Текст книги "Перешагни бездну"
Автор книги: Михаил Шевердин
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 50 страниц)
БАДМА
Тигр бережет свою шкуру, человек – имя.
Тибетская пословица
Со времени возвращения доктора Бадмы в Пешавер Пир Карам-шах воспылал к нему дружескими чувствами. В час солнечного заката он приезжал с эскортом сво-их гурков в дом Исмаила Диванбеги играть с тибетцем в шахматы. Индийские «шатрандж» мало походят и фигурами и своеобразными правилами на европейские шахматы, и партия затягивалась на несколько дней. Пир Карам-шах играл не слишком искусно, но не расстраивался, а скорее радовался, когда противник объявлял ему «шах и мат». Казалось, Пир Карам-шаху доставляло удовольствие видеть на равнодушном неподвижном лице «сына Азии», как он называл Бадму, признаки оживления, ибо доктор неизменно выигрывал и каждый свой выигрыш сопровождал неразборчивым возгласом торжества.
– По-тибетски это значит «извините!»,– пояснял Бадма.– У нас в Тибете правила вежливости превыше всего, и подобает любезностью смягчать даже самые малые неприятности, которые мы доставляем своим друзьям.
Но Пир Карам-шах не обижался и невозмутимо проигрывал.
– А он умеет играть,– сказал Сахиб Джелял на следующее утро после одного из таких сражений на шахматной доске. Бадма согласился:
– И я так думаю.
Теперь пришло время недоумевать Сахибу Джелялу.
– Зачем же он проигрывает? Азартного человека при проигрыше обуревает сильное волнение, а он улыбается. Почему?
– Плохо. Надо понять, что он думает. Подозрения возникли? Или он хочет использовать меня, вас? Войти в доверие?
– Смотрите, он приехал...
– И в неположенное время...
Сахиб Джелял и Бадма завтракали за дастархаиом вдвоем. Пир Карам-шах шел по террасе своей энергичной походкой и приветствовал их по-восточному, прижимая руку к сердцу. Он не пожелал завтракать и заявил, что охотно сыграет партию в «шатрандж». Но, расставляя фигуры, заговорил о другом:
– Да, тут пудинг, в котором разные сорта мяса и рыбы перемешаны так, что потеряли естественный вкус.
– Пудинг, – удивился Бадма.– Вы о шахматах, сэр?
– Нет. Пудинг! Политический пудинг, в который напичкали и бухарского эми-ра, и Ибрагнмбека, и Бачаи Сакао, и генерала Гуро, и бухарскую принцессу. Всегда вы, азиаты, в состоянии хаоса. Хаос всегда был и есть нормальное состояние Азии. А распробовать вкус пирога еще предстоит. Не хотите ли за компанию?..
Не без иронии, не вставая с места, Пир Карам-шах поклонился Сахиб Джелялу и доктору Бадме. Во взгляде его было что-то исступленное, противоречившее сдержанной неподвижности лица-маски. Но Сахиб Джелял и доктор могли поспорить с ним выдержкой. По их лицам ничего нельзя было прочитать.
– Иду на откровенность! – Вождь вождей сказал это таким тоном, словно выкрикнул: «Берегитесь!» – Я вас не знаю. Мне известно о вас только то, что вы соблаговолили до сих пор сказать о себе.
– Вы, – он снова резко склонил голову перед Сахибом Джелялом,– паломником странствуете по Востоку. Для вас не существует границ. Вас не трогают большевики-чекисты. И это, согласитесь, поражает...– Он остановился и поджал губы, видимо, ожидая протеста, возмущения, но Сахиб Джелял ограничился тем, что налил из чайника чаю и, пощелкивая ногтем по краешку пиалы, протянул её ему. Отхлебнув, Пир Карам-шах продолжал:– Я доверяю вам. Иначе я не пил бы из пиалы, протянутой вами, истым азиатом... выплывшим из тьмы. О вас, клянусь, я ничего не знаю, кроме того, что вы купец, что вы из Самарканда, что вы поддерживаете эмира, что вы... Но я знаю одно, что и вы, господин Сахиб Джелял, и вы, господин Бадма, не те, за кого вы себя выдаете.
