Текст книги "Перешагни бездну"
Автор книги: Михаил Шевердин
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 50 страниц)
Михаил ШЕВЕРДИН
ПЕРЕШАГНИ БЕЗДНУ
Это были прежде всего умные эластичные руки.
Они охватили весь земной шар, приблизили его
к большой темной пасти, и эта пасть сосет,
грызет и жует нашу планету, обливая ее
жадной слюной.
М. Горький
ПРОЛОГ
1929 год.
В номере газеты «Правда Востока» появилась тревожная корреспонденция:
«Ульсун-ой было шесть лет, когда ее бросили в темницу... Сейчас она двадцатисемилетняя старуха.
Уже двадцать один год старый заржавленный замок висит на дверях полуразрушенной мазанки, бывшей когда-то хлевом для скота. И все это время хлев служил зинданом – тюрьмой. Заключенные – две женщины – жертвы суеверия и невежества.
Все эти бесконечно долгие годы над заброшенным кишлаком катилось жгучее солнце. Суфи приходской мечети гнусавым голосом тянул: «Нет бога, кроме бога»... И этот голос отдаленным откликом проникал в темное логовище. Для заключенных этот голос звучал как непреклонный приговор:
– Вы не живете! Вы умерли! Так повелел закон Мухаммеда. Хурофот!
Двадцать один год. Время шло, лето сменялось осенью, осень зимою. Свершилась революция. Зазвучали лозунги «худжума». А в темном гробе зиндана для двух жалких существ все оставалось по-прежне-му. Только голос суфи нарушал мрачную тишину, да на минуту врывался свет через распахнутую дверку, рука просовывала хлеб, воду, и дверка снова захлопывалась.
– Махау! – Проказа!
Двадцать один год назад это слово было впервые сказано в семье Аюба Тилла, дехканина кишлака Чуян-тепа. У шестилетней Ульсун-ой на лице и руках появились белые пятна. Родители, смутно подозревая беду, позвали доморощенного табиба – местного ишана. После сытного дастархана в комнату привели девочку. Ишан мельком посмотрел на нее и испуганно затряс бородой.
– Тауба! У девочки проказа. Прогоните ее. Она – махау! – И, забыв о своей степенности и солидности, ишан выскочил из михманханы на улицу.
А девочкавовсе не была больна проказой. У нее было только то, что здесьь называется песью, – заболевание кожи, выражающееся в совершенно незаразных белых пятнах.
Махау – проказа – ужас Востока. Перед заживо гниющим лицом проказы с трепетом отступает самый бесстрашный. Проказа даже теперь, в наш век, когда она считается излечимой, все же наводит панику на всех.
«Если прокаженный, проклятый аллахом, осмелится приблизиться к стенам города – побейте его камнями», – так гласит исламский закон. Святой закон – высший руководитель правоверного во всех его поступках. Хурофот – это все то, что связано у нас с понятием ханжества, суеверия, невежества и изуверства.
Ульсун-ой сидит взаперти уже двадцать один год. Когда она последний раз видела солнце, ей было всего шесть лет. Через семнадцать лет в ту же тюрьму, где сидела Ульсун-ой, попала ее сестра Моника-ой. Когда ей исполнилось тринадцать лет, у нее тоже появились на руках зловещие пятна. Весь кишлак впал в панику. Аллах поразил своим проклятьем Чуян-тепа. Фанатики требовали изгнания всей семьи Аюба Тилла. Но сошлись на том, что и вторую дочь Тилла запрет на замок. Так он и сделал.
За девочек заступиться было некому. Мать подчинилась требованиям своего супруга и повелителя.
О сидевших под замком в кишлаке старались не вспоминать. Все были удовлетворены тем, что больные махау изолированы. То, что они переживают, каково их положение – никого не интересовало. Ибо мулла местной мечети разъяснил, цитируя какой-то древний хадис: «Тот человек, на которого бог наложил клеймо проказы, умер. Родные да оплачут его и да похоронят в своей памяти!»
