Текст книги "Повести рассказы. Стихотворения. Поэмы. Драмы"
Автор книги: Михаил Коцюбинский
Соавторы: Леся Украинка
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 34 страниц)
СМЕХ
Рассказ
Бледная, невыспавшаяся пани Наталя приоткрыла дверь из спальни в столовую, где Варвара уже вытирала пыль. Застегивая на ходу белую утреннюю блузу, она тихо и как будто со страхом спросила:
– Вы еще не открывали ставен?
Варвара бросила тряпку и собралась было бежать.
– Сейчас открою.
– Нет… нет, не надо… пусть будут закрыты весь день!…– быстро и испуганно приказала она прислуге.
Коренастая Варвара удивленно подняла на нее свое широкое, землистого цвета лицо.
– Сегодня, пожалуй, неспокойно в городе. Недобрые люди то и дело ходят теперь по улицам. Как бы еще к нам не забрались. Не ходите сегодня на базар. Найдется у нас что-нибудь приготовить?
– Мяса нет.
– Ничего. Обойдемся… Готовьте, что есть. А на улицу не выходите и в квартиру никого не пускайте. Нас нет дома… понимаете? Все уехали. Разве кто-нибудь из знакомых, тогда другое дело.
Пани Наталя говорила эти слова приглушенным голосом, почти на ухо Варваре; светлые близорукие глаза ее при этом беспокойно блуждали.
Когда Варвара вышла, пани Наталя посмотрела вокруг. В комнате стоял полумрак, и только желтые полоски света пробивались сквозь щели закрытых ставеи и разливались в воздухе мутными струйками. Пани Наталя подергала железные болты ставен, поправила гайки и тихо пошла в другие комнаты, сгорбленная, белая, как привидение. Осматривая все ставни со стороны улицы, она приникала иногда ухом к окну и напряженно слушала. Оттуда неслись какие-то неясные, смешанные звуки, которые казались ей иной раз необычными и тревожными.
Она думала о нынешнем дне. Чем-то он кончится? Мало давили людей казацкие кони, недостаточно пролили крови штыки и пули – понадобилось еще натравить темный народ на интеллигенцию. Сколько она просила мужа: уедем куда-нибудь на это время, заберем детей,– не захотел… и вот теперь дождались… Ах, боже мой! И за что же?
Она невольно вспомнила грязные, бессмысленные, грубые воззвания, которыми вот уже несколько дней засыпан был город. Призывали бить и резать всех врагов правительства… Там ясно стояла и их фамилия… Да, адвокат Валерьян Чубин-ский… Эта фамилия была ненавистна полиции, и теперь она стояла в списках…
В соседней комнате послышался детский смех и крик.
Пани Чубинская бросилась туда.
– Тс! Тише!… Ах, боже мой! Да перестаньте же кричать!…
Она отчаянно махала широкими белыми рукавами, как птица крыльями, а вокруг бледных губ легли у нее складки невыразимого страдания. Она успокаивала детей и озиралась на окна, словно боялась, что эти живые голоса долетят сквозь них на улицу.
На помощь пришла Варвара. Спокойные движения, с какими она сновала по комнате, собирала платье и натягивала детям чулочки, уверенные, тяжелые шаги босых ног, серьезное лицо – от всего этого веяло на пани Наталю покоем. С таким верным, рассудительным человеком было как будто бы безопаснее.
– Варвара, вы были на улице? – спросила пани Наталя.
– Нет, не была. Постояла немного у ворот.
– Что же там… спокойно?
– Да так… Приходили какие-то люди, спрашивали пана.
– Люди приходили? Какие же это… люди?
– А кто их знает… люди…
– Что же у них… было что-нибудь в руках?
– В руках? Палки были.
– Палки?
– Ясказала,что пана нет… все уехали.
– Хорошо сделали, Варвара, хорошо… Так помните, Вар-варушка, дома, кроме вас, никого нет… Ах, боже!…
– Варвара! Варвара!…– послышался из столовой раздраженный голос Чубинского.– Почему до сих пор ставни не открыты?
Пани Наталя задержала рукой Варвару и бросилась в столовую.
Там стоял ее полуодетый муж и щурил подслеповатые глаза. Он еще не успел надеть очки, плохо видел, и лицо его, обрамленное русыми волосами, казалось растерянным и помятым.