Бадма чуть заметно пожал плечами. Сахиб Джелял пристально смотрел на Пир Карам-шаха и иронически кривил губы. В их лицах не произошло ни малейших изменений, которые говорили бы о волнении. А ведь разговор происходит в Пешавере, этом «наиболее британском из британских оплотов в Азии». Здесь, в Пешавере, английской военной базе, всё служило англичанам. Очевидно, Пир Карам-шах пошел на «откровенность» потому, что чувствовал себя здесь хозяином.
– Положим,– заговорил напряженно и сурово Бадма.– Ну, а вы? Разве вы Пир Карам-шах? Нет, конечно... И всем известно, кто вы. Нет, нет, я не произнесу вашей фамилии. Это давно уже сделали репортеры – пролазы из редакций газет. Вы говорите об откровенности. Позвольте и нам тоже ответить тем же. Ваша откровенность зиждется на простой вещи. Наш достоуважаемый хозяин Исмаил Диванбеги британский резидент, и мы... его пленннки. Не так ли? За воротами на улице вас поджидают два десятка обвешанных оружием охранников-гурков. Что же остается нам – коммерсанту Сахибу Джелялу и тибетскому доктору Бадме, как напомнить о некоторых неприятных происшествиях близ Кабула и в Кабуле, происшедших с индусом в красной чалме. А?
Лицо Пир Карам-шаха потемнело. Нервно он дернул рукой, точно хотел отмахнуться от раздражающего воспоминания.
– Вы можете затемнить сентиментальными воспоминаниями мозги эмиру, Ибрагимбеку, любому прочему, но не мне.
– Я не все сказал,– продолжал доктор Бадма.– Ваша знаменная проницательность изменила вам. Вы не видите, где друзья и где враги. К тому же вам не мешает знать, что господин Сахиб Джелял потерял в Бухаре во время революции целое состояние, друзей.
Пир Карам-шах слушал невнимательно.
– Бадма? Бадмаев? – проговорил он медленно.– Санкт-Петербургский доктор Бадма? Тибетская медицина! Лечение императорского наследника от... кровоточивости...гемофилии? Бадмаев! Господин Бадма, выне родственник расстрелянного большевиками придворного врача Бадмаева?
Он даже весь как-то оживился исделался подкупающе откровенным. Казалось его искренне обрадовало сделанное открытие:
если Бадмародственник самого Бадмаева, какие остались сомнения .Пир Карам-шахбыл уверен, что Бадма ухватится за подсказанный ему выход, чтобы сразу отвести все подозрения.
– Буддизм, который я исповедую, самая отрешенная от всего мирского религия. Однако буддист – человек и в нём сильны родственные привязанности. И ваш покорный слуга счел бы за честь вметь родственником такого выдающегося человека, как Бадмаев. Но, к сожалению, это не так. Бадма – весьма распространенная фамилия в Тибете.
– В вашем лице нет ничего тибетского,– сказал Пир Карам-шах тусклым тоном.
– Не удивительно. Моя мать – француженка из семьи коммивояжера швейцарского торгового дома в Санкт-Петербурге... Там жил мой отец, он, как и Бадмаев, тоже был тибетским врачом. О, тогда тибетская медицина была очень модна... И все же кровь говорит во мне. Стоит ли удивляться, что зов родины оказался непреодолим, и, оставив цивилизацию, я, тибетец, веду на твоих суровых плоскогорьях полную тягот и страданий жизнь. А те из нас, которым давелось посвятить себя философии и медицине, обеспечены так, что не знаем в своих монастырях, на что употребить состояние. Нас, ученых, окружают в кельях роскошью, чтобы мы ни о чем не думали, кроме науки. Мы проводим дни в созерцательном покое, предаваясь чтению книг и размышлениям о прочитанном. Вот почему на тибетских ученых лежит отпечаток «нигдзюцо» – искусства быть невидимыми. Нас потому не замечают, а когда замечают, удивляются нашему отрешенному виду и начинают подозревать в нас тысячи демонов.
Он говорил тихо, монотонным голосом.
Пир Карам-шах не выдержал и, соскочив с возвышения, уперся руками в широкий кожаный пояс с маузером и сикхским мечом в старинных, богато украшенных ножнах. Как вождь вождей ни сдерживался, но щека его подергивалась в тике.
