стволами. Сухие нижние веточки кололи ему лицо. А он шел. Брел в густой темноте, едва не падал и беспрестанно натыкался на стволы. Иногда ему казалось, что кто-то его зовет. Останавливался затаив дыхание и прислушивался. Но лес наполняла такая глубокая тишина, что шелест сухих веток, которые он задевал плечом, казался ему шумным паденьем дерева, подрубленного топором. Иван шел дальше, протянув руки, словно слепой, который ловит руками воздух, боясь наткнуться на препятствие.
Внезапно до его слуха донеслось тихое, едва уловимое дыханье:
– Ива!…
Голос слышался где-то сзади, долетал откуда-то из глубины, словно пробивался сквозь море хвои.
Значит, Маричка была не тут.
Надо было вернуться. Иван спешил, ударялся коленями о пихты, отводил руками ветки и закрывал глаза, чтобы не наколоться на иголки. Ночь как бы хватала его за ноги и не хотела отпускать, а он волочил ее за собой и рассекал грудью. Блуждал уже долго, а все не находил полянки. Земля под ногами у него начинала теперь спускаться в долину. Огромные камни преграждали путь. Он обходил их, скользя каждый раз на мхах, спотыкался, задев цепкие корни, хватался за траву, чтобы не сорваться.
И снова из ущелья, из-под его ног, дошел до него слабый зов, заглушенный лесом:
– Ива-а!…
Он хотел откликнуться на голос Марички, но не смел, опасаясь чугайстыра.
Теперь уже знал, где надо ее искать. Пойти направо и спуститься вниз. Но здесь было еще круче, и казалось странным, как могла спуститься здесь Маричка. Мелкие камни сыпались из-под ног у Ивана, с глухим шумом падая в черную глубь. Но он, ловкий, привычный к горам, умел останавливаться на краю кручи и снова осторожно искал упора для ног. Чем дальше, тем все труднее становился спуск. Раз едва не упал, но ухватился за выступ скалы и повис на руках. Не знал, что там, под ним, но почувствовал холод и зловещее дыханье бездны, разевавшей навстречу ему ненасытную пасть.
– Ива-а!…– стонала Маричка где-то в глубине, и звучал в ее голосе призыв любви и муки.
– Иду, Маричка! – бился в Ивановой груди ответ, страшась вылететь оттуда.
Он уже забыл об осторожности. Скакал по камням, как дикий козел, едва ловя дыхание открытым ртом, раня руки и ноги, припадая грудью к острой скале; почва иногда уходила у него из-под ног, и сквозь горячий туман желанья, которым он был охвачен, скатываясь в долину, Иван слышал только, как его торопит дорогой голос:
– Ива-а!…
– Я тут! – крикнул Иван и внезапно почувствовал, что его увлекает бездна. Обхватила, перегнула назад. Хватал руками воздух, ловил ногами сорвавшийся камень и чувствовал, что летит вниз, полный холода и странной пустоты. Черная тяжелая гора расправила крылья пихт и вмиг, как птица, взлетела над ним в небо, а острое смертельное любопытство обожгло мозг. Обо что ударится головой? Чувствовал еще, как трещат кости,– острую нестерпимую боль, которая свела ему тело,– и все расплылось в красном огне, и этот огонь сжигал его жизнь.
На другой день пастухи нашли едва живого Ивана.
* * *
Печально вещала трембита горам про смерть.
Ведь у смерти здесь свой язык, на котором она говорит с одинокими кычерами. Били копытами лошади по каменным тропам, постолы шуршали в темноте ночи, а из логовищ людских, затерянных в горах, спешили соседи на поздние огни. Преклоняли перед телом колени, клали мертвецу на грудь деньги на помин души и молча садились на лавки. Седые волосы рядом с огнем красных платков, здоровый румянец – с желтым воском сморщенных лиц.
Погребальный свет плел сеть однообразных теней на мертвом и на живых лицах. Тряслись зобы богатых хозяек, тихо сияли глаза стариков, хранящих уважение к смерти; мудрый покой соединял жизнь и смерть, и жесткие, натруженные руки тяжело лежали у всех на коленях.
Палагна оправляла полотно на покойном, а пальцы ее ощущали холод мертвого тела, в то время как теплый сладковатый запах воска, стекавшего по свечам, вызывал в груди жалость, спиравшую горло.
Трембита плакала под окном.
Желтое лицо Ивана спокойно лежало на полотне, затаив что-то, только ему известное, а правый глаз лукаво глядел из-под чуть приподнятого века на медяки, лежащие на груди, на сложенные руки, в которых горела свеча.
У изголовья смертного ложа невидимо отдыхала душа; она еще не смела вылететь из хаты. Палагна обращалась к ней, к этой одинокой душеньке мужа, сиротливо жавшейся к недвижимому телу.
– Почему не заговоришь со мной, почему не взглянешь, не исцелишь ран моих? И уж не встретить мне тебя, муженек, на той дорожке, по которой тебя провожаю! – голосила Палагна, и грубый голос ее срывался на жалобных нотах.
– Хорошо голосит…– кивали головами старые соседки и слышали ответные вздохи, расплывавшиеся в шуме людских голосов.
– Мы вместе пастушили на пастбище… Раз как-то пасли овец, да и поднялся студеный ветер, будто зимой… Такая метель, света не видать, а он, покойник…– рассказывал хозяин-сосед соседям. И губы их шевелились при этих воспоминаниях, ведь полагалось утешить печальную душу, разлученную с телом.
– Ты ушел, а меня одну оставил… С кем же мне теперь хозяйничать, с кем скотиноньку обряжать? – вопрошала мужнину душу Палагна.
