355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Майкл Дэвид-Фокс » Витрины великого эксперимента. Культурная дипломатия Советского Союза и его западные гости, 1921-1941 годы » Текст книги (страница 29)
Витрины великого эксперимента. Культурная дипломатия Советского Союза и его западные гости, 1921-1941 годы
  • Текст добавлен: 7 апреля 2017, 21:30

Текст книги "Витрины великого эксперимента. Культурная дипломатия Советского Союза и его западные гости, 1921-1941 годы"


Автор книги: Майкл Дэвид-Фокс


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 40 страниц)

Хотя встречи Сталина с приезжавшими в СССР западными интеллектуалами прекратились с началом эпохи массовых репрессий, они сыграли заметную роль в его собственном становлении как политика международного уровня. Многие из гостей советского вождя стремились повлиять на революционный эксперимент или воображали, что оказывают подобное влияние (Франсуа Урман назвал это «фантазией разделяемой власти»{734}), – ив одном неожиданном смысле они действительно преуспели: именно благодаря им Сталин сумел гораздо лучше подготовиться к череде встреч с западными дипломатами и главами государств во время Второй мировой войны.

Слепота западных интеллектуалов в отношении сталинизма, без сомнения, является одной из самых сложных загадок в истории политики и интеллектуальной жизни XX века. Аргументация, приводимая в обширной литературе, посвященной попутчикам Советского Союза, позволяет предположить, что эта загадка превратилась в научную проблему особого рода – в основе ее лежит сведение счетов с тоталитарным прошлым посредством выдвижения единственного исходного объяснения, которое должно послужить предупреждением и уроком для потомков[62]62
  Против такой тенденции выступал Франсуа Фюре, считавший коммунизм великим мифом XX века. Фюре подчеркивал гибкость коммунистической доктрины и ее способность апеллировать к самым разным и непохожим фигурам. Furet F. The Passing of an Illusion: The Idea of Communism in the Twentieth Century / Trans. D. Furet. Chicago: Chicago University Press, 1999.


[Закрыть]
.

Возможно, самое давнее из основных объяснений (которое можно обозначить тезисом «падшего Бога» – по заглавию знаменитой книги, изданной в 1949 году) возникло из ретроспективного анализа, осуществленного самими интеллектуалами, разочаровавшимися в коммунизме. Изображение собственной симпатии к советскому коммунизму в виде своего рода эрзац-религии (т.е. веры, которая по определению является недоступной для рационального объяснения) оказалось для кающихся энтузиастов межвоенного времени отличным способом объяснения своих былых ошибок. Как отметил в 1949 году Артур Кёстлер, вера предполагала отказ от разума: «Никто не влюбляется в женщину и не входит в лоно церкви в результате логического убеждения»{735}. Появившееся в последние годы движение за интерпретацию тоталитаризма в качестве политической религии еще больше облегчило развитие тенденции объяснять западные симпатии к коммунизму как своеобразную светскую веру{736}. Впрочем, сваливание вины на «падшего Бога» преуменьшает значение того факта, что интеллектуалы были вполне способны рационально оценить сталинскую систему, а также все конкретные преимущества и решения, которые могли обуславливаться их статусом друзей Советского Союза.

Кроме того, выступая в качестве основного варианта объяснения, аргумент о светской вере напрямую сталкивается с другим важным измерением восхищения западных интеллектуалов коммунизмом, которое рассматривается в классической работе Дэвида Коута «Попутчики». Для Коута изображение сталинизма как «эксперимента» не просто метафора, а символ характерной для интеллектуалов склонности к научной рациональности и планированию, а также показатель количества симпатизировавших советскому строю ученых. В истории не существовало другой идеологии, которая позиционировалась бы в качестве столь же научной, рациональной и новаторской системы, как коммунизм{737}. Марк Лилла отметил, что позиции историков, считающих основной причиной любви к советскому строю соответственно веру и разум, не просто очевидно противостоят друг другу, но и указывают на несостоятельность объяснений, фокусирующихся на анализе идей без учета иных факторов{738}.[63]63
  Указывая на провалы других универсальных теорий об интеллектуалах и коммунизме, Лилла выдвигает собственную, которую можно назвать психологическим толкованием: интеллектуалы по природе своей склонны отказываться от умеренного самоконтроля, попадая в объятия тирании и, таким образом, приходя к «состоянию, могущему превратиться в безрассудную страсть» (с. 214).