– Видите,– все так же спокойно продолжал доктор Бадма,– вы созданы из страстей и недоверия. Это чуждо тибетскому духу. У нас считают, что подозрительность порождается прежде всего слабостью.
– Что вас привело сюда, вас и почтенного господина Сахиба Джеляла?
– Разные пути и цели. Дорога из Кабула в Северную Индию ведет через Пешавер, не правда ли, уважаемый Сахиб Джелял? Да и вы сами можете это лучше разъяснить господину Пир Карам-шаху.
– Разрешите? – спросил важно Сахиб Джелял. Он сидел на шелковой подстилке величественный, спокойный, неподвижностью и молчаливостью соперничающий со статуей, и, заговорив, по-прежнему не шевельнулся: – Позвольте вам напомнить, что Алимхан, будучи эмиром, распространил свое жестокое правление на Бадахшан, то есть на провинции Каратегин, Рошан, Дарваз, Памир. Населенные последователями истинного правоверия – исмаилитами, помянутые мною вилайеты не смирились с тиранией бухарского эмира. Ночь неверия обратила Бухару в страну тьмы.
– Вы исмаилит? – стремительно остановился перед Сахибом Джелялом Пир Карам-шах.– Но вас знают как правоверного мусульманина.
– Наше учение со времен падения Аламута повелевает исмаилитам исповедовать свои взгляды скрыто.
– Двойники в религии, – пробормотал Пир Карам-шах.
– Нет, вы меня не поняли. Мы остаемся приверженными своей веры.
Пир Карам-шах круто повернулся к возвышению и пристально згрел на Сахиба Джеляла.
– Все понятно – исмаилиты не желают видеть шахом своего традиционного притеснителя – бухарского эмира. А Ибрагимбек? Отлично! Мы сделаем королем Бадахшана Ибрагимбека! Он ничем не хуже других.
В чем, в чем, а в быстроте решений Пир Карам-шах мог опередить кого угодно. «Делатель королей» прозвали его на арабском Востоке в годы империалистической войны. Он и сейчас хотел делать королей.
– Не всякий, а тем более такой, как грубый облом, конокрад Ибрагимбек, удостоится истинного откровения. Скорее муравей обратится в дракона, а ручей в море.
– Значит, Ибрагимбек не исмаилит. Он тоже не годится. Кто же?
Но Сахиб Джелял не счел нужным прямо ответить на столь прямо поставленный вопрос.
Он сказал:
– Мы с моим другом доктором Бадмой обращаемся к вам, сэр, с просьбой о содействии.
– В чем она выразится?
– Не может ли англо-индийская администрация дать нам визу в Бомбей?
– В Бомбей?
– Ко двору его светлости Живого Бога. Он сейчас в Бомбее. Прибыл в свою резиденцию Хасанабад навестить жен, – заметил Бадма.
– Откуда это вам известно?
– Из письма, полученного мною от Ага Хана, – сказал доктор Бадма.
– Ага Хан – Живой Бог – переписывается с вами? – удивился Пир Карам-шах.
– Простите. – И на этот раз Бадма чуть улыбнулся. По крайней мере, Пир Карам-шах мог поклясться в этом. – Но мои скромные знания в тибетской медицине – великой, всеизлечивающей – нужны многим. И наша скромная персона является лейб-медиком главы исмаилитов Ага Хана.
– И к тому же, – вмешался Сахиб Джелял, – личное знакомство и дружба доктора Бадмы с Живым Богом могут во многом оказаться полезными нам, посланнику и изъявителю воли исмаилитского народа, обитающего в советских районах Памира – в Шугнане и Рощане.
Пир Карам-шаха поразило содержание разговора.
ХАСАНАБАД
Я отдал бы за одну ее индийскую родинку
города Самарканд и Бухару.
Хафиз
Медленное сияние разлилось по малиновым коврам и высветило из сумрака резьбу узорчатого орнамента стен. Дворец Хасанабад чудесно заиграл бликами золота, нефрита, янтаря. И Моника захлопала в ладошки. Она видела электрические лампочки давно – в Ситора-н-Мохихассе, и в её памяти свет их ничем не отличался от сияния сверкающей всеми огнями волшебной жар-птицы Семург из сказки «Три богатыря».