Но религия и законы – это одно, а требование жизни – другое. И вот для того, чтобы Моника-ой и Ульсун-ой не ели даром хлеба, отец решил заставить их работать. С большими предосторожностями, через дыру, вырытую в стене, в каморку протолкнули ткацкий станок и все необходимое для тканья. А для того, чтобы сидевшие в заключении не посмели отказаться от работы, их предупредили:
– Если откажетесь ткать, то будете лишены пищи и умрете голодной смертью.
Время шло. Несчастные работали. Замок с двери не снимался все эти долгие годы. Больше того, он не снят еще и до сих пор. И тот же страх заставляет молчать весь кишлак.
Невольно вспоминается момент из кинокартины «Прокаженная». Огромные буквы арабского изречения на стене мечети тяготеют над крошечной женской фигуркой, закутанной в паранджу и прижавшейся к подножью этой стены. Пока это прочная стена, она туго поддается разрушению. Но все же удар за ударом Советская власть сокрушает твердыню ислама, пробивает в ней все более широкую брешь.
И разве не характерно, что эту историю первым рассказал дехкор из этого самого кишлака. Именно он написал заметку в газету «Авози Таджик».
Здесь мы присоединяемся к этому дехкору и скажем вместе с ним следующее:
«Самаркандский окружной прокурор должен протянуть руку справедливости к этим двум несчастным и освободить их из темного зиндана, а тех, кто в этом виновен, привлечь к ответственности».
А сейчас необходимо немедленно, не откладывая ми на одну минуту, если это еще не сделано, отправить кого следует в кишлак Чуян-тепа и освободить живых мертвецов из могилы».
ПРОКАЖЕННАЯ
НИЩИЙ
В мечтах купался в золоте,
а в жизни хватал медный грош.
Ибн ал Джауза
Встречи бывают разные, неожиданные, удивительные и, наконец, романтические, в духе сказок Шехерезады. Особенно поражает воображение, когда полная
азиатского своеобразия и даже загадочности встреча случается в двух шагах от обыкновеннейших железнодорожных рельсов, рядом с казенного типа зданием станции и под гулкое сопение маневрового паровоза типа «Овечка» ,который никак не мог сойти за всесильного джинна из бутылки и единственно кого устрашал, так это верблюдов, забредших на станционные пути.
В крошечном привокзальном поселке не оказалось ошханы – харчевни.– А в чайхане тощий, почерневший от степных ветров, с лоснящимся черной бронзой лицом индусского факира, хромой самоварчи, по-видимому, питался только черствыми ячменными лепешками и жиденьким кокчаем и не изъявил ни малейшего желания похлопотать, чтобы сварить хоть какую-нибудь постную похлебку.
Кому приятно терпеть муки голода? Голод заставил сошедшего почтового поезда пассажира в тропическом пробковом шлеме, галифе и кавалерийских крагах пойти на местный базарчик, притулившийся к зданию транспортного пакгауза. Бойкие широкоскулые степнячки, торговавшие морковью, петрушкой, дынями, захихикали при появлении покупателя в невиданном головном уборе. Разинул рот и почтенный старец-аттор—торговец бакалеей, забыв про свой бесхитростный товар, умещавшийся на тряпице, – круглое мыло, косметические притирания, лекарство для лошадей, пряности вроде перца и «зиры». Два базарчи, мерявшие аршинами полосатый тик и пестренький ситец, перешептывались, многозначительно кивая головами в сторону поразившего их пробковогошлема.
Не обращая ни на кого внимания, пассажир прошагал к мяснику. В лавчонке его на перекладине в рое ос и красных шмелей покачивались обрамленные, сметанным жирком бараньи освежеванные туши, один аппетитный вид их порождал знойные запахи шашлыка и плова.
Закинув голову в синен замызганной чалме, подставив солнцу лицо, все в белых шрамах, воззрился единственным глазом на освежеванные туши нищий из «Тысячи и одной ночи», сидевший тут же, в пыли. Губы его, обветренные, растрескавшиеся, шевелились, а на черно-коричневой, с бугристыми венами шее ходил под бородой вверх-вниз огромный кадык. При виде мясного изобилия кривой нищий не мог удержаться и сглатывал слюну. А сам мясник, налитый здоровьем усач в белом, запятнанном коричневой кровью халате, поигрывал чудовищным мясницким ножом и лениво, с истомой возглашал:
– Мясо! Кому мясо?!