– Валерьян, милый, пусть так будет. Это я велела… Ты знаешь, какой сегодня день! Я тебя сегодня никуда не пущу!…
– Вот глупости. Пусть сейчас же откроют ставни.
– Ах, боже мой… Ну, я тебя прошу… Ради меня… ради наших детей…
У пани Натали выступили на скулах красные пятна.
Пан Валерьян сердился. Что за выдумки! Все равно никуда не убежишь. Но в глубине души он чувствовал, что жена поступила правильно.
Вскоре Варвара внесла самовар. Все сели за стол.
В комнате было темно и как-то странно. Желтые зайчики света трепетали на стенах и на буфете, ветер рвал ставни и стучал ими. Дети – мальчик и девочка,– удивленные необычной обстановкой, перешептывались друг с дружкой, пан Валерьян раздраженно барабанил по столу пальцами. Стакан чаю стыл перед ним, а он нетерпеливо закусывал свою русую реденькую бородку и смотрел куда-то поверх очков. Уже несколько дней он замечал каких-то подозрительных людей, которые следили за ним, куда бы он ни пошел. По ночам под окнами маячили какие-то темные фигуры и жались к заборам, когда на них обращали внимание. А вчера, проходя по улице, он отчетливо услышал позади себя ругательство, которое, наверное, относилось к нему. «Оратор, оратор»,-злобно шипел какой-то здоровенный черный мужик и сверкнул на него глазами, когда он обернулся. Пан Валерьян ничего не сказал об этом жене, чтобы не волновать ее, и вдруг перед глазами у него промелькнуло целое море голов… головы, головы, головы… потные, разгоряченные лица и тысячи глаз, которые смотрят на него из тумана сизых испарений. Он говорил. Какая-то горячая волна била ему в лицо, врывалась с дыханием в грудь. Слова вылетали из груди, как хищные птицы, отважно и метко. Речь, кажется, удалась ему. Ему удалось так просто и ярко обрисовать противоположность интересов тех, кто дает работу, и тех, кто должен ее брать, что даже самому этот вопрос стал яснее. И когда ему рукоплескали, он знал, что это аплодирует разбуженное сознание… Да, но что будет сегодня? В самом деле, что будет сегодня?
Чубинский взглянул на жену. Она сидела выпрямившись и прислушивалась. На бледном лице застыло выражение испуганной птицы.
Эти закрытые окна и впрямь раздражают. Что там, за ними, на улицах, на этих неведомых реках, но которым плывет чужой тебе народ, готовый каждую минуту разлиться морем страстей и затопить берега.
Вдруг кто-то постучал в ставню.
Пани Наталя даже подпрыгнула на стуле.
На минуту все окаменели.
– Ну, чего ты пугаешься? – рассердился пан Валерьян.– Вероятно, дети шалили и задели ставню, как это часто бывает, а ты сразу же бог знает что подумала…
Из кухни прибежала Варвара.
– Что случилось, Варвара? – испугалась пани Наталя.
– Паныч Горбачевский пришли… Они через двор зашли в кухню.
– А-а!… пусть заходит, пусть…– Студент Горбачевский уже показался из-за спины Варвары.
– Что там слышно, рассказывайте!…– приветствовал его хозяин.
– Кажется, скверно. У Микиты, говорят, всю ночь был черносотенный митинг. Пили и советовались, кого бить. Прежде всего будто бы решили уничтожить «раторов» и «демократов».
– Ах, боже!…
– Вы не пугайтесь, пани Наталя, может быть, ничего и не будет. На улицах какое-то подозрительное движение. Бродят кучками по три-четыре человека… Лица сердитые, суровые, а глаза, недобрые, злые, так и сверкают огнем, как увидят интеллигента… Дайте мне чаю…
Пани Наталя дрожащими руками налила стакан чаю и, расплескивая по дороге, подала студенту.
– Ну, что же дальше? – спрашивал пан Валерьян, срываясь с места и бегая по комнате.