А сияние делалось все ярче, сверкание облицовки все пышнее. Глаза Ага Хана не терпели резких перепадов от темноты к свету, и монтеры установили люстры, постепенно разгоравшиеся и столь же постепенно потухавшие. Дикарке из кишлака Чуян-тепа все, что она видела во дворце, казалось волшебством.
Она осмотрела себя в высокие, от пола до потолка, зеркала. Конечно, она красивее прекрасных сказочных пери, но... она сама себе не понравилась. Ей, воспитанной в мусульманской строгости в семье сурового в нравах угольщика, претила нагота плеч и рук, белизна которых кричала, вопила в обрамлении браслетов и колец, искрящихся пампрскими самоцветами. Стыдными казались и прозрачные одежды, и кашмирской кисеи шальвары, и ножные бренчащие браслеты, усеянные рубинами, сапфирами, кристаллами горного хрусталя. Достоинство мужа – в устрашении, достоинство девицы – в скромности.
Едва мисс Гвепдолен привезла её в Хасанабад, едва они переступили порог дворца и привели себя в порядок после пыльного душного вагона, тут же к ним в парадную гостиную явились слуги самого Ага Хана. Они выступали вереницей, в шелковых одеяниях, в высоченных тюрбанах, держа на высоко поднятых руках резные ларцы. Живой Бог прислал девушке Монике в дар и бериллы– «ваидири», и огненные лалы – «сабириф», и лунный камень– «шашикара», и кораллы – «сита», и янтарь – «кобик», и нефритовые браслеты, и жемчужные подвески, и всевозможные другие безделушки.
Радоваться должна была крестьянская девушка, что попала в сказку. Но чужой огонь холоднее снега, а она совсем не желала делаться героиней сказки. Злосчастные сказочные принцессы! Вечно похищают их драконы, джинны, великаны.
Её вот уже сколько времени похищают. То её похитили из Чуян-тепа. То везли долго и нудно в Пешавер. То готовил похищение одноглазый. То собирались отправить к эмиру в Кала-и-Фатту. То вдруг объявили, что выдадут замуж за Ибрагимбека-конокра. А потом внезапно посадили в поезд и повезли в Бомбей. Ей страшно захотелось домой в Чуян-тепа, в зеленую долину к шумному Зарафшану, к черному от сажи очагу, к отцу – черному углежогу Аюбу Тилла под защиту его мрачного, но доброго взгляда, к ласке его огромных, и тоже почернелых, шершавых ладоней. Отец не позволил бы, чтоб на его дочку, на его любимую доченьку напялили такие постыдные наряды, чтобы оголили её руки и плечи, да ещё увешали такими прекрасными, но тоже стыдными побрякушками. И Моника, при всей своей девчоночьей неискушённости и простодушии, уже столько насмотрелась, что инстинктивно страшилась и сказочной роскоши Хасанабада, и ошеломляющих запахов цветов и курений, и бесстыдного своего платья, и громадных зеркал, выставлявших это бесстыдство напоказ. Всё возмущалось в ней, и в возмущении она шепнула стоящему рядом бесстрастному мистеру Эбенезеру:
– Чего вам от меня надо? Зачем вы меня привезли сюда?
Мистер Эбеиезер не торопился отвечать на дерзости. Он ещё больше выпрямился и со своей недоброй усмешкой сделался похожим на бамианского колосса, который поразил Монику ещё в то время, когда ее везли через Гиндукуш в Пешавер.
Не дождавшись ответа, девушка спросила громче, уже обращаясь к своим спутникам, толпившимся тут же затерянной крошечной кучкой посреди необъятного ковра-гиганта, которого хватило бы покрыть площадь Регистан в Самарканде.
– Зачем мы здесь?