Когда есть мясо, котел найдется. Колебания не заняли у пассажира и секунды времени. Но неопытность в вопросах кулинарии сказалась.
Мгновенно скинувший с себя дремоту мясник взмахнул сверкнувшим клинком и, уже протягивая сочащийся кровью, покрытый сладчайший салом кусок, нет, не кусок – кусище, объявил:
– Дважды по «бир-ярым чайрак» – два с половиной фунта! Смутно скользнула в мозгу мысль: «Не многовато ли?» Продажа-купля состоялась по всем правилам. Мясник добавил «ярым чайрак» курдючного сала, и хрустящие бумажки исчезли в кармане мясницкого камзола. А обладатель великолепного бараньего бока направился в потребкооператив за рисом. Но, увы, риса не оказалось в продаже, и пришлось купить два килограмма мирошниченковских белейших макарон. «Что ж, макароны с жареной бараниной под острым соусом тоже неплохо».
Сложив покупки в свой весьма вместительный «колониальный» шлем, путешественник направился к станции. Его перехватил мрачный взгляд нищего.
– Дай грошик! – заныл Синяя Чалма. – Раскрой кошелек, господин язычник, кяфир неверующий. Грошик! Грошик!
– А, факир индийский! Бедняга! – расщедрился путешественник и сунул в подставленную заскорузлую ладонь кредитку. – Грошиков не держим. Вот тебе!
И не слушая слов благодарности, похожих на проклятия, пошел в чайхану.
Самоварчи вытаращил глаза и поперхнулся при виде покупок.
– Очень хорошо, отличный обед получится! Вот разве лука не хватает.
– Подбавь луку.
– У меня в чайхане нет лука. Не держим.
Получив деньги, самоварчи сбегал за луком.
– Очень хорошо, – приставал он. – Вот перца у меня нет. Не держим.
Пришлось вновь авансировать самоварчи.
– Без моркови вкус не тот. Но... не держим.
Хорошо, что базар находился рядом, и все необходимое, правда, не в одни прием, удалось приобрести довольно скоро.
– Что поделаешь – у пищи пять товарищей,– ухмылялся чайханщик,– злой перец, ароматичный тмин, враг обоняния – чеснок, умягчитель души – масло и поцелуй пери – морковка. Да еще, чуть не забыл, плакса-лук!
За казаном и дровами почтенный чайханщик ходил куда-то чуть ли не целый час, и путешественник изныл от ожидания и голода.
Наконец появились и казан, и дрова.
Станция огласилась бодрящими, многообещающими звуками: звонко гремела железная шумовка о стенки котла. Еще громче и звонче покрикивал самоварчи:
– Пищу готовлю! Мясо поджариваю. Скоро! Скоро! Пищу сготовлю! Огонь дрова пожирает! Лук сало съедает!
Песню свою чайханщик прерывал, и не раз, лишь для того, чтобы потребовать от заказчика: деньги за дрова, деньги за труд, деньги за пищу. Он тут же и получал их, а тем временем из очага валили клубы дыма, затянувшего все станционные пути, в них смутно угадывался силуэт «Овечки», ставшей похожей на сказочное чудовище.
Но вместе с дымом повсюду распространялись божественные, бесподобные, восхитительные запахи, и путешественник, томившийся с чайником кокчая на кошме, то и дело вскакивал и подбегал к краю помоста, чтобы заглянуть в котел. А там шкворчало, шипело, урчало нечто очень приятное, золотистое, по размерам походившее на упитанного гиссарского барана. Но размеры не пугали. Молодой аппетит все преодолевает. А путешественник был молод и отсутствием аппетита не страдал и, едва опорожнив пиалу, бежал снова к очагу убедиться, что дым очага сделался еще более терпким, а запах из котла еще приятнее...
– Готово! Готово! Прошу! Помойте руки, таксыр! – вынырнул из облака дыма и пара чайханщик. Он поливал из медного кумгана воду тонкой струйкой на руки и подобострастно изгибался.