[Закрыть]

Третий вариант интерпретации, который можно назвать социологическим объяснением, основан на оценке роли и природы самих интеллектуалов. Выдвинутый Полом Холландером в «Политических паломниках» тезис о том, что «поиски утопии» коренились в давнем отчуждении интеллектуалов от собственного общества, представляет собой лишь самое известное из длинного ряда обвинений последних в идеологической слепоте, утопизме и даже «измене»{739}. Поскольку Холландер считал исходной причиной любви к Советскому Союзу предрасположенность к ней самих интеллектуалов, он сумел выявить весьма важную проблему проекции – в каких аспектах коммунизм неверно истолковывался в свете критического отношения его почитателей к своему собственному обществу. Впрочем, как мы уже видели, люди, посещавшие Советский Союз, весьма нередко высказывали негативные оценки. Недавние исследования показали, что далеко не все интеллектуалы, побывавшие в СССР, искали или легко находили утопию. Ева Оберлоскамп, изучившая рассказы и травелоги о поездках в СССР, оставленные пятьюдесятью французскими и германскими «левыми интеллектуалами», обнаружила множество весьма критических суждений. Поскольку интеллектуалы ни в коем случае не представляли собой некой единой группы, их подходы к советскому эксперименту очень сильно различались в зависимости от политической ориентации, национальной политической культуры и реакции на многочисленные особенности советского государства, культуры и общества. К тому же далеко не все зарубежные почитатели советского коммунизма были интеллектуалами{740}. Ирония заключается в том, что соблазн применения социологического объяснения для осуждения всех интеллектуалов (кроме самого себя и мыслителей, придерживающихся тех же воззрений) очень напоминает коммунистический «классовый анализ» интеллигенции как определенной общественной прослойки.

Тони Джадт, автор книги «Несовершенное прошлое» – самой важной англоязычной работы об интеллектуальной жизни Франции в середине XX века, избегает универсальных заключений относительно интеллектуалов, которые, по его мнению, были «не лучше и не хуже других людей» и «даже не сильно от них отличались». Вместо этого Джадт, сосредоточившись на «врожденном антилиберализме французской республиканской интеллигенции», предлагает политическое объяснение симпатии интеллектуалов к коммунизму{741}. Но хотя при рассмотрении любой дискуссии 1920–1930-х годов и следует принимать во внимание кризис либерализма, убежденные либералы были столь же слепы к ужасам сталинского режима, как и их политические противники. В странах с самыми прочными либеральными традициями, Великобритании и США, тоже появлялись целые толпы попутчиков Советского Союза. Таким образом, мы сталкиваемся с явной нехваткой объяснений, постоянно сводящих возникновение попутчиков к какой-либо одной причине.

Так, объяснение любви интеллектуалов к Советскому Союзу исключительно их слепотой привело к преуменьшению важности визитов этих людей в СССР и их взаимоотношений с представителями советской культуры, поскольку все толкования подобного рода основаны на представлении об уже укрепившейся вере, идеях или природе самих интеллектуалов. Как выразился один историк, «люди, посещавшие Советский Союз в 30-е годы, стремились к подтверждению уже сложившихся взглядов, перенося на принимающую страну все свои рухнувшие ожидания»{742}. Впрочем, историзация отношений между западными друзьями и советскими посредниками позволяет предположить, что проекция – это лишь часть общей картины. В действительности даже краткие визиты могли иметь очень большое значение – в том числе потому, что они укрепляли знаменитых иностранцев в роли «друзей Советского Союза», чему сильно способствовали большевики-интеллектуалы и советские дипломаты, восхищавшиеся этими людьми и поддерживавшие с ними постоянный контакт. Основные друзья СССР из числа западных интеллектуалов при этом оказывались вовлеченными в отношения обмена, которые укрепляли в них иллюзию относительно их собственного влияния на советское руководство и основывались на публичном восхвалении ими Советского Союза. Подобные отношения были весьма значительными, постоянными и очевидно важными для обеих сторон.