– Тсс! – просипел Юсуфбай Мукумбаев, непонятно откуда взявшийся.– Твоя болтовня, девушка, неприлична. Ты сейчас лишь частица «зякета». Цена тебе с твоей невинностью, молодостью, красотой, беспомощностью тысяча золотых, которые можно собрать с жителей одного-единственного селения. Тебя поднесут в дар, вместо золота, пребывающему на земле Живому Богу, господину Султану Мухамеджану Ага Хану, всевидящему, всезнающему, единственному государю, творцу неба и земли, потомку фатимидского халифа Хикама, павшего от руки убийцы, но на самом деле скрытно живущего меж людей и намеревающегося в назначенный час объявиться правоверным исмаилитам...
Мукумбаев пронзительным шепотом твердил заученный урок со скукой в голосе. Да и говорил он, видимо, чтоб не позволить неразумной девчонке нарушить вздорными словами величие приемного зала Хасанабада.
Сам в высшей степени практичный человек, Юсуфбай Мукумбаев не интересовался переживаниями Моники. Он попал сюда почти случайно. Верные люди донесли: принцессу англичане увезли в Хасанабад. Теперь он удостоверился лично, и сейчас он прикидывал в уме: а что если вовлечь узами брака Живого Бога с его миллионами фунтов стерлингов и миллионами духовных последователей-исмаилитов в орбиту политических планов Бухарского центра. Живой Бог – зять эмира бухарского – великолепная комбинация.
Замыслы, расчеты. Но кто знает этих девиц? Ещё начнет плакать. Мукумбаев не спускал глаз с лица Моники, видимо, опасаясь, как бы она не вздумала попортить слезами розовость своих щёк и бирюзовую голубизну своих глазок. Зякет, преподнесенный Ага Хану в торжественной обстановке во время ежегодной церемонии, должен состоять из даров высшего сорта.
Сегодня сюда посланники исмаилитов – наставники-пиры, ишаны, хальфы – принесли самые лучшие, самые драгоценные дары из Бальджуана и Памира, из Индии и Кашмира, из Сирии и Бадахшана, из Кашгара и Хотана и из многих других стран. Для подношения Живому Богу сюда, в Хасанабад, отбирается из взимаемого ежегодно с исмаилитов зякета самое ценное. Для сбора зякета пир-нас-тавник лично объезжает селения, просвещает людей, чинит суд и читает вслух духовные книги. Слуги тем временем собирают зякет. Кто вынимает из кубышки старинный золотой, кто пригоняет с гор овцу, кто дарит кусок домотканой бязи, а кто и вязанку дров или десяток яиц. А у кого ничего нет, тот посылает сына или дочь в прислужники к своему ишану. Так тихо и благолепно собирается священный налог. В сладостной прохладе байской михманханы за приятным угощением струятся слова чтеца из божественных исмаилитских рукописей, сладкими ручьями святых речений растекаются духовные беседы, а за стеной рыдают и вопят матери, провожая сына или дочь в безвозвратный путь на вечную разлуку.
На церемонию «восприятия» присланного в Бомбей зякета допускаются во дворец Хасанабад не все приехавшие пиры-наставники. Лицезреть Ага Хана разрешается лишь самым почётным, самым тароватым и покорным престолу духовным лицам.
В зале много людей, но он столь высок и огромен, что несколько сот почтенных, облаченных в черные халаты и чалмы серебробородых, совершенно затерялись в нем, словно стадо джейранов в степи.
Многих из них Моника знает в лицо. Ещё в вагоне с неё не спускал глаз и умильно разговаривал внушительный и солидный пир Ахмад Сайд Шо – глава бадахшанской исмаилитской общины. Он совсем не похож на сказочного людоеда. Но Моника боится его бегающих глаз и оскала черных порченых зубов. Про Ахмада Саид Шо ходит дурная слава. Немало людей погубил он своей противоестественной жестокостью. И холод проник Монике в сердце, когда однажды в вагоне пир, проходя по коридору, посмеиваясь, бросил мимоходом: «Не будь ты зякетом этому немощному любителю женских прелестей Ага Хану, поиграл бы я твоими белыми ручками, ножками».
Она пожаловалась мисс Гвендолен и мистеру Эбенезеру на эти слова Ахмада Сайд Шо. Мистер Эбенезер посопел: «Этот господин имеет в Шугнане и Хотане две с половиной тысячи дворов. Он привез каменную резную вазу в тысячу фунтов стерлингов. Ваза бесподобного зелено-красного нефтира может украсить замок любого британского герцога».