Он весь излучал преданность и уважение! Уважение и преданность! Ведь он ухаживал за худжаин зиофати – хозяином угощения, а угощение по вкусу, запаху и, главное, изобилию могло сравниться по меньшей мере с дастарханом самого бывшего эмира бухарского, который, говорят, умел отлично поесть. Почтительность и подобострастие порождают чудеса. В деревянном покосившемся шкафике чайханщика вдруг нашлись и белые, пышные, хрустящие на зубах пшеничные лепешки, посыпанные кунжутом, и вымоченная в воде, нарезанная ломтиками редька «туруп», и даже уксус, которым тут же залили мелко нашинкованный лук.
Темно сделалось в глазах у путешественника, когда взгляд его остановился на трех гигантских мисках из глазурованной глины, где дымились три горы сочных, почти оливкового цвета макарон, издававших ошеломляющие запахи, в которых слышались ароматы и плова, и шашлыка, и кебаба, и кавардака, и шурпы одновременно.
В ужасе перевел худжаин зиофати взгляд с макаронных гор на стоявшего рядом чайханщика. Тот скромно сложил руки на животе. Его равнодушная, полная лицемерного безразличия улыбочка выражала полную незаинтересованность. Всем своим видом – и сладенькой физиономией, и крошечной, сдвинутой на ухо чустской тюбетейкой, и белой чистой рубахой навыпуск из-под зеленого бельбага – он как бы заявлял: «Я весь тут! Приказание исполнено! Не судите строго мои поварские таланты». Он знал, хитрец, что обед изготовлен им на славу.
– Готово! – пригласил он. – Пожалуйте! Надеюсь, вы насытитесь!
Худжаин знофати застонал:
– Готово? Для кого готово? Для слона?
Чайханщик почтительно изогнулся.
– Что же мне, паровоз пригласить? Ведь здесь на его брюхо хватит!
По-прежнему чайханщик загадочно ухмылялся.
– Прошу! Пожалуйте! – в отчаянии сказал худжаин зиофати. Он проговорил «прошу» нехотя. Ему претила жадность, алчность и негостеприимность прожженного, видавшего виды парня, встретившего его, путешественника, так не по-восточному, так черство и холодно. Но что делать? Человек отходчив, и он раскрыл рот, чтобы повторить приглашение. Но повторять приглашение не понадобилось. Чайханщик уже сидел на пятках перед дастарханом и засучивал рукава.
– Ну нет! Постой,– заупрямился худжаин зиофати и обвел глазами чайхану. – Вдвоем нам не управиться.
– Ничего.
– Ну нет!
Посреди чайханы на пыльном паласе восседал в одиночестве – судя по круглому, лунообразному лицу и большущей, «в три лысины»,– шапке – кзылкумский казах. Он грустно макал черную лепешку в пиалу и грыз ее крепкими темными зубами. Монгольские усики его на голом лице состояли из трех-четырех волосков. От одного вида его тяжелого, желтой кожи тулупа на волчьем меху делалось жарко и душно.
Путешественник вскочил и быстро направился к жителю песков.
– Прошу отобедать со мной! Пожалуйте к дастархану! – пригласил он его на чистом казахском языке, чем привел в умиление чайханщика.
– Э, урус, да ты совсем казах-бай! – угодничал он.
Житель песков не ломался. Он забрал свой чайник, хлеб и пиалушку и протопал к дастархану. Рассевшись в своем тулупе перед самым большим блюдом, он с видным восторгом вонзил свои пальцы в горячие, дымящиеся макароны.
– Еще не все! – обрадовался худжаин зиофати. – Я вижу еще гостя.
За краем настила из досок шевелилось что-то знакомое, синее, в лохмотьях.
Хозяин угощения всем туловищем наклонился и дружески хлопнул по плечу нищего, прикорнувшего на земле.
– Ба! Давешний знакомый! Нищий ты или дервиш? Иди к нам! Наварено, нажарено, на эскадрон буденновцев хватит. Валяй!