К середине 1930-х годов советский строй прошел уже так много этапов развития, а внутренние и внешние черты системы представали такими разными перед иностранными наблюдателями, что любовь интеллектуалов к коммунизму просто невозможно было бы объяснить каким-либо одним принципом или идеей. Каждый попутчик должен был не только приспосабливать свою систему взглядов к просоветской позиции, но и занимать (нередко под влиянием хитроумной и индивидуальной работы советских посредников) квазинормальную позицию «друга Советского Союза». Исторические отношения попутчиков с советской властью также нельзя объяснить и какой-либо одной существенной чертой самих интеллектуалов, предопределявшей их путешествия на Восток. Привязать людей умственного труда к объекту их желания могло только совместное воздействие идей и опыта.


ГЛАВА 7.
ДОРОГА НА ВОСТОК: ДРУЗЬЯ И ВРАГИ

Для иностранных интеллектуалов дружба с Советами была статусом, который подлежал утверждению, возможно и посредством переговоров. Для советской стороны это было частью коммунистической стратегии разделения на врагов и друзей, занявшей чрезвычайно важное место в большевистской идеологии и практике. Немало усилий было потрачено историками и публицистами на то, чтобы понять, каким образом большевизм и сталинизм определяли своих врагов, поскольку это могло бы многое рассказать о природе режима и дать возможность сравнить его с другими системами{743}. В случае же иностранных гостей данный вопрос особенно важен, поскольку представление о связи между внешними и внутренними врагами всегда присутствовало в политической культуре раннего советского периода, а позже стало центральной, даже определяющей чертой Большого террора. Однако обратная и не менее показательная сторона медали (отношение режима к друзьям) практически не рассматривалась в научной литературе. Тем не менее обе стороны этой медали заслуживают внимательного изучения как единое целое. Друзья, как и враги, дают ключ к пониманию советской истории, к тому же те и другие были тесно связаны между собой. Пожалуй, здесь уместно отметить, что оппозиция Карла Шмитта «друзья – враги» – наиболее известная в этом контексте политическая теория – была разработана благодаря радикальному этатизму и коллективизму «проповедника крайности» в условиях «межвоенной конъюнктуры»{744}.[64]64
  В ключевом пассаже Шмитта о разграничении понятий «друг» и «враг» («важнейшими в политике являются моменты синхронизации, в которые враг с определенной ясностью воспринимается как враг») он одобрительно указывает на атаки Ленина против «буржуазного и западного капитализма». Schmitt С. The Concept of the Political / Trans. G. Schwab. Chicago: University of Chicago Press, 2007. P. 67. Интересно, что у Шмитта понятие друга было выведено из его же идеи врага – это во многом напоминало позицию большевиков (Strong T.B. Foreword: Dimensions of the New Debate around Carl Schmitt // Schmitt С The Concept of the Political. P. xxiv).


[Закрыть]

Даже когда советские руководители поделили мир на «белое» и «черное», категория «друг/враг» применительно к иностранцам оставалась весьма условной. К друзьям почти всегда относились как к потенциальным оппонентам, а в крайне правых, фашиствующих антагонистах, наоборот, видели возможных друзей. Официальная дружба, как и преследование и уничтожение врагов, приняла гигантские масштабы. Великие западные интеллектуалы, сочувствовавшие советскому строю, становились знаковыми фигурами для советской культуры; однако их переводили и цензурировали, «приручали» и контролировали в такой степени, чтобы при случае они не могли своими выступлениями навредить советским мифам о самих себе. Классификация друзей и врагов была важным слагаемым при подсчетах достоинств и недостатков двух систем в их соревновании в предвоенный период, потому что друзьями руководили советские органы и предварительным условием настоящей преданной дружбы было безоговорочное признание превосходства советского социализма. Западные друзья были окружены восторгом и даже обожанием, которые свидетельствовали об их особом месте в советской мифологии. Однако друзья могли в одночасье стать врагами, если отказывались публично признать превосходство социализма. Можно немало узнать о цивилизациях, как, впрочем, и об индивидах, лишь по тому, как они выстраивают отношения со своими врагами и друзьями.