– Спасибо. Прошел через базар. Народу много. Там раздают водку. Идут какие-то таинственные совещания, но о чем говорят – трудно сказать. Слышал только несколько фамилий: Мачинского, Залкииа, вашу…
– Ах, боже!…
– Вы не пугайтесь. В воскресенье обычно больше народу и пьют водку… Нельзя ли попросить хлеба? Спасибо. А все-таки удивляюсь, почему вы не уехали на это время из города. Бегу сейчас к вам – вижу: ставни закрыты, значит, никого нет; забежал только спросить, куда и надолго ли, а вы, оказывается, сидите себе здесь… Вы рискуете, вы очень рискуете…
– Вот видишь… Не говорила ли я, не молила ли я – уедем куда-нибудь, возьмем детей…– чуть не плакала пани Наталя, прижимая руки к груди и глядя на гостя умоляющими глазами, как прежде на мужа.
– А, да что теперь об этом говорить! – раздраженно крикнул пан Валерьян и продолжал бегать по комнате. Он курил папиросу за папиросой и разбивал головой облака синего дыма, которые ползли за ним длинными волнами, как туман в горах.
– Ах, что творится… что только творится…
Это говорил кто-то другой высоким женским голосом. Все обернулись к дверям в кухню, откуда, впуская на мгновение свет, влетела в столовую маленькая кругленькая женщина. Шапочка съехала у нее набок, рыжие волосы растрепались и пылали, точно она принесла на них пожар с улицы.
– Ах, как тут темно. Где вы?… Где вы?…– Она ни с кем не поздоровалась, подбежала к столу и упала на стул.– Милые мои, дорогие мои… вы еще живы? А я думала… Уже началось… Толпа ходит по улицам с царским портретом. Я только что видела, как били Сикача.
– Которого?
– Младшего, студента… Не снял шапки перед портретом. Я видела, как его, уже без шапки, красного, в изодранной тужурке, согнув вдвое, бросали с рук на руки и все били. Глаза у него такие огромные, красные, безумные… Меня охватил ужас… Я не могла смотреть… И знаете, кого я видала в толпе? Народ… крестьян… в серых, праздничных свитках, в больших сапогах,– простых, почтенных хлеборобов… Там были люди из нашего села, тихие, спокойные, трудолюбивые…
– Это худший элемент, Татьяна Степановна,– отозвался студент Горбачевский.
– Нет, не говорите, я их знаю, я уже пять лет учительствую в этом селе… А теперь сбежала оттуда, потому что меня хотели избить! Это старая дикая ненависть к господам, кто бы они ни были. У нас всех разграбили. Ну, пусть бы еще богатых… Но вот кого мне жаль, это нашу соседку. Старушка, вдова, бедная. Один сын в Сибири, другой в тюрьме сидит…
Только и осталось что старый домишко да сад. И вот уничтожили все, разобрали дом по бревнышку, сад вырубили, книги сыновей изодрали… Она не хотела просить, как другие. А некоторые выходили навстречу толпе с образами, с маленькими детьми, становились на колени в грязь и молили целыми часами, руки мужикам целовали… И тех помиловали…
– Ах, ужас какой! – шепнула как-то механически пани Наталя.
Она все еще сидела выпрямившись, напряженная, словно чего-то ожидала.
– Тс… тише…– нетерпеливо перебила она разговор.
С улицы донесся крик.
Все смолкли, повернулись к окнам и, вытянув шеи, замерли, прислушиваясь.
Шум как будто приближался. Было в нем что-то подобное далекому ливню, глухому рыку зверей. А-а-а… а-а-а…– отражали высокие стены смешанные звуки, и вот, где-то недалеко, послышался топот ног по камням улицы.
– А, подлость… подлость… Я иду на улицу…– встрепенулся Чубииский и забегал в поисках чего-то по комнате.
Но на него набросились все. Они кричали приглушенными, изменившимися голосами, что он не должен выходить, потому что его только и ищут, что там он ничего не сделает, что нельзя оставлять жену и детей. Жена говорила, что умрет без него.
Тем временем крик все замирал и скоро утих.
Только напуганные дети плакали в углу, всхлипывая все громче.
– Варвара! Варвара! -кричал пан Валерьян.– Возьмите детей в другую комнату, утихомирьте как-нибудь…
Вошла Варвара, грузная, спокойная, с красными, голыми по локоть руками, и заговорила с детьми так, что они сразу замолкли. Она обняла их этими грубыми голыми руками и забрала к себе.
В столовой тоже стало спокойнее.
– Какие вы счастливые,– сказала Татьяна Степановна,– у вас такая славная прислуга.