Синяя Чалма нехотя поднялся во весь рост и повернул свое исполосованное шрамами лицо к дастархану. Он резко сглотнул слюну, и кадык его заходил ходуном. Единственный глаз шарил по мискам, полным еды. Весь несчастный вид нищего, его изможденное лицо свидетельствовали, что он очень хочет есть.
– Чего, божий человек, ты там сидишь в пыли, грязи? Пылью, грязью не наешься. Иди к нам!
– Клянусь, дыхание, которое вдохнул в мое тело, в мой желудок господин святейший ишан, поддерживает и пять, и шесть дней в моем бренном теле дух бодрости без презренной пищи. Иншалла!
– Ишан?! – без всякого интереса отозвался путешественник.– Какой ишан?
– Сам Зухур, мудрый и могущественный ишан чуянтепинский отрешил меня от земных вожделений и потребностей. Мне не нужна пища и тем более из рук неверного.
– Чуянтепинский?.. Вон как? – Теперь путешественник уже с интересом смотрел на Синюю Чалму, а тот, отчаянно кряхтя, поспешно, точно торопливый огромный жук, вскарабкался на помост и боком придвинулся к дастархану.
– Он! – поблескивая белками глаз, прорычал нищий. – Он, ишан, жалеет черствую корку для божьего странника. Ему, видишь ты, моя одежда не нравится. Грязь, говорит, вши, говорит, собачий сын. Про священную дервишескую хирку так говорит...– Нищий бережно разгладил свои отрепья. – И он спокойно смотрит, что человек с голоду едва дышит. В день Страшного суда архангел Исраил протрубит два раза. Первый раз, чтобы умертвить все живущее... Вот тебя-то, ишан Зухур, сразу же умертвит. Второй раз протрубит – чтобы всех воскресить. Так ты, Зухур, сын разводки, не воскреснешь!
Левый глаз вроде косил и не косил. Слишком уж он выпятился, а из-за него правый глаз с бельмом совсем спрятался. И смотрел дервиш одним левым глазом пристально, пронзительно.
И тут развязный, нагловатый чайханщик вдруг побледнел и потерялся.
– Ох, обознался! Это вы? – опешил он, извиняясь, точно перед ним был не жалкий бродяга, а сам эмир.
Пропитанные потом лохмотья нищего вобрали в себя пыль дорог и троп Азии. Одежда его даже не походила на хирку и напоминала лохматую шкуру неведомого зверя. Да и весь облик дервиша с его мохнатыми бровями, которые можно было расчесывать гребенкой, с его перекошенным рубцами лицом, с его бородой веником, его открытой грудью, поросшей курчавой шерстью, с рваной рубахой с непомерно длинными рукавами, из которых торчали желтые ногти, больше напоминал злого джинна Гуля из сказки, нежели человека. Огромные голые ступни ног, облепленные грязью, присунутые к самому дастархану, никак не делали присутствие нового гостя приятным. Но хозяин угощения и вида не подал, что он недоволен, а нарочито изысканно и вежливо потчевал:
– Кане! Мархамат! Пожалуйте, дорогой гость! Кушанье царей ждет вас на китайских блюдах. Вот нет у нас, увы, золотых приборов.
Почему-то теперь он перешел на таджикский язык. Или он понял, что нищий гость из горных таджиков.
Он попал в точку. Нищий вздрогнул и, свирепо моргнув, посмотрел на путешественника.
– Урус, откуда ты знаешь меня?
– Э, разговоры потом! Умираю с голоду! Да ешьте же! Протянув руки к макаронам, нищий прорычал:
– Во имя бога! – и накинулся на еду. Он ел, урча и мотая головой. Казах разрушал гору макарон с не меньшей жадностью.
Все жадно ели, инекоторое время чавканье даже заглушало свистки и тарахтенье сновавшей по путям взад-вперед мимо чайханы «Овечки».
Вдруг нищий оттолкнул от себя миску и захрипел:
– А нет ли здесь – проклятие его отцу! – свиного духа? Хозяин зиофата, ведь ты кяфир!
Путешестзенннх ответил отрицательно. Он с любопытством разглядывал нищего.
– Чего смотришь на меня?—вспыхнул тот.– Откуда ты узнал, кто я? Откуда ты узнал, кто я? Откуда ты знаешь таджикский?