В 1932 году в книге, озаглавленной «Глазами иностранцев», массовой советской аудитории были представлены выдержки из произведений зарубежных писателей и журналистов о Советском Союзе. Вступительная статья к сборнику имела поразительное название: «Друзья и враги о СССР»{745}. Разделение на друзей и недоброжелателей было представлено исключительно в черно-белом ключе, что неудивительно. Однако в практике советской культурной дипломатии присутствовало и немало оттенков серого. Неопределенность, лежавшая в основе якобы очевидного разделения на врагов и друзей, приобретала большое значение для тех, кто собирался поехать в СССР. Начать с того, что марксистско-ленинская идеология рассматривала интеллигенцию как прослойку, вечно колеблющуюся между противоположными лагерями пролетариата и буржуазии, поэтому интеллектуалы, находившиеся между классами, теоретически могли быть втянуты в орбиту рабочего класса. Советская культурная дипломатия активно пользовалась этим идеологическим каналом. В плане распределения ресурсов или увеличения числа приглашенных чиновники всегда старались заранее определить уровень дружелюбия или враждебности намеченных гостей по их высказываниям и публикациям об СССР, что делало возможным появление многочисленных оттенков серого. В глазах советских чиновников статус иностранца отнюдь не был постоянным: друзья могли стать врагами, но некоторые враги могли быть «нейтрализованы» или даже по возможности обращены в сочувствующих. В результате получалась специфически советская смесь весьма растяжимых и условных классификаций внутри радикально-манихейского мировоззрения.

Разделение на врагов и друзей советского государства, будучи примененным к иностранцам, не всегда полностью совпадало с другим важнейшим делением – на «своих» и «чужих». Являясь иностранцами, и беспартийные интеллектуалы, и даже самые ревностные из друзей Советского Союза не могли стать до конца «своими». Луначарский мог называть Анри Барбюса в 1927 году «наш человек» – брат, друг и товарищ – отчасти потому, что тот был членом коммунистической партии, а также потому, что писатель действительно хотел лично поддержать большевиков{746}. Гораздо чаще можно было встретить высказывания, подобные словам председателя ВОКСа Федора Петрова, сославшегося в 1930 году на сочувствующих визитеров, которые не отказывали себе в удовольствии покритиковать советский строй: «Такого рода “друзья СССР”» (т.е. ложные друзья) не должны больше приглашаться в страну – как «злоупотребляющие тем гостеприимством, которое им здесь оказывается»{747}. Примечательно, что когда один из самых выдающихся «друзей» десятилетия, Андре Жид, после поездки в 1936 году в Советский Союз опубликовал книгу с критикой сталинского режима, то в мгновение ока превратился в злобного врага.

Меньшую известность получили случаи из истории советской культурной дипломатии, когда те, кого считали врагами (правые националисты, фашистские интеллектуалы и изредка даже члены нацистской партии), пользовались вниманием и расположением как потенциальные друзья. История внезапных и противоречивых переворотов в советском разделении на врагов и друзей приобретает большой интерес в свете того, что в правом крыле политического спектра межвоенной Европы также наблюдалась учащенная пульсация идеологической увлеченности и враждебности по отношению к большевизму и сталинизму.