Пани Наталя обрадовалась, что среди этих страшных событий нашлась хоть одна светлая точка, на которой можно отдохнуть.
– О! Моя Варвара золотой человек… Это наш настоящий друг… Спокойная, рассудительная, верная. И, представьте себе, мы платим ей всего-навсего три рубля в месяц.
– Характер у нее хороший,– добавил пан Валерьян.– Четвертый год служит… Мы к ней привыкли, и она к нам… И детей любит…
Поговорив на эту тему, гости стали прощаться, но тут Татьяна Степановна вспомнила, зачем она, собственно, пришла. Ей кажется, что пану Валерьяну после его речей на митингах опасно сидеть дома. Лучше переждать этот тяжелый день 1де-нибудь у соседей, в надежном месте.
Горбачевский возражал. Напротив, лучше сидеть дома, не появляться на улице. Квартиры их хорошо не зиают, потому что они недавно переехали сюда, а когда увидят закрытые ставни, подумают, что дом пустой.
– Нет, нет, я останусь дома… Будь что будет…– успокаивал их на прощанье Чубинский.
Муж и жена остались одни. Он бегал по комнате среди облаков дыма, словно хотел прогнать тревогу.
Пани Наталя сидела подавленная.
Наконец Чубинский сел рядом с жсиой.
– Ну, не волнуйся же так,– заговорил он с ней, стараясь сохранить спокойствие.– Никто нас не тронет… Покричат немного, да и разойдутся…
– Я… я уже успокоилась… Ты не обращай внимания… так, нервы немножко… Я тоже думаю, что ничего не случится.
Она едва сдерживала дрожь.
– Я уверен, что хулиганов мало, народ не пойдет за ними…
– Да, конечно, хулиганов…
– И ведь не дойдет же до кровопролития…
– Ах, боже!… Конечно, не дойдет…
Теперь, когда они остались одни, без людей, в этой темной комнате, окруженной чем-то неведомым и грозным, и пытались в разговоре скрыть друг от друга свои мысли и свое беспокойство, тревога росла, собиралась вокруг них, как гремучий газ.
Разве может он оказать сопротивление слепой злобе дикой массы, которая не ведает, что творит,– он, безоружный!
Она это знала.
Ну, а если придут к ним?
Что ж, если придут, они заставят двери мебелью и будут защищаться до конца. Они забаррикад…
Динь-динь-динь… динь-дпнь-динь!
Сильный, резкий звонок раздался в передней.
Чубинский даже подскочил.
– Не ходи… не открывай,– умоляла пани Наталя, зала-мывая руки.
А звонок плясал, хрипел, бесился.
Чубинский бросился в кухню.
– Варвара! Варвара!
– Тс… не кричи так…
Но Варвары не было.
Что же делать? Надо что-то делать!
Где же эта Варвара?
Вбежала наконец Варвара.
– Это пан доктор звонят… Сейчас идут через кухню…
Доктор влетел в комнату. Высокий, большой, он махал
руками, как ветряная мельница крыльями, и еще на ходу кричал:
– Сидите себе, голубчики, и не знаете, что творится… Бьют, убивают… Перережут, говорю вам, как цыплят… Разбили квартиру доктора Гарнье, уничтожили все его инструменты. Жену таскали за косы, а Гарнье забрали с собой: носит теперь портрет во главе хулиганов. Вот вам раз.
– Ах, боже!
– Иваненко стащили с извозчика и проломили ему голову. Вот вам два. Зализко должен был принести присягу самодержавию, потому что был жестоко избит… Вот вам три. Акушерку Рашкевич, говорят, убили насмерть. Полиции нет, пропала. Нас отдали пьяной голытьбе… Надо всем защищаться. Надо всем собраться на площади у думы. Слышите? Сейчас же. Сейчас же надо собираться и отбиваться с оружием в руках.
Доктор кричал так громко, точно на площади перед народом.
Пани Натале этот крик разрывал грудь. «Ах, тише… тише… услышат…» – молили ее глаза и страдальческое выражение лица.
Она прижимала к груди руки и все с ужасом шептала:
– О пан доктор… пан доктор… будьте добры… Ах, боже…
Но доктор не слушал.
– Берите револьвер,– кричал он,– и идем сейчас же!
– У меня нет револьвера! – сердито крикнул Чубинский.
– Фью-ю! – даже свистнул доктор.– Как, у вас нет оружия? Так мы умеем только с речами выступать, а как придется… Не-ет, голубчики, так нельзя. Так нельзя… Сидите же тут, пока вас не накроют, как курицу решетом, а я пойду…
– Куда?-кричал, в свою очередь, пан Валерьян.-Это же бессмысленно, вы ничего не сделаете.
Но доктор замахал руками и с криком выбежал из комнаты.
На Чубинского напал теперь страх. Постыдный, подлый страх! Он это понимал. Что же делать? Куда деваться? Он не хотел погибнуть такой бесславной, страшной смертью. Спрятаться? Не одному, нет, а всем,– это очевидно. Он посмотрел вокруг. Жена стонала почти в беспамятстве и сжимала руками голову. Варвара топталась у стола. Бежать? Куда? Десятки планов вспыхивали в его мозгу, как блуждающие огоньки, и сразу же гасли. Нет, не то… не то… Животный страх гнал его по комнате, от двери к двери, а он старался подавить его и весь дрожал. «Не теряйся… Не теряйся…» – говорило что-то в нем, а мысли так и бегали, как у зверя, попавшего в западню. А? Что такое? Чего она хочет? Что-о?
– Завтрак подавать?
Ах, это Варвара.
Это немного привело его в себя.
– Что вы говорите?
– Подавать ли, спрашиваю, завтрак?
– Завтрак? Не надо. Вы же слышали?
– Почему не слышала… Х-ха!
Это «х-ха!» остановило его посреди комнаты. Он заметил, как дрогнуло лицо у Варвары, точно спокойная вода от всплеска рыбы, и одна из волн докатилась до него.
– Панов бьют…– жалобно пояснил пан Валерьян и с удивлением увидел, что грузное тело Варвары трясется, точно от сдерживаемого смеха.
– Чего вы?
– Я та-ак…
И вдруг смех этот прорвался:
– Ха-ха!… Бьют… и пусть быот!… Ха-ха-ха! Хватит! По-барствовали!… Ха-ха-ха! Слава тебе, господи, дождался народ…
Она перекрестилась.
Лицо у нее налилось кровыо, глаза сверкнули, она подперла бока красными, голыми по локоть руками и тряслась от смеха, как пьяная, так что большие груди ее ходуном ходили под засаленным платьем.
– Ха-ха-ха! а-ха-ха!…
Она не могла сдержать смех, непобедимый, пьяный, клокотавший в груди и только, как пену, швырявший отдельные слова.
– Ха-ха-ха!., всех… искоренить… ха-ха-ха!., чтоб и на развод… всех… а-ха-ха!…– Она даже всхлипывала.
Этот дикий хохот один плясал по комнате, и было от него так больно и страшно, как от безумного танца острых ножей, блестящих и холодных. Словно дождь молний сыпал этот смех: что-то убийственное, смертельное, наводящее ужас было в его раскатах.
Чубинский ухватился за стол, чтобы не упасть.
Этот смех бил ему прямо в лицо. Что она говорит? Что-то невозможное, бессмысленное…
Пани Наталя первая сорвалась с места.
– Вон! – крикнула она тонко и пронзительно.– Вон! Она еще мне детей перережет! Гони ее вон!…
Варвара уже не смеялась. Только груди у нее все еще ходили ходуном, а голова низко склонилась. Она поглядела искоса на барыню и, собрав посуду, тяжелыми шагами направилась в кухню.
Босые ноги шлепали по полу.
Чубинскому стало душно. Он весь дрожал. Сделал несколько шагов вслед за Варварой и остановился… Что-то невозможное… непонятное… Какой-то кошмар…
Побежал на кухню и открыл двери.
Там было светло.
Увидел Варвару. Она стояла у стола, сгорбленная, увядшая, спокойная, и что-то вытирала.
– Вар…
Хотел говорить и не мог.
Только смотрел. Большими глазами, испуганными, острыми и необычайно зоркими. Охватывал ими всю картину и мельчайшие подробности. Увидел то, мимо чего ежедневно проходил, как слепой. Эти босые ноги, холодные, красные, грязные и потрескавшиеся, как у скотины. Тряпье на плечах, не дававшее тепла. Землистый цвет лица… синяки под глазами… «Это мы всё съели, вместе с обедом…» Синий чад в кухне, твердую лавку, на которой спала… среди помоев, грязи и чада… едва прикрытую. Как в берлоге… Как зверь… Надломленную силу, которая шла на других… Печальную, тусклую жизнь, век в ярме. Век без просвета, век без надежды… работа… работа… работа… и все для других, для других, чтобы им было хорошо… им, только им… А он хотел еще привязанности от нее.
Не мог говорить. К чему? Все так ясно и просто.
Выбежал из кухни назад в столовую.
– Ты видела? – набросился на жену.-Не видела? Поди посмотри…
– Почему она не бастует? – кричал каким-то необычным голосом. – Почему она не бастует?
Бегал по комнате, точно кто-то стегал его кнутом; ему было душно, нечем было дышать.
Подбежал к окну и, не сознавая, что делает, начал отвертывать гайку. Быстро и нетерпеливо.
– Что ты делаешь? – кричала насмерть перепуганная жена.
Не слушал. Толкнул что было силы болт. Железный болт со звоном ударился о ставню, так что эхо отдалось под высоким потолком. Окно отскочило, ударилось половинками о косяки, и в комнату влился желтый, мутный свет. Осенний ветер швырнул внутрь целую тучу мелкой холодной пыли и каких-то неясных хаотических звуков.
– Почему она не бастует!
Ловил грудью холодный воздух и не замечал даже грозного клокотания улицы.
А улица стонала.
А-а-а…– неслось откуда-то издали, как от прорвавшейся плотины.
А-а-а…– катилось ближе нечто дикое, и слышались в нем и звон стекла, и отдельные крики, полные ужаса и отчаяния, и топот ног огромной толпы… Скакал по улице извозчик, и гнался за ним грохот колес, как безумный… Осенний ветер мчал желтые тучи и сам бежал из города.
А-а-а… а-а-а…
‹Февраль 1906 г. Чернигов›
ОН ИДЕТ
Набросок
Приметы были плохие. Становой, кажется, не удовлетворен был взяткой, и, хотя обещал, что не допустит погрома, ему верили мало. Хуже всего было то, что никто наверно не знал, отменят ли крестный ход с образом спаса, который должен был состояться завтра после церковной службы. Об этом с тревогой говорили в местечке, и лавочники, забыв о покупателях, оставляли свои лавки на волю божью, а сами собирались кучками на площади, посреди местечка. Здесь приглушенными, таинственными голосами, тревожно озираясь вокруг, передавали друг другу о каких-то подозрительных чужих людях, которые появились недавно в местечке, о панках-черносотенцах, которые были бы рады погрому, и о том, что их «пурицы», купцы побогаче, с раннего утра начали убегать из местечка со своими женами и детьми. Иногда разговор становился горячим и бурным, слова гремели, как возы с железом, и белые руки лавочников то и дело мелькали перед рыжими бородами. Но когда раздавался вдруг грохот колес по мостовой и большая бричка балагулы подкатывала к одному из домов побогаче, всеми окнами глядевшему на площадь, разговоры стихали, и все хмуро и злобно смотрели, как выносят поспешно из дверей всякий скарб, сундуки и подушки и бричка до краев наполняется женщинами и кудрявыми детьми. Когда же бричка исчезала наконец в облаках серой пыли, разговоры снова оживлялись и переходили в крик. Извозчик Иосель, крепкий, высокий мужчина, метался по базару с кнутом в грубых, узловатых руках и хвалился, что уже отправил все три своих фургона. Он уверял, что к вечеру в местечке не будет ни одной подводы.
Солнце еще не зашло, однако лавки уже начали закрываться. Всюду скрипели железные засовы, бренчали замки и ключи, гремели двери, заслоняя черный зев,– и в одно мгновение серые древние стены рынка выбросили вон всех людей. Площадь на минуту ожила, стала людной. Старые балабусты собрали со столиков булки и баранки, покрытые пылью, весь свой жалкий товар. Они охали, стонали и, сгибаясь под тяжестью корзин, спешили домой. Черные кучки понурых, охваченных волнением людей растекались с базара по тесным улочкам,– и на площади стало так пусто и тихо, точно весь гомон жизни обратился вдруг в серый камень.