– Гостю ее подобает спрашивать про хозяина, – лениво съехидничал, ковыряяв зубах соломинкой, путешественник. Ему не нравилась настырность Синей Чалмы.
Чайханщик поспешил вмешаться:
– Наш урус – домулла. Он изъясняется на всех мусульманских языках мира: и по-узбекски, и по-киргизски, и по-таджикски.
Черный огонь, горевший в глазу нищего, погас, но от этого лицо его не сделалось приветливей.
– Ты хороший человек. И масульманин не всегда так гостеприимен. Помог голодному… нищему. Святой поступок. Но ты не мусульманин. Ты оттуда. Ф-фу, ничего не слышно. Шумит сатанинская арба, – и он с ненавистью кивнул на проходивший через станцию без остановки товарный.
Когда грохот и скрежет колес прекратились, нищий снова заговорил:
– Всеблагой дал мусульманам землю, – широким жестом волосатой руки он обвел полынную степь от края до края, – степь. Горы! – И он показал на далекие синие вершины. – А вы, кяфиры, сковали землю железными полосами и катаете по ним железные арбы, душите железом мусульман.
– А мусульмане разве не ездят на поезде?
– Никому ваш поезд не нужен.
– Вон какой вы бедняк... нищий...
– Я не нищий... Ядервиш, я странник аллаха.
Громко, от души рыгая, чайханщик принес чайники с чаем. Он вертелся около гостей и тревожно поглядывал на Синюю Чалму. Казах наелся, распарился в своем кожаном тулупе и добродушно сопел. Разговор о мусульманах его не интересовал.
Чай, густой, искусно заваренный, настроил дервиша на мирный лад. Взгляд его перестал колоть путешественника. Есть дервиш продолжал со вкусом и даже жадно. С пальцев стекало сало, лоснились от сала длинные жгуты усов, борода и даже растительность на открытой груди.
Наконец он насытился. Вытянул руки над опустошенными мисками и только хотел прочитать благодарственную фатму, как это сделал с иронической усмешкой хозяин угощения.
– Хэйли баррака, таъане саалык. Оомин обло!
Проведя руками по засаленной бороде, дервиш изумленно хмыкнул. Чайханщик даже глаза закатил от восторга.
– Я же говорил, я говорил. Они есть домулла... Настоящий домулла. Ученый мусульманин.
– Он – кяфир. – Дервиш показал на пробковый шлем, лежавший на полке. – Но пусть не думает, что мы не благодарны. Послушай меня, урус. Послушай одну притчу. Очень поучительную притчу.
Расположившись поудобнее, развалившись на паласе с пиалой в руке, он нараспев, гнусавой скороговоркой кишлачных бабушек принялся разматывать нить сказки;
– Было или не было, жили или не жили в бывшей или не бывшей стране, но был и жил в стране, именуемой Мастудж, достойный шах, и было у него сорок жен и красивых наложниц, полнотелых таких, что если лягут, то и подстилки не надо, такие жирные да мягкие они, разъелись на хлебах того шаха. Вот одна из красавиц понесла и в положенный час родила девочку на огорчение тому шаху. Но выросла та девочка красавицей, и стали к ней свататься разные принцы и царевичи. Да вот дочку шаха аллах проказой наказал. Посоветовался шах со своими верными визирями и по их совету запер прокаженную принцессу в башню. Ну и сидеть бы ей в башне, коротать свой век до смерти, так вздумал один царевич ту принцессу из башни освободить, увезти жениться. Донесли про то мастуджскому шаху. Повелел он засаду под мостом во рву устроить, того молодого сумасброда подстеречь. И подстерегли, и схватили, и пред светлые очи шаха поставили. А он палача позвал и голову принцу приказал рубить. Ну и отрубили, а прокаженную принцессу удушили, – что там с прокаженной возиться, одна смута в государстве.
– Ну и сказка! – поразился хозяин зиофата. – А что же произошло потом?
– А что? – хмыкнул нищий. – Отрубили наглецу голову, и все тут! Не лезь не в свои дела. Дела государства темны и неясны. А в сказке всегда есть смысл и значение! То-то же!