В этой главе сопоставляются конкретные случаи такого рода взаимодействий – когда враги становились потенциальными друзьями и наоборот. Подобные случаи могли быть самыми разными. Например, приезд националистически настроенных фашиствующих немецких интеллектуалов накануне прихода нацистов к власти в Германии – крайне мало известный эпизод из истории советской культурной дипломатии. В то же время «отступничество» А. Жида в 1936 году и визит антифашистского изгнанника, писателя Лиона Фейхтвангера, предпринятый в разгар массовых репрессий как ответ на выпад Жида, вошли в число наиболее известных культурно-политических событий в СССР за весь межвоенный период. Первый эпизод – это пример тайной и весьма спорной даже для самих ее организаторов операции; второй – реализация методов столь масштабной огласки, что приезд Фейхтвангера не просто получил статус государственного визита высшего ранга, а стал в буквальном смысле историческим для миллионов советских граждан. В конце главы мы попытаемся сравнить попутчиков коммунизма и фашизма, принимая во внимание различия в той роли, которую каждый из этих режимов предписывал политическому насилию, а также факт эмоциональной самоидентификации иностранных интеллектуалов с Советским Союзом как с «родиной социализма». Последнее не имело аналогов в нацистской расовой общности (Volksgemeinschaft) и оставалось тем чувством, которое революционные националисты, восхищавшиеся Сталиным и обласканные советским государством, никогда не смогли бы испытать.


Привлекая правых радикалов

Фашистское движение в Италии и Германии – с идеологической ненавистью к коммунизму и одновременно с явной или тайной увлеченностью большевистской революцией – задавало внешние пределы советских устремлений к оказанию влияния на идеологически чуждый «буржуазный» мир, что являлось частью советской культурной дипломатии в контексте Веймарской республики с начала 1920-х годов. В течение почти десятилетия существовало определенное равновесие между леворадикальными немецкими «друзьями» и влиятельными «буржуазными» националистами, однако накануне прихода нацистов к власти последовали дополнительные советские попытки проникнуть внутрь экстремистских праворадикальных кругов. Вскоре возникла новая потенциально влиятельная партнерская организация, куда вошли и левые, и правые, главной задачей которой стало изучение советской плановой экономики: Arbeitsgemeinschaft zum Studium der Sowjetrussichen Planwirtschaft – Рабочее объединение по изучению советско-русского планового хозяйства, или Арплан. Эта организация была совершенно исключительной по своему составу, поскольку в ней оказалось значительное число «консервативных революционеров» и интеллектуалов, сочувствовавших фашизму. Историкам давно известно о существовании Арплана, но у них явно недостаточно информации об этом объединении.

Эта тема, однако, заслуживает более пространного обсуждения. До недавнего времени подобные взаимодействия были недостаточно хорошо изучены – не только из-за нехватки источников, но и в результате ограничений, добровольно наложенных на себя многими историками. Компаративистский подход в противовес транснациональному преобладал в изучении сталинизма и нацизма во времена пика популярности теории тоталитаризма. Схожая картина сохраняется и сегодня. Использует ли исследователь компаративистский подход (как «прикладной» при изучении тоталитаризма), чтобы провести параллель между двумя тоталитарными режимами, или для того, чтобы подчеркнуть различия между ними, – в обоих случаях он пренебрегает запутанной и нередко скрытой историей культурно-политических обменов. Политизированная дискуссия («спор историков», или Historikerstreit) по поводу попытки Эрнеста Нольте «установить “причинную связь” между ГУЛАГом и Освенцимом» еще больше запутала ситуацию. В советской историографии аналогом «спора историков», пожалуй, можно считать дискуссию по поводу «Черной книги коммунизма», разгоревшуюся при выяснении того, какая из систем являлась более кровавой{748}.

В последние годы новое поколение ученых начало возвращать из небытия информацию о сложных побуждениях, стоявших за российско-германскими связями, запутанными отношениями между советским и нацистским режимами, а также между праворадикальными и леворадикальными движениями. Несмотря на это, Майкл Гейер и Шейла Фицпатрик со всей ответственностью признают недостаточную изученность «переплетений» в истории двух стран – в отличие от хорошо исследованного «образа другого»{749}. В настоящих условиях новые работы историков дают лучшее представление о немецкой стороне, чем о советской. Появились значительные исследования как о воодушевлении, так и о враждебности по отношению к России и большевистской революции, в чем были замечены участники германской «консервативной революции» 1920-х годов, включая видных деятелей нацистской партии{750}. Что касается советской стороны, то здесь обсуждение международных тенденций слишком часто вращалось вокруг того, что именно думал по тому или иному вопросу Сталин – объясняющая все фигура, а не становилось систематическим исследованием предпосылок, практических действий или институций. Новые российские архивные материалы по Арплану позволяют дать подробную характеристику расширения отношений между советским режимом и правыми радикалами в Германии, а также вскрыть факты тайных дискуссий и неожиданные результаты взаимодействий между коммунистами и фашистами. С обеих сторон ставки были высоки: немецкие правые радикалы, открыто принимавшие некоторые элементы большевизма и сталинизма, вынуждены были сойти с политической арены после победы нацизма в 1933 году. В этой главе будут приведены доводы в пользу того, что через открывшиеся каналы общения с наиболее просоветскими «национал-большевистскими» элементами среди фашистских праворадикалов советские руководители получили чрезмерно оптимистическую и совершенно ошибочную оценку угрозы приближающегося триумфа фашизма в Германии.