Приближался вечер. Солнце росло, пламенело и медленно опускалось вниз. Красный туман поднимался на западе, и словно кровавые призраки надвигались оттуда на город. Сначала робко, поодиночке, а потом сплошными рядами. Беззвучной процессией прошли они между опустевшими стенами, оставляя на камне горячие красные следы и отражаясь в окнах своими кровавыми лицами. Древние стены дрожали от ужаса всеми своими морщинами, и только красные маки, которые росли вверху по карнизам, приветствовали гостей смехом. А когда солнце село и пришла ночь, как черная дума земли, красные гости исчезли и местечко совсем замерло.
В доме старого шойхета Абрума, при свете сальных свечей, шло совещание. Там собрались одни старые, почтенные люди, с морщинами опыта на бледных лицах, с белыми бородами, как у далеких предков. Все говорили разом, ибо всех одно волновало. Одни хотели собрать еще денег для станового, другим приходила в голову мысль просить защиты у попов. Иные же советовали собраться в синагоге и в молитвах провести ночь. Великий бог, который вывел израильтян из пустыни и доныне не дал им утонуть в волнах зависти других народов, еще раз отвратит от них руку врага. Все это было хорошо, но не могло ни объединить, ни успокоить. Когда же извозчик Иосель, у которого была крепкая грудь, перекричал всех и заявил, что молодежь решила защищаться, что она будет стрелять, и вытянул перед собой кнут, как револьвер,– ужас сковал всем уста и белые бороды, как увядшие, упали на грудь. Потом поднялся шум. Старый шойхет Абрум, который на своем долгом веку спокойно перерезывал горло тысячам кур и гусей, побелел и закричал: «Как! Они хотят стрелять! Эти сумасшедшие, эти безумцы! Эти политики! Они хотят пролить кровь, которая падет па наши же головы. Они накличут месть, и месть, как волк, пожрет наших детей, весь мирный народ!… Ай-ай!…»
И все кричали вместе с Абрумом, кричали беззубые рты, кричали морщины мудрости и опыта, тряслись бороды и белые худые руки. И от возмущения и крика всем стало душно, и все почувствовали облегчение, как будто криком они прогнали из дома тревогу.
Это яростное возмущение скоро, однако, прошло, и крики понемногу затихли. Снова возник все тот же вопрос: что же делать? Время шло, и каждая минута, умирая навеки, рождала другую, а та приближала страшную неизвестность. Никто уже ничего не советовал. Все чувствовали усталость. II чем яснее становилось, что ничем не поможешь, что нельзя даже бежать, потому что нет лошадей, люди начали верить в чудо. Случится что-нибудь такое, что отвратит беду, крестный ход пройдет спокойно п не затронет никого. Может, не так уж все плохо? Может, ничего не случится?
Кому-то пришла в голову мысль: что скажет слепая Эстерка? Ведите сюда Эстерку!… Она все предугадает…
И все пожелали услышать, что скажет Эстерка.
Извозчик Иосель и зять Абрума поднялись, чтобы привести слепую.
Она еще не спала. На пороге темной, как и хозяйка, хаты она сидела черной глыбой и, казалось, пела. Тихие жалобные звуки, словно плач дитяти, шли снизу, от черной глыбы, н так удивительно и страшно было слушать эту песню, что Иосель остановил своего товарища и не решался окликнуть старуху. Он не мог разобрать, поет ли она или плачет. Наконец решился и тихонько позвал:
– Бобе!… Бобе Эстерка!…
Внизу дрожали все те же звуки.
– Бобе!… Послушайте, бобе!
Пение стихло, и послышалось продолжительное жалобное сморкание. Когда они рассказали ей, зачем пришли, она молча встала и простерла во тьму дрожащие руки, ища опоры. Ее взяли под руки и повели. Двери темной хаты остались открытыми настежь.
Всюду, где они проходили мимо освещенных окон и открытых дверей, к ним присоединялись женщины и мужчины; дети неслись за ними, как пыль. Все шептали друг другу, что слепую Эстерку, которая предугадала смерть своих детей и потом выплакала по ним глаза, ведут к шойхету.
В комнате у Абрума набилось столько народу, что стало трудно дышать. Когда же открыли окно, чтобы впустить свежего воздуха, свет упал на целое море напряженных, взволнованных лиц, и в окно влетела стоокая тревога.
И все увидели Эстерку, ее окаменевшее от горя лицо и красные глаза, из которых непрестанно стекала слеза. Словно ветер овеял все лица. Ай-ай!
Абрум хотел ее посадить, но она не села. Только оперлась руками о подлокотники стула. Ее спрашивали, ей говорили, но она не слышала. Что ей было до этого? Она, носившая в сердце великое горе, которое не могло там уместиться и лилось из слепых глаз, видела только своих сыновей, о них говорила. Она описывала все подробности, которых никогда не видала, потому что была далеко, рисовала картину так, точно она была выжжена на ее красных веках, закрывавших глаза. И голос ее звучал, как у ветхозаветных пророков.
– Я вижу зверей… всюду звери… В глазах у них огонь, а на зубах кровь… человеческая, красная… А в сердцах их волчья жадность… Они несут своего бога, и на кольях, которые они держат, кровь… кровь сыновей моих бедных. Ай-ай!
– Ай-ай! – вырвался тихий вздох из десятков грудей в доме и под окном.
– А их попы поют и черными устами возносят хвалу господу богу, а на ризах у них кровь… человеческая кровь… И рычат с попами кровавые звери и разбивают о камень головы деточек малых… Ай-ай!
– Ай-ай! – Вздох трепещет вокруг, и свет от него меркнет в доме.
– Вот под ногами у меня кровь… Черная, запекшаяся… большие черные лужи. Лежат женщины, белые как мел, и глядят их мертвые глаза на мужей… на трупы детей… И скачут по детям опьяневшие звери и ревут: смерть! смерть!
– Ай-ай! – стонут в доме и плачут на улице.
– Огонь и смерть!… Я вижу руки, я вижу глаза, они просят пощады… Я слышу крик… Рушатся стены… стреляют… Ад… Ох, душно мне… Ох, мое сердце… А теперь слышите? Illa! Бегут по лестнице… ломают двери… А там мои дети… мои сыны милые… Ай-ай!… Спасите! Не бейте… Лежит мой Хаим… лежит мой Лейба, они же кормили старенькую маму… и больше не встанут… Ой-ой! ай-ай!…
– Ай-ай! ай-ай! – подхватывают люди вопль, и становится тоскливо и страшно, как в Судный день.
А бобе Эстерка все говорила, и слезы все текли из ее слепых глаз. Разбитый старческий голос иногда звенел, как голос пророка, и тогда тишина воцарялась вокруг и люди, затаив дыхание, на дно сердца слагали каждое слово старухи, как тяжкую скорбь. Может, это не Эстерка говорит, а сама их судьба, и красный туман, который навис над ними сейчас, обратится завтра в действительность. Может, дети, которые сейчас прижимаются теплыми личиками к материнским коленям, завтра будут валяться на улицах мертвые, и их будут топтать тяжелые сапожищи пьяной толпы… Ай-ай!…
Народ навис над окном и все прибывал. Какая-то растрепанная, в одной рубахе, женщина пробивалась сквозь толпу поближе к дому и прижимала к груди кривой семисвечник из старого серебра, быть может, единственную ценность семьи. Толстые жилы на ее руках голубели на свету. Испуганные дети начинали реветь, женщины их успокаивали и вытирали слезы руками. Крайние вздыхали; и всю эту скорбь, и все эти слезы собирала синяя ночь и громоздила в тучу, которая поднимала уже чело на ночном небосклоне.
Когда же Эстерка замолкла и ее, поникшую, опустошенную, вывели под руки из дома, народ расступился, заговорил и двинулся за ней к ее хате.
Гости шойхета разошлись, унося с собою в ночь тревогу.
Неспокойную ночь переживало местечко перед христианским праздником. До утра светились в домах огни и суетились люди, готовясь к завтрашнему дню, как к пожару. Вязали узлы и прятали все, что только можно было спрятать. И стояли повсюду плач и стон.
А когда солнце взошло, ему улыбнулись лишь красные маки с карнизов рынка да еще дороги, обросшие маком, которые растекались, словно кровавые реки, меж зеленых хлебов от стен местечка. Дома были хмуры, все в тенях, и тени легли у людей под глазами. Старая мечеть, наполненная сейчас зерном, как некогда правоверными при владычестве турок, была черна от черных воспоминаний о кровавых событиях, миновавших, казалось, навеки, а серый рынок стоял хмурый, весь в морщинах, как старик, который все уже видел и утратил надежды.