Он извлек из своих лохмотьев тыквенную табакерку, вытащил пробочку с махорком, отсыпал несколько зеленых крупинок паса и ловким толчком ладони отправил в открытый рот под язык. Воткнул махорок и хотел было спрятать тыквянку.
– Позвольте, – восхитился заказчик угощения и мгновенно перехватил табакерку. – Изумительная работа!
Он поднял тыквянку к свету и любовался тончайшей серебряной резьбой с вкрапленными в перекрестия орнамента рубинами, мерцавшими бездонными малиновыми огнями.
– Вот удивительно! – восторгался он, поглаживая отполированную многими ладонями поверхность тыквянки.– Нет предела человеческому искусству! Росла себе обыкновеннейшая крестьяночка-тыковка, висела на плети среди зеленых ворсистых, таких грубых, простых листьев, а кто-то пленился толстушкой, сорвал, на-
свои желания, табачком баловаться, а чтобы вкушать поболе наслаждений, лакомка украсил красавицу серебром и драгоценностями, самымичто ни на есть дорогими бадахшанскими лалами. Так и декханская девушка в обрамлении из украшений превратилась в принце;
– Чего? В какую еще принцессу? – неожиданно рассвирепел Синяя Чалма. Он грубо отобрал свою табакерку, и она мгновенно исчезла в его хирке. Вскочил, постоял, высокий, страшный, свирепо косясь на путешественника, соскочил с помоста, засунул под мышку свою суковатую дубинку и сказал с важностью:
– Твой слуга, урус. А в сказке моейесть предостережение. Тяжело и важно он зашагал по пыли и исчез за углом пакгауза.
Стемнело... Темнота пришла сразу, без сумерек. И уже в темноте, извергая дым, пар, полосы света, через станцию, дробно стуча на стыках колёсами, потрясая шаткий дощатый помост и деревянные столбики навеса, пронесся, не останавливаясь, скорый ташкентский.
Путешественник раздумчиво проговорил:
– Вот и все. Цивилизация промчалась, прошумела. И снова у нас средневековье и черная степная ночь.
К нему почтительно склонился чайханщик:
– Ляббай? Что угодно, таксыр домулла?
– Я не таксыр и не принц. И угодна мне хорошая подстилка и хоть маленькая подушка.
– А где вы соизболнтё спать?
– Вот тут.
– Ийе!И вы... гм-гм... Ваш сон... здесь... Кругом открыто… степь, горы?
– Он же спит здесь, – и путешественник кивнул головой на сладко храпевшего кочевника. – И даже без подстилки и без подушки.
– Но... он мусульманин.
– А ты сам говорил, что я домулла. Ну, а дервиш? Дервищ отлично пообедал… А отличный обед – хорошее настроение. И какого, наконец, черта... Что ты тут канитель заводишь? Где подушка?
– Сейчас... сейчас, – бормотал, уходя в темноту, чайханщик, и в голосе его явно звучали сомнение и тревога.
Путешественник скоро заснул и спал крепко. Его молодой желудок отлично справился с макаронами. Конечно, невероятное количество еды могло породить кошмары. Но едва ли можно счесть за кошмары темную нахохлившуюся фигуру, всю ночь просидевшую на краю помоста. Раза три путешественник просыпался на мгновение и удивлялся, что чайханщик бодрствует, но тотчас же засыпал...
«Он что-то знает и боится... Знает, и молчит...»
Мысль эта бродила где-то в задворках подсознания. За нее цеплялись еще другие какие-то неясные имена, названия, образы. Прекрасное, сказочное лицо принцессы возникло во сне. Почему принцессу звали Моника, сознание не улавливало. Но среброликая Моника из сновидения совсем не походила на прокаженную принцессу из сказки Синей Чалмы. Прокаженная из Чуян-тепа... шахская дочь... Но при чем тут нищий, рассказывающий назидательные сказки? А нищий прямо сказал, что его наставник мюршид не кто иной, как чуянтепинский ишан. Не тот ли самый? Ведь он – ишан Чуян-тепа. А именно по его настоянию, говорят, сидит на цепи прокаженная девушка, о которой идут странные разговоры.
Ужасно хотелось спать. Мысли расползались.
Предутренний холодок забрался под воротник и разбудил. По привычке путешественник не сразу открыл глаза, а сквозь чуть приподнятые веки осматривался. Колонны желтого смутного света упирались в зенит. Далекие горы сиреневой пилой окаймляли горизонт. Жерди навеса перечертили небо, в котором звезды почта померкли. Утро дышало покоем. Даже со стороны станции не долетало ни звука.
Путешественник стремительно вскочил.
Все оставалось по-прежнему. Однако не хватало... не хватало черной нахохлившейся фигуры чайханщика на краю помоста. Оглядываясь и озираясь, путешественник искал чайханщика. Ведь никто его не обязывал, никто не заставлял сторожить. Почему же он ушел теперь? Стоило задуматься.
Взгляд быстро скользнул по чайхане. Чайханщик сидел за самоварами и протирал пиалы.
На вопросы он ответил. Видите ли, он не верит в благодарность, а тем более дервишескую. Свойство дервишей– хитрить, А кто такая хитрость? Она – любовница Иблиса. Чайханщик повидал на своем веку много дервишей и таких нищих со шрамами на лице. Такие и из камня сок выдавят. Чайханщику не нравится в людях доверчивость. Иногда приходится бодрствовать ночью и поглядывать в степь...
Всегда над Гоблун-Тау удивительные восходы: могучие, сочные своими красками, когда полнеба захватывают багровые, оранжевые, фиолетовые волны из-за каменных вершин Нуратинского невысокого, почти черного хребта, там, на востоке, похожего на стену, чуть выщербленную в том месте, где горы прорубил железный хромец Тимур. И из той щербинки выливается на холмистую степь поток света густой лавой, немыслимыми красками, словно кровью сотен поколений. И вся гигантская чаша Галля-Арала вдруг делается густо-красной и клубится в лучах выпрыгнувшего из-за гор подноса червонного золота.
С воплем паровозного неистового гудка день вторгается в спящие холмистые просторы...
Поезд с оглушающим ревом, сигналя и грохоча колесами-лапами, ворвался на станцию и затормозил.
Путешественник медленно передвигая неповоротливые от утреннего холодка ноги в стоптанных порыжевших ботинках и крагах, побрел к перрону, на который уже спрыгивали с подножек вагонов заспанные проводники. Он брел вдоль строя все еще кряхтящих, позвякивающих вагонов и немножко досадовал, что пришлось прервать любование великолепным восходом. «Так редко случается предаться спокойному эстетическому наслаждению»,– думал он.
Он шел мимо тяжело вздыхавшего паровоза, на передке которого копошились замазанные мазутом машинист и кочегар. Они спешили потушить фонари. Поезду надлежало стоять на станции не более пяти минут. Из дверок вагонов вырывалось тепло и спертый дух еще не проснувшихся купе. Проводники лениво провожали слезящимися глазами странную, в защитной гимнастерке, в пребольшущем пробковом шлеме, галифе и крагах, непонятную фигуру. А путешественник шел вдоль состава, пожевывая мундштук дымящейся трубки, постегивая по голенищам краг офицерским крученым хлыстом и лениво пробегая взглядом по гусенице вагонов, гранатовых отлившегося из Тамерланова ущелья света.
– Эй-эй, комиссар!
По перрону от пятого вагона торопливо шагал, звеня шпорами, военный.
– Тебя, комиссар, в твоем пробковом шлеме и не узнать. Вырядился эдаким британцем! Обнимемся. К тебе, комиссар, дело!
– Товарищ комбриг, здравия желаем!
Путешественник ничуть не удавился, что к нему обращаются Наоборот, оживился, повеселел.
– Вишь ты, сколько ромбов на малиновых петлицах! В большихчинах, значит! А наше дело маленькое – мы теперь по гражданке, мы теперь врачи. Воспылал, брат комбриг, склонностью к медицине с той самой поры, как в госпитале из меня пули повынимали да с того света вернули. Когда списали по чистой, подался вПитер на медфак. И вот... лечу!