В 1932 году сотрудники ВОКСа, советские дипломаты и чиновники решительно разошлись во мнениях по поводу того, сколько внимания и поддержки оказывать Арплану в отличие от проверенных германских организаций-партнеров, таких как Общество друзей СССР и Общество по изучению Восточной Европы, руководимое Отто Хётчем. По мере того как политическая жизнь Германии в начале 1930-х годов становилась все более поляризованной, появлялись случаи перекрестного членства, а также неприкрытое соперничество между двумя старыми организациями «друзей» и новоиспеченной. Например, преемником Хётча на посту руководителя Общества по изучению Восточной Европы стал в 1931 году (и оставался на этом посту до 1933 года) еще довольно молодой человек – Клаус Менерт, который был гораздо более расположен к советскому государству, чем его предшественник, поскольку верил в неизбежность перемен в Германии. Менерт родился в Москве в 1906 году, говорил по-русски без акцента и установил связи со многими нужными людьми во время своих поездок в СССР в конце 1920-х годов, став впоследствии влиятельным советологом. Его желание рассматривать Советский Союз начала 1930-х годов как позитивную экспериментальную модель для Германии привело к конфликту с консервативной старой гвардией Общества Хётча. Фактически Менерт на короткое время стал правым радикалом: он начал активно поддерживать «левых нацистов» – Черный фронт Отто Штрассера, созданный в 1930 году, после того как последнего исключили из нацистской партии. Поскольку новоявленный радикал имел исключительный опыт взаимодействия с советскими организациями и понимал русскую культуру, наиболее целесообразным для него, судя по его политической ориентации, было занять место в секретариате Арплана. Есть мнение, что Менерт, возможно, был даже автором названия этой организации{751}.

Однако сами правые революционеры из Арплана, в отличие от умеренного националиста Хётча, а также большинства ученых и влиятельных политиков из его группы, вышли далеко за рамки геополитических прогнозов «восточной ориентации» – необычный поворот идеологического и политического интереса к ленинизму и зарождавшемуся сталинизму побудил их к контактам с советским государством. Яростный антизападный менталитет веймарской «консервативной революции» смешивался с русофильским элементом интеллектуальной эволюции германского национализма. Это стало очевидным уже в начале 1920-х годов, если исходить из того, что именно Освальд Шпенглер и Мёллер ван ден Брук, погрузившись в мир Достоевского, сформулировали основу «новых националистических» теорий «прусского социализма» и «Третьего рейха»[65]65
  В 1924 году советскому посольству в Берлине было указано, что в Объединенном бюро информации и Комиссариате просвещения считают «крайне желательным» посещение Шпенглером СССР. О.Д. Каменева, Пред. Комиссии заграничной помощи Президиума ЦИК – Советнику Полпредства в Германии СИ. Бродовскому, 30 сентября 1924 г. // АВП РФ. Ф. 082. Оп. 7. Д. 52. Папка 18. Л. 14. Ставилось только одно условие: чтобы Шпенглер «не использовал путешествие для политической или пропагандистской деятельности».