Не походил своей благообразной внешностью на злого джинна дарвазец Юсуф Шо, милый старичок, имевший своих исмаилитов-мюридов и в Китае, и в Советском Таджикистане, и в Южной Персии, и в Фергане. Прознав о происхождении Моники, он считал вправе называть её ласково «внученька», что не помешало ему попытаться купить её у мистера Эбенезера за кошелек с николаевскими империалами.
Да, многих узнала Моника, и, так как она не закрывала лица – у исмаилитов это не полагается, – ей пришлось ловить в пути столько жадных, похотливых взглядов, что в её снах возникали свирепые, отвратительные образы из сказок чуянтепинских бабушек. Однако там принцессы, в конце концов, счастливо вырывались из когтей драконов и находили своего защитника в образе прекрасного царственного сына. А сейчас в действительности щитом ей служили зелено-кислый мистер Эбенезер Гипп и замороженная мисс Гвендолен, ослабевшая от тягот путешествия по железной дороге и неспособная ни на что, кроме жалоб и стонов. Но даже её, с которой Моника чувствовала себя все же спокойнее и смелее, сейчас в зале не оказалось, и сердце девушки замирало от страха и неведомых предчувствий.
В двух шагах от неё стоял громадный, косая сажень в плечах, царь Мастуджа из горной страны Бадахшан, могущественный исмаилитский шейх, по слухам, «пожиратель девушек», как его называли у него на родине. При виде его во время путешествия в поездe мисс Гвендолен смертельно бледнела и впадала в истерику, потому что именно он ей сказал в коридоре вагона: «Смотри за собой и за своей курочкой. Быть вам с ней на моём насесте».
Все эти почтенные на вид шейхи и другие духовные наставники знали, зачем везут светловолосую голубоглазую девушку в Бомбей, знали, что она – зякет, а зякет свещенен и неприкосновенен. Один из паломников – нищий исмаилит – во время долгого ожидания на вокзале утолил голод несколькими ягодами сушёного тута из своего хурджуна, за что его жестоко избили дуррой – плетью-семи-хвосткой тут же на перроне и прогнали без жалости. Сушёный тут тоже входил в зякет.
В аудиенцзале, перед священной церемонией вручения зякета, все пиры и мюршиды приняли благочестивый вид. Все они ревниво поглядывали вокруг – не превзошел ли кто их в ценности и красоте подношении.
Тут нашлось многое, чем каждый даритель мог поразить даже такого баловня судьбы, как Ага Хан.
Со смешанным чувством восторга и трепета Моника любовалась отрезами богатейших, невиданной расцветки кашмирских тканей, расшитых золотом и серебром бухарскими и тибетскими бархатными халатами, золочеными, изящной шорной работы седлами и лошадиной сбруей, драгоценными, вытканными руками туркменских и персидских ткачих коврами, чеканной по металлу самаркандской и яркендской посудой, литого золота статуями бодисатв и индусских божеств, тяжелыми кожаными тисненными узорами кошелями, полными монет, сервизами китайского прозрачного фарфора, шелковыми гобеленами-сюзане. Все самое изысканное, редчайшее, отобранное из массы вещей, уникальное, неповторимое, разложенное и расставленное на ковре, предназначалось лишь для того, чтобы Живой Бог мельком глянул на эти богатства и благословил их, то есть соизволил принять в дар.
– «Среди всяческого великолепия драгоценным алмазом блистает она,– негромко звучал голос Юсуфбая Мукумбаева.– Волосам её золото блеск подарило, словно пламя, вспыхнув, застыло».
Всё внутри у Моники оборвалось. Смутно шевелившаяся в мозгу мысль, неясная, расплывчатая, вдруг вылилась в одно слово: «Раба! Я раба! Я погибла!» И если до сих пор под влиянием окружающих ей порой по-ребячьи нравилось мнить себя принцессой, то сейчас все обнажилось и предстало в своей наготе. Глаза её, наполнившиеся было слезами, мгновенно высохли, и она сердито начала искать в толпе среди мюршидов и ишанов того, кто, казалось, заслуживал наибольшего доверия.
Но почему-то её взгляд наталкивался на иссушенное лицо Кривого Курширмата. Его синяя, повязанная по-турецки чалма сползла на нос. Пытливый зрачок единственного глаза уставился на Монику и даже вроде подмигивал успокоительно. Девушка не боялась басмача, но не доверяла ему. Когда он на горном перевале перехватил её, бежавшую от Кумырбека, он повел себя с ней как с почетной пленницей, уважительно. Она была всецело в его власти. Но в его обращении с ней проглядывало даже нечто подобострастное. Он ни разу не позволил ни одной вольности. Словом, ему, залезшему по уши в гниль и грязь, доставляло удовольствие разыгрывать из себя благородного покровителя. Моника немогла знать, что здесь не было и намека на благородство или великодушие, но ей не пришлось ни разу пожаловаться на Курширмата. Он сделал всё, чтобы провезти её в безопасности и с удобствами через страну, кишевшую воинственными, враждующими меж собой племенами. И он вез её как дочь эмира через горы и перевалы Дардистана в Пешавер и сдал с рук на р стеру Эбеиезеру Гиппу и мисс Гвендолен-экономке.
Но Курширмат так и не смог добиться доверия Моники. Сейчас, сколько он ни старался, но не смог задержать на себе её взгляд. Моника продолжала искать другого. И она нашла совсем близко от себя белую чалму, бронзовый лоб, карие уверенные глаза и ассиро-вавилонскую бороду Сахиба Джеляла. Вот он-то и внушал ей веру в свои силы. Она не знала, почему. С той поры, как он появился в Ханабаде в Северном Афганистане, куда её привёз из Чуян-тепа через границу страховидный Курширмзт, Моника сразу почему-то успокоилась. А ведь Сахиб Джелял всегда почтительно держался в стороне.
Но он сделал одно дело, которое преисполнило девушку искренней благодарностью. Он проник в охраняемый басмачами Курширмата караван-сарай и привел с собой двух крепких краснощеких горянок и объяснил:
– Вот Джиран, вот Замбарак, девушки с Памира. Они, Моника-ой, поедут с вами. Там, где вы, там и они, до тех пор, пока мы вас не выручим. – И совсем тихо добавил: – А меня вы не знаете. Я путешественник, здесь проездом. И обо мне ни слова.
Он вышел, не сказав больше ничего.
Девушки были ваханками. Они плохо понимали по-узбекски и по-таджикски, но оказались душевными подругами. Их ждала участь невольниц или, в лучшем случае, наложниц в гареме Живого Бога. Но они не унывали. Да и кто знает, что лучше – пасти коз и прожить жизнь среди камней, рожая и хороня детей, или нежиться на шелковых одеялах во дворце Хасанабад. Ваханкн дрожали от любопытства и боготворили Монику-ой, о которой им сказали, что она настоящая царская дочь. Их, конечно, удивляло, что Моника замкнута и раздражительна, что она недовольна судьбой и капризничает. Но такой и надлежит быть принцессе.
Девушки из Вахана Джиран и Замбарак стояли тут, тоже нарядные, насурмленные, зеленые от ужаса, рядом с Моникой, но они знали свое место и потому старались не лезть вперед и лишь почтительно оправляли что-то в наряде своей обожаемой Моники. И они, и все пришедшие с дарами на поклон не разглядели толком Живого Бога, когда он, под тихие звуки сазов, зазвучавших откуда-то из-под высоких карнизов, вступил в зал, сопровождаемый вооруженными саблями наголо кавасами в высоченных тюрбанах. Верные мюриды шли толпой, и Ага Хан, невысокий, с невзрачным лицом человечек, почти затерялся среди них.
Все паломники в зале пали ниц, кроме Моники. Её пронизал стыд.Она боялась привлечь к себе внимание и лишь покрепче закуталась в прозрачные шали.
К тому же ей захотелось смеяться. На неё напал хохотун при виде Живого Бога, и она, неприлично прыснув в руку, отчаянно сдерживала смех и все более краснела. Живой Бог! Боже ты мой! Да старичок, чуянтепинский чайханщик Кадыр-бобо, вечно воровато поглядывающий из-за помятого, прозеленевшего самовара и отпускающий вольные шуточки прибегающим за осьмушкой чая девушкам, гораздо внушительнее и представительнее заморыша Живого Бога.