В раскрытые двери, прямо из темной ночи, вступали в хату все новые гости, преклоняли перед телом колени, и снова бросали на грудь Ивану деньги, и опять пододвигались на лавках люди, чтобы дать место вновь прибывшим.
Толстые свечи медленно таяли, обливаясь воском, словно слезами, бледное пламя лизало душный воздух, и синий чад смешивался с печальным запахом воска и испарениями тел, висел над глухим гомоном в хате.
Становилось тесно. Лицо склонялось к лицу, теплое дыханье смешивалось с дыханьем, потные лбы отражали блеск погребальных свечей, который зажег переменчивые огни на затканных канителыо запасках, на поясах и сумках. А хата все наполнялась новыми гостями, уже толпившимися за порогом.
Тело зашевелилось. Белесые пятна, как лишаи, ползли по нему едва заметной тенью.
– Муж мой сладчайший, на беду ты меня оставил…– причитала Палагна.– Не будет кому в город пойти, и принести, и дать, и взять, и привезти…
А за окном скорбно повествовала об этом трембита, умножая ее горе.
Не достаточно ли уже причитаний для бедной души?
Эта мысль, по-видимому, таилась под тяжестью гнетущей печали, потому что у порога уже начиналось движенье. Еще несмело топали ноги, толкались локти, лишь временами гремела скамья, голоса рвались и смешивались в глухом гомоне толпы. И вот внезапно высокий женский смех рассек тяжелые покровы печали, прежде сдерживаемый шум вырвался, как вырывается пламя из-под шапки черного дыма.
– Эй, ты, носатый, купи у меня зайца! – басил молодой голос, и в ответ ему покатился подавляемый смех:
– Ха-ха! Носатый!…
– Не хочу.
Начиналась забава.
Сидевшие ближе к двери повернулись спиной к телу, готовые присоединиться к игре. Веселая улыбка разгладила их лица, за минуту перед тем искаженные печалью, а заяц переходил все дальше и дальше, захватывал круг все шире и шире и уже добирался до самого мертвеца.
– Ха-ха! Горбатый!… Ха-ха! Хромой!…
Пламя свечей колыхалось от этого смеха, в горнице стоял чад.
Один за другим гости вставали с лавок и расходились по углам, где было тесно и весело.
На лице у мертвеца все разрастались пятна, словно затаенные мысли заставляли его шевелиться, беспрестанно меняя выражение. В поднятом уголке губ словно застыла горькая дума: что наша жизнь? Вспышка в небе, цвет черешни…
В сенях уже целовались.
– А кого выбираешь?
– Аннычку чернявую.
Аннычка будто бы не соглашалась и упиралась, но десятки рук выталкивали ее из толпы, и горячие уста прибавляли ей смелости.
– Иди, девонька, иди…
И Аннычка обнимала того, кто ее выбрал, и звонко целовала в губы при общих радостных криках.
О покойнике забыли. Только три старухи остались при нем и скорбно глядели стеклянными глазами, как по желтому застывшему лицу ползла муха.
Молодицы спешили принять участие в игре. С глазами, в которых не успел еще угаснуть огонь смерти и стереться образ мертвеца, они охотно шли целоваться с чужими мужьями, равнодушные к своим мужьям, также обнимавшим и прижимавшим к себе чужих жен.
Звонкие поцелуи раздавались в хате и соединялись с плачем погребальной трембиты, не перестававшей извещать дальние горы о смерти на одинокой кычере.
Палагна не голосила больше. Уже было поздно, и хозяйке надлежало принять гостей.
Веселье все разгоралось. Становилось душно, люди прели в овчинных безрукавках, дышали испареньями, чадом теплого воска и запахом трупа, который уже начинал разлагаться. Все говорили громко, будто забыли, почему они здесь, рассказывали
о своих приключениях и смеялись. Размахивали руками, хлопали друг друга по спинам и подмигивали женщинам.
Не вместившиеся в хате разложили костер на дворе и совершали вокруг него веселые игрища. В сенях погасили свет, дивчата визжали, а хлопцы давились от смеха. Игра сотрясала стены хаты и волнами вопля билась о спокойное ложе мертвеца.
Желтый огонь свечей затмился в густом воздухе.
Даже старики приняли участие в забаве. Беспечный хохот шевелил их седые волосы, расправлял морщины и открывал гнилые пеньки зубов. Они помогали молодым ловить женщин, расставив дрожащие руки. Звенели мониста у молодиц на груди, женский визг раздирал уши, гремели скамьи, сдвинутые с места, ударялись о лавку, на которой лежал мертвец.
– Ха-ха!… Ха-ха!…– катилось из красного угла до порога, люди сгибались от смеха вдвое, держась за животы.
Среди давки и тесноты нестерпимо трещала «мельница» деревянным треском.
– Что будешь молоть? – упорно выкрикивал мельник.
– Кукурузу…– проталкивались к нему дивчата, и ссорились между собой ряженые, с длинными бородами из пакли.
Тугой жгут, свитый из полотенца, мокрый и размашистый, со свистом хлестал по спинам направо и налево. От него убегали, опрокидывая среди хохота и крика встречных, подымая пыль и портя воздух. Пол дрожал от тяжести молодых ног, и тело на лавке подпрыгивало, и тряслось желтое лицо, на котором все еще играла загадочная улыбка смерти.
На груди тихо бренчали медные деньги, брошенные добрыми людьми на перевоз души.
Под окнами скорбно рыдали трембиты.
‹Октябрь 1911 г. Чернигов›