[Закрыть]
. Немецким революционерам правого толка, которые стремились превратить надвигающуюся революцию из классовой в национальную, «пролетарская революция» могла дать поучительные уроки, которым готовы были следовать некоторые нацистские деятели, о чем свидетельствуют отдельные публикации. Другие приверженцы консервативной революции пошли еще дальше, открыто восхищаясь революционным авангардизмом большевиков, их методами политического насилия и способностью мобилизовать массы{752}. Во время Великой депрессии интерес германских националистов к Советскому Союзу усилился и распространился на плановую экономику и – конкретнее – на пятилетний план, которые привлекали правых радикалов тем, что могли служить моделью для экономики Германии в ее стремлении преодолеть зависимость от стран Запада.

В каждом из этих случаев определенные нацистские и фашистские деятели Германии последовательно или эпизодически превозносили большевизм, а не традиционно изливали на него свою злобу. В результате термин «национал-большевизм» (Nationalbolschewismus), обозначающий попытку использовать опыт большевизма для национальных или общенародных (volkisch) целей, употреблялся в Германии уже с 1919 года{753}.[66]66
  Эрик ван Ри выступает за более узкое определение национал-большевизма, применяя его лишь к небольшой группе «твердолобых» поклонников оригинального коктейля из национализма и коммунистической экономической программы, а не ко «всем тем, кто надеялся объединять правых и левых экстремистов на националистической платформе», – см.: Van Ree Е. The Concept of «National Bolshevism»: An Interpretative Essay// Journal of Political Ideologies. 2001. Vol. 6. № 3. P. 289–307. Однако если пытаться не определить это понятие, а проанализировать его историю, то открывается вся глубина привлекательности советского проекта для немецких националистов.


[Закрыть]
Более того, данному идеологическому взаимодействию между левыми и правыми способствовал ряд прецедентов в политической жизни 1930–1933 годов, частью которой было учреждение Арплана. Руководители Коминтерна, советского государства и немецких коммунистов одобряли введение националистических лозунгов в коммунистическую пропаганду с целью переманить сторонников у фашистов правого толка. Эти важные открытия в искусстве политической стратегии происходили в кризисные моменты истории Веймарской республики: трудное начало в 1919 году, оккупация союзниками Рурской области в 1923 году и окончательный крах вследствие значительного роста электоральной поддержки нацистской партии после 1930 года{754}.

Единственным и наиглавнейшим посредником между германскими и советскими коммунистами на всех трех этапах стратегического сближения с правыми националистами был «революционер, дипломат и интриган» Карл Радек. И в 1919, и в 1923 году Радек являлся главой Коминтерна и постоянным инициатором сближения с немецкими правыми националистами. Файе, автор самой значительной биографии Радека, доказывает, что побудительным мотивом для вступления последнего в открытый диалог с фашистскими интеллектуалами в 1923 году и восхваления их «мученика» – Альберта Лео Шлагетера (лидера рурских повстанцев «Хайнца») – стала не развившаяся до крайних пределов ленинская «гибкость» Радека, а его «постоянная одержимость» угрозой фашизма, овладевшая им после 1922 года. Файе приводит свидетельства того, что Радек не надеялся обратить фашистских лидеров на путь истинный, но стремился хотя бы сократить число их сторонников, так же как «единый фронт» Коминтерна был задуман для того, чтобы отвлечь рабочих от всевозможных социал-демократических движений{755}. Имел значение и еще один фактор: революционный оптимизм. В преддверии неудавшегося «германского Октября» в 1923 году и еще раз в начале финального кризиса Веймарской республики в 1930-м позиция Радека основывалась на ожидании неизбежной победы мировой революции. Как бывший троцкист Радек капитулировал перед победителями и был заново принят в ряды ВКП(б), где позиционировал себя в качестве преданного Сталину публициста и советника по международным вопросам; он логически рассудил, что растущие фашистские силы нужно нейтрализовать или привлечь на свою сторону, если вообще ставить перед собой цель победить капиталистическое государство{756}. Новая тактика немецких коммунистов, рассчитанная на то, чтобы завоевать поддержку рабочего класса и не допустить вступления рабочих в фашистские организации, а также на то, чтобы включить националистические лозунги в коммунистическую пропаганду, начала реализовываться в 1930 году. А в марте 1931-го, после перехода высокопоставленного нацистского офицера Рихарда Шерингера на сторону коммунистов, эта тактика стала называться «курсом Шерингера»{757}, что оказалось прямым наследием линии Шлагетера 1923 года. Впрочем, в обоих случаях усилия коммунистического движения добиться поддержки со стороны фашистов привели к весьма скромным результатам.