Не прониклась Моника почтением к Ага Хану и тогда, когда громовой голос провозгласил:
– Я был, я есть. И нет мне конца. Я – отражение мирового разума. Я – «натик» – совершенство! Я – пророк говорящий! Я выше Моисея, выше Иисуса, выше Мухаммеда! Я господствую над всеми тварями и делами! Все смертные – под тенью моего «я»!
Эхом отдавались в вышине зала слова, многократно повторялись.
Посланцы исмаилитов слушали, но не вникали в смысл слов.
Бедная Моника тоже не пыталась понять. Она чувствовала себя одинокой, бесстыдно оголенной, несчастной, и ей снова захотелось плакать. Она вдруг представила себя наедине с Живым Богом, маленьким, плюгавым, и физически ощутила прикосновение коричневых, скользких пальцев к своим обнаженным плечам. Она вздрогнула и похолодела. Девушка выросла в кишлаке, среди людей простых, даже грубых нравов и была не так уж наивна... Зная, зачем её выставили напоказ здесь, на глазах Живого Бога, у которого в хасанабадском серале томились сотни самых красивых женщин и девушек Азии, Моника поежилась не от струи свежего воздуха, хлынувшего из гигантских окон, высотой в чинар, а от брезгливости.
– Я велик, – отдавалось в уходящем ввысь потолке, – я проявляюсь в разных образах. Я осчастливлю тех, кто мне верит, кто ходит под моим повелением...
«Не верю! Не верю! Не хочу ходить под тобой!» – возмутилась Моника и в ужасе зажала рот ладошкой.
Но никто не обернулся, никто не посмотрел на неё, потому что ей лишь показалось, что она кричит. Её губы безмолвно шевелились.
Один Ага Хан смотрел на неё, и в его ленивом, невзрачном, истощённом лице проснулся интерес. Оно даже оживилось. Он отвёл взгляд от нефритовой вазы и теперь с нескрываемым любопытством скользил черными бусинками глаз по золотым косам Моники, её рукам, фигурке. Знаток женщин, Живой Бог даже шевельнул своими оттопыренными губами, плотоядно чмокнув от удольствия. Нет, памирские девушки, стоявшие рядом с этим чудом красоты, ничуть не привлекли его внимания. Такие ему порядком приелись. Моника под его пристальным, ищущим взглядом ещё больше покраснела. Слезы выступили на её глазах, и она в панике пыталась найти Сахиба Джеляла, но ничего не видела, кроме склоненных в поклоне спин.
– Я причиняю счастье и несчастье, – бубнил голос.
«Вот что значит несчастье! – думала Моника. – Какая я несчастная».
– Никто не смеет жить дольше положенного мною срока. Если я пожелаю – я отошлю человека в другой мир! О мои последователи, скрывайте от нечестивых, что предписываю я вам, и не доводите до ушей тех, которые чураются откровения – христиан, мусульман, поклонников идолов, они недостойны знать природу моего учения. Вы, лишь вы,– исмаилиты, избранная часть человечества, – вы живете через переселение душ. Все остальные – фантомы небытия, обреченные на исчезновение.
Голос все гудел и гудел, и в зале всем сделалось жутко, тоскливо. Слова и фразы сливались в гипнотизирующий монотонный гул. Лишь временами из него вырывались слова:
– Близок час, когда вы, мои любимые дети, обретете радость и веселье. Скоро, очень скоро исмаилиты сбросят иго неверных, выпрямят свою спину в свободном исмаилитском государстве, имя которого Бадахшан! Священный трон примет нашего Живого Бога, и никакие шимну – демоны не смогут принести вам несчастье.
Вероятно, здесь впервые исмаилиты услышали про государство Бадахшан. По рядам склоненных спин прокатилось нечто вроде волны. Иные подняли головы, чтобы взглянуть на Ага Хана. Многие до сих пор думали, что говорит он... и удивились – губы Живого Бога даже не шевельнулись. Громовой голос, вещавший о государстве Бадахшан, по-прежнему таинственно звучал сверху, очевидно, из мегафона.