Вследствие политического компромисса с крайне правыми, после 1928 года в рамках «левого поворота» Коминтерна стало возможным появление доктрины «социал-фашизма», которая именовала социал-демократов главными врагами коммунистических партий и основным препятствием к объединению всех прогрессивных сил перед лицом фашистской угрозы. Имея удовлетворительный опыт использования мобилизующей силы национализма при проведении в жизнь советской национальной политики, Сталин одобрил «национал-популистскую» стратегию Коммунистической партии Германии через своего «человека в Берлине», члена политбюро КПГ Хайнца Ноймана, который хорошо говорил по-русски и неоднократно посещал черноморскую дачу Сталина в ключевые моменты своей карьеры. Однако по мнению руководства Коминтерна, КПГ с излишней рьяностью следовала националистическим курсом, и в 1931 году исполком Коминтерна попытался овладеть «курсом Шерингера» внутри КПГ – еще до того, как в 1932 году было снова санкционировано дальнейшее сближение с праворадикалами{758}.

К 1932 году Радек стал главным советником Сталина по германским делам. Одно из подтверждений этого – заседание Политбюро, состоявшееся 1 апреля 1932 года, на котором было одобрено предложение Сталина назначить Радека начальником нового Бюро международной информации при Отделе культуры и пропаганды ЦК. Это Бюро задумывалось как аналитический центр, который должен был добывать и предоставлять информацию по вопросам внешней политики непосредственно Сталину, а также в его секретариат и в Политбюро. Перед новым подразделением и лично Радеком ставилась задача разрабатывать стратегии влияния на общественное мнение зарубежных стран с традиционным упором на культурную дипломатию{759}. Таким образом, Радек снова стал ключевой фигурой в выстраивании особых отношений с немецкими праворадикалами.

Таков был политический и идеологический подтекст советского сближения с фашистскими интеллектуалами внутри Арплана и других организаций в 1932 году. Среди коммунистов, мечтавших воспользоваться набиравшей силу националистической революцией, был и главный координатор работы Арплана с советской стороны, уполномоченный ВОКСа в Берлине Александр Гиршфельд, который одновременно пытался наладить отношения и с праворадикальными деятелями, используя тайные связи в некоторых других малоизвестных организациях, созданных немецкими интеллектуалами. Гиршфельд, как бывший советский консул в Кенигсберге, был чрезвычайно заинтересован в том, чтобы добиваться скрытого советского влияния на представителей праворадикального направления в германской политике и идеологии. Он выступал в трех различных лицах: будучи уполномоченным ВОКСа, являлся также дипломатом в ранге секретаря советского посольства в Берлине и имел некоторое отношение к ОГПУ. Есть доказательства – и это важный момент, – что ловкий уполномоченный действовал не только по собственной инициативе. Скорее он работал как специальный оперативный сотрудник в рамках более широкой советской стратегии нащупывания подходов к немецким «революционерам правого толка». Гиршфельд видел свою миссию в том, чтобы сосредоточиться на идеологах, испытывавших симпатии к советскому режиму. В октябре 1932 года он объяснял свое понимание советской «линии» в Арплане так: «Глубоко проникнуть в радикальные и правооппозиционные круги интеллигенции, имеющие политический вес…, представляющие собой так называемый национал-большевизм (Тат, Ауфбрух, Воркампфер [названия периодических изданий] – это стратегии действия и т.д.)»{760}. Арплан совсем не должен был чувствовать влияние Москвы – напротив, оно «должно быть глубоко и надежно спрятано за кулисами». При этом Гиршфельд вообще никак не упоминал интеллектуалов левого толка – ни в таких организациях, как Общество друзей СССР, ни в левом крыле самого Арплана{761